Molly W. Wesling, Napoleon in Russian Cultural Mythology (New York: Peter Lang, 2001). 256 pp. Bibliography, Index. ISBN: 0-8204-4982-2.
1/2005
This review essay is published in Russian, see Russian pages of this website.
“Отдаю вам, Г. Историограф, на замечание, что мне весьма было бы приятно чаще встречаться в описании моей истории с наименованиями, мне лестными, а именно: Наполеон единственный, великий муж, всеобъемлющий гений, царственный герой, венчанный полководец и проч.”[1]
Так автор памфлета, появившегося в 1814 г., довольно точно предугадал основные параметры развития и существования легенды о Наполеоне I Бонапарте, “великом полководце”, “человеке, изменившем историю”, “великом колоссе”, “великом изгнаннике” и т.д. “Бонапартистский миф” настолько прочно пустил свои корни в культурах многих европейских стран, и до сих пор питает тайные тщеславные помыслы современных политиков и интеллектуалов (чего только стоит желание Ш. де Голля быть “вторым Наполеоном” или появление в 2000 г. в обороте монеты с рельефом Путина, так напоминающим знаменитый орлиный профиль Наполеона). Это невольно заставляет задуматься не столько об истории происхождения мифа, сколько о тех ее составляющих, которые позволяют ей выдерживать проверку временем. Этой проблеме, собственно, и посвящена книга американской исследовательницы Молли Уэслинг: “Наполеон в русской культурной мифологии”. Сама исследовательница видит свою задачу в “изучении фигуры Наполеона в контексте парадигм и мифов, характерных исключительно для России”. Моллинг не ограничивается при этом исследованием ключевых текстов литературного характера. Ее задача более существенна – вписать их в определенные “символические системы”, для формирования которых образ Наполеона явился центральным организующим дискурсом (Pp. xii-xiii).
Книга представляет собой, скорее, сборник эссе, подчиняющихся хронологическому принципу, нежели целостное исследование. Впрочем, это совершенно не препятствует реализации поставленной автором задачи. Используя бартовскую методологию, подходы Ю. М. Лотмана и Н. К. Грунского, а также результаты исследований о Наполеоне американских ученых, она разбивает свой исследовательский материал на пять эссе, в центре каждого из которых находится один из аспектов формирования образа Наполеона в русской культурной мифологии. Исследовательница пытается выяснить, каким образом способы и методы выражения, с помощью которых русские описывали “чужого”, превращались в основу формирования образа “себя” и своего государства.
Первая глава “Allons en Russie: подготовка сцены для наполеоновской мифологии”[2] сфокусирована на источниках и литературной традиции, возникающей в период Отечественной войны 1812 г., и вычленении в ней элементов формирования русской национальной идентичности. По своему замыслу, этот материал должен был бы подготовить читателя к пониманию политического и социального контекста развития русской литературы в конце XIX века, так как расцвет “наполеоновского мифа” приходится именно на этот период.
Надо отметить, что источниковая база данной главы несколько “разношерстна”, но интересна. Ее составляют: эпистолярная литература (письма М. Волковой), мемуары (от Ш. Массона до Ф. Вигеля), афиши графа Ф. Ростопчина, публицистика (антинаполеоновские памфлеты и публикации в журнале “Сын Отечества”), “народные” песни и стихи (часто в качестве “народа” выступал тот или иной автор из разночинцев или бывших ветеранов самой войны 1812 г.). Многие из этих источников предстают перед нами в совершенно новом свете, так как в обращении с ними автором монографии ставятся нетрадиционные (в сравнении с отечественными исследованиями) задачи: например, осуществить гендерный анализ пропагандистских материалов антинаполеоновского характера. Прекрасное знание русского языка и литературы, а также разнообразие источников позволяют, на первый взгляд, прийти к интересным выводам. В частности, Уэслинг заключает, что в начале XIX в. образ Наполеона еще не существовал самостоятельно, а был тесно связан с понятием “французы”. Характерная для русского общества начала XIX в. галломания носила специфичный роялистский характер, не позволяя воспринимать всерьез “выскочку-корсиканца”. Ситуация меняется, когда в критике галломании начинают тесно переплетаться ксенофобские настроения оппонентов Французской революции и проблемы гендерного свойства, связанные со “слишком большой властью женщин” (по мнению многих французских современников, имевшей место в России). В обосновании данных положений и проявляются первые недостатки, свойственные исследованию Уэслинг.
Автор лишь фиксирует выводы, сделанные на основании изучения источников, ограничиваясь в дальнейшем отсылкой к ним и отказываясь от помещения их в контекст “культурной системы”, о создании которой Уэслинг говорит в предисловии. Так, раскрывая гендерную тему и описывая критику привязанности русских женщин ко всему французскому на основе комедий И. А. Крылова (“Урок дочкам” (1806) и “Модная лавка” (1807), Уэслинг констатирует связь между “тем, как русские воспринимали доминирование женщин в области культуры, и дискурсом, окружавший французских захватчиков”, т. е. появлением после ухода Наполеона из Москвы целой серии эпитетов, анекдотов и карикатур, в которых французские солдаты изображались женственными пижонами, слабыми и уязвимыми (P. 13). Тем не менее, сам Наполеон впервые приобретает женские черты только в произведениях Л. Толстого, рисующего его нервным, истеричным, часто никчемным актером. Такое противоречие между изображением самого Наполеона и его армии кажется нам более важным, нежели констатация негативного отношения в русском обществе к знатным женщинам, культивировавшим французскую культурную традицию. Источники той поры, особенно литературные и поэтические произведения, часто использовали гендерную риторику с целью не столько наказать своих женщин за “предательство” (еще одна культурная категория, которую Уэслинг считает важной для понимания образа Наполеона), сколько, в действительности, преодолеть собственный кризис мышления. Авторов, почитающих французские культурные нормы отношения к женщине (читай – знатной женщине), но пылающих ненавистью к иноземному захватчику-врагу, сумевшему через свой язык и культуру привлечь на свою сторону этих самых женщин, заботила, скорее, проблема власти и поведения принадлежащей к истэблишменту женщины, чьи поступки не поддаются контролю. Никому и в голову не приходило (например, даже Ф. Ростопчину) критиковать императора Александра I, Генштаб и себя лично за то, что все они прекрасно говорили по-французски, заказывали одежду у французских портных и вели военную переписку также по-французски.
Публицисты той поры, Ф. Ростопчин, С. Уваров, А. Шишков и др., трудившиеся на данной ниве, развивали антинаполеоновскую тему, подчеркивая уникальность, избранность и ответственность русского народа и создавая пропагандистскими методами национальную идентичность не для себя лично (они мало об этом задумывались), но для “народа”. Здесь-то, впрочем, опять имелось серьезное противоречие: русский народ на тот момент был в основном неграмотным. Видимо поэтому Уэслинг отмечает характерные для публицистики той поры фольклорные и квазирелигиозные настроения, в которых эхом отзывается библейская фразеология и элементы былинной традиции (Р. 21), но не рассматривает серьезно авторство данных памфлетов. Анализ языка, которым они написаны, еще не позволяет нам делать выводов о культурной мифологии, ибо, в отличие от постмодерна, где автор, возможно, мертв, авторы той поры были исключительно живы и имели определенные намерения при создании произведений такого рода.
В частности, упоминаемый как пример использования былинного языка памфлет “Дух Наполеона Бонапарте или Истинное и безпристратное описание всех его свойств”[3] принадлежал перу графа С. Уварова. Он был составлен по примеру английских и французских памфлетов конца XVII в., в которых весьма популярным был жанр беседы между различными качествами: например, Совестью и Коварством, Бесчестьем и Дерзостью и т.д.[4] Созданный в итоге образ русского народа, сконструированный, безусловно, методом бинарных оппозиций, отталкивался от Другого, Чужого. В риторическом аспекте язык этого образа составил затем основу официальной идеологии “православия, самодержавия и народности”, предназначенной для народа (вспомним знаменитое высказывание Уварова: “Общая наша обязанность состоит в том, чтобы народное образование совершалось в соединенном духе православия, самодержавия и народности”), а не для интеллектуальной элиты. Элита же, наоборот, понимая условность и пропагандистский характер данного образа, горько сетовала на цензурные запреты и реакцию николаевского царствования, перешла в жесткую оппозицию, выдвинув идеалы свободы, и избрала своим кумиром теперь уже мифологизированную фигуру Наполеона.
Вторая глава исследования Уэслинг “Наполеон в России периода романтизма: исчезающая мечта” посвящена образу Наполеона в романтической русской литературе и поэзии. Здесь Наполеон предстает перед нами как образец для подражания для противников режима, декабристов, или недовольных “давящей повседневностью и бытом” молодых людей, живущих в замкнутых пространствах столичного питерского дна (как Раскольников) или провинциальных городков. Исследуя дискурс астрономических и погодных явлений в контексте романтической и мемуарной литературы 1820-30-х гг., Уэслинг указывает на время окончательного формирования мифа о Наполеоне в русской культуре.
Эта тема тесно смыкается с содержанием третьей главы “Неприкосновенное пространство: Наполеон в русском городе”, в которой рассматриваются религиозная (Наполеон как мессия и Антихрист) и пространственная (Наполеон и Москва) части мифа. Интересна обнаруженная взаимосвязь старообрядческой литературы и наполеоновского образа. Уэслинг указывает, что для различных старообрядческих сект (например, “наполеонистов”, поклонявшихся Наполеону как мессии, и скопцов, отвергавших Наполеона-Антихриста и считавших его незаконнорожденным сыном Екатерины II) общим являлось представление о бессмертии императора. Ему было уготовано сыграть определенную роль в будущем России, а именно – вновь с триумфом вернуться в Москву либо как мессии, либо как Антихристу (P. 88). Здесь автор, впрочем, не идет дальше констатации очевидного и не устанавливает связь с последующим повествованием: булгаковским описанием Москвы начала 1920-х гг. в “Мастере и Маргарите” и пропагандистским возрождением храма Христа Спасителя, построенного в честь победы над Наполеоном в 1812 г. и разрушенного в 1930-е гг. Москва здесь предстает как “двойственное место национального триумфа и трагедии” (Рр. 89-90), бездушный город. Парадоксальным образом, риторика “матери городов Русских” хотя и используется, однако рефлексия на этот устоявшийся образ отсутствует. Даже в “Медном всаднике” можно увидеть совершенно иные отношения Наполеона и Санкт-Петербурга, новой виргинальной столицы, не доставшейся Наполеону.
У старообрядцев, да и в других источниках взаимоотношения “Наполеон – Москва” – это взаимоотношение силы и подчинения, очень похожее на дискурс сексуального насилия. Наполеон матушку Москву “изнасилил”, завоевал, разорил и ушел, бросил, но она все равно поднялась. “Праведная рука Божия отяготела над нами и попустила разсыпателя к стенам московским. Эта осиротевшая вдова рускаго царства должна была почувствовать строгую казнь гнева Божия. Она уже несколько лет как сделалась гнездом беззакония; в ней не стыдились опоганить брачное ложе кому случилось наперед мужу или жене, в ней не стыдились опоганить самый храм Божий во время отправления святая святым делая его сходбищем любострастию”.[5] Так описывает один из старообрядческих публицистов состояние Москвы и заслуженное наказание. Страсть московского мэра Ю. Лужкова к восстановлению былого величия “Первопрестольной” интересно вписывается в данный контекст: Наполеон вернулся, все напоминает о нем, а особенно храм Христа Спасителя.[6]
Две последних главы “Удача и провал: банкротство наполеоновской идеи” и “1912 год: столетие годовщины и далее” посвящены мифу о Наполеоне в конце XIX – начале XX веков, а также его развитию в 1930-х гг. С точки зрения интерпретации, нарратив в этих главах ничего нового не добавляет к существующей отечественной литературоведческой традиции. Образ Наполеона как игрока, который достойно выигрывает и проигрывает, Наполеон Ф. Тютчева, Ф. Достоевского, Л. Толстого и Д. Мережковского, предстает точно таким же, как в хрестоматийных работах, посвященных творчеству этих выдающихся писателей.
Большим сюрпризом является обращение к исторической биографии Наполеона, написанной академиком Е. Тарле и опубликованной в 1936 г., поскольку исторические труды о Наполеоне оставались вообще не затронутыми Уэслинг. Литературно-исторической трилогии А. Рыбакова уделяется гораздо больше внимания, чем труду Тарле, – из чего можно сделать вывод о большей важности в культурной мифологии литературного образа, чем научных штудий. Мнение же Уэслинг о том, что рыбаковская ирония заключается в том, что даже Сталин “глядел в наполеоны”, выглядит весьма тривиально.
В параграфе о современных образах Наполеона автор удивляется, что Наполеон “являвшийся в России временами символом апокалипсиса, иногда западного индивидуализма и (ближе к делу) осквернителем Москвы, теперь превратился в среде элиты в общепринятый для чиновничества символ, объединяющий самых влиятельных в России людей” (Р. 153). В кратком абзаце выводов мы читаем: “В действительности, можно рассматривать русскую литературу о Наполеоне как развернутый ответ Пушкину, вид коллективного размышления по поводу пушкинского вопроса, обращенного к Наполеону: ‘Зачем ты послан был и кто тебя послал?’”
Прекрасное начало и интересные задачи в конечном итоге были сведены на нет очередным углублением в интерпретации литературного творчества классиков XIX века, которые получились довольно традиционными. Существенным недостатком данной работы нам видится ограниченное понимание культуры, основу которой, судя по источникам и используемым работам, составляет художественная литература. Образ Наполеона (или любого другого лица, категории или явления) останется неполным, если исследователь работает только с художественным вымыслом. Очень влиятельной была традиция историографического изображения Наполеона. В этом отношении, работа Тарле – лишь одно из звеньев завораживающего историографического мифа о великом полководце и государственном гении, направленного на пропагандистское возвеличивание “русского духа” и создание такой концепции национальной идентичности, которая бы позволяла выступать России на равных с другими европейскими державами. С данной концепцией стыкуется визуальный образ Наполеона, которого мы воспринимаем в верещагинском варианте. Именно историографический, а не литературный миф оказал и оказывает решающее влияние на наполеоновские притязания отечественных государственных деятелей: слава полководца-победителя не дает им покоя. Но, увы, именно этот аспект мифа и выпадает из фокуса исследования Уэслинг.
Хотя сама работа публикуется в серии “Эпоха революций и романтизма: междисциплинарные исследования”, междисциплинарный подход автору не удалось использовать в полной мере. Выводы в монографии лишены анализа составляющих “наполеоновского мифа”, способствовавших живучести легенды. Восхищение Наполеоном суть порождение модерна, реализация основной идеи Возрождения о новом, самодостаточном Творце и Герое, способном любыми средствами, если только они во благо, достичь своей цели. Наполеон по-прежнему является героем нашего времени, которое зиждется на остатках позитивизма и вдохновляется новой национальной идеей.
С другой стороны, одна из заявленных автором тем – тема русских женщин и их места в легенде – также не нашла своего полноценного раскрытия в ходе исследования. Видимо, гендерный анализ мифа о Наполеоне еще только ждет своих исследователей. Чего только стоит сравнение Наполеона и Жанны д’Арк, предпринятое М. И. Драгомировым в своих критических заметках 1907 г.[7]
Рецензируемая монография, являющаяся, кстати, переработанной докторской диссертацией, защищенной в Беркли, также не свободна от феномена “неравенства языков”, о котором недавно писал С. Ушакин в своей рецензии на изданную западными коллегами книгу “Русские маскулинности в истории и культуре”.[8] Уэслинг, как и многие другие западные исследователи, использует российское гуманитарное знание в качестве источниковой базы, а не как концептуальное поле для интерпретации, больше доверяя историографическим подходам западных славистов.
Очевидно, Уэслинг, как и многие другие, поддалась обаянию универсальности наполеоновской легенды: каждый политик, писатель, поэт или интеллектуал видел и видит в Наполеоне-мифе тот образ, который им необходим.
Работа Уэслинг позволяет обратить внимание на те аспекты отечественной культурной мифологии, которые мало или вообще не исследуются нашими учеными. Книга эта хороша как отправная точка критического анализа, поскольку, прежде всего, заставляет задуматься над тем, почему проблеме создания и функционирования мифа о Наполеоне уделяется мало внимания со стороны российских историков и литературоведов в области монографических исследований. Хотя тема мифологизации Наполеона в отечественной литературе освещена хорошо, этого не скажешь об историографии. Чувствуется недостаток фундаментальных исследований, посвященных проблеме мифа о Наполеоне в русской культуре.