An Affirmative Action Empire: The Soviet Union as the Highest Form of Imperialism?
2/2002
Published in Russian, translated from: “Affirmative Action Empire” by Terry Martin, from “A State of Nations,” ed. by Ronald Suny and Terry Martin, copyright – 2001 by Oxford University Press, Inc. Used by permission of Oxford University Press, Inc.
Новое российское революционное правительство раньше старых европейских полиэтнических государств столкнулось с поднимающейся волной национализма и ответило систематическим стимулированием национального сознания этнических меньшинств и учреждением для них институциональных форм, характерных для национальных государств.[1] Стратегия большевиков заключалась в том, чтобы взять на себя руководство воспринимавшимся как неизбежность процессом деколонизации, и осуществить его так, чтобы сохранить территориальное единство старой Российской Империи и создать предпосылки для формирования нового централизованного социалистического государства. С этой целью советское государство создало не только дюжину больших национальных республик, но и десятки тысяч национальных территорий, разбросанных по всему пространству Советского Союза. Новые национальные элиты получали образование и выдвигались на руководящие посты в правительстве, образовательных учреждениях и промышленных предприятиях на этих вновь образованных территориях. Национальный язык на этих территориях был объявлен официальным государственным языком. В десятках случаев, это вызывало необходимость создания письменного языка там, где его еще не было. Советское государство финансировало массовое производство книг, журналов, газет, кинофильмов, оперных постановок, музеев, фольклорные музыкальные ансамбли и другую культурную продукцию на национальных (нерусских) языках. Нигде, за исключением Индии после 1948 г., подобных попыток не предпринималось, ни одно полиэтническое государство не могло сравниться по масштабам “позитивного действия” с программой советского правительства.[2]
Почему большевики приняли эту радикальную стратегию? Для того, чтобы ответить на этот вопрос, мы должны проанализировать как дореволюционные взгляды большевиков по национальному вопросу, так и их практический опыт взаимодействия с националистическими движениями в первые послереволюционные годы. После захвата власти в октябре 1917 г. большевики не имели единой национальной политики. Они разделяли лозунг Вудро Вильсона о праве народов на самоопределение.[3] Однако, этот лозунг предназначался для того, чтобы обеспечить революции поддержку национальных движений; он не предлагал модели управления полиэтническим государством. Несмотря на то, что Ленин всегда серьезно относился к национальному вопросу, неожиданно проявившаяся в годы революции и гражданской войны мобилизующая сила национализма поразила и обеспокоила его. Большевики ожидали проявлений национализма в Польше и Финляндии, но возникновение многочисленных националистических движений практически по всей территории бывшей Российской империи было неожиданностью, а мощь националистического движения на Украине казалась особенно пугающей.[4] Именно это непосредственное столкновение с национализмом заставило большевиков сформулировать новую политику в отношении национальностей.[5]
Этот процесс не был бесконфликтным. На одной стороне находились нациестроители под руководством Владимира Ленина и Иосифа Сталина, на другой – интернационалисты под руководством Георгия Пятакова и Николая Бухарина.[6] На VIII Съезде партии в марте 1919 г. они столкнулись по вопросу о праве на национальное самоопределение. Пятаков заявлял, что “…проделав довольно большой и мучительный опыт, проделав этот опыт на окраинах бывшей царской России, …надо сказать, что этот лозунг 'право наций на самоопределение', …показал себя на практике, во время социалистической революции, как лозунг, объединяющий все контрреволюционные силы”.[7] После того, как пролетариат захватил власть, продолжал Пятаков, национальное самоопределение теряет смысл: “это или просто дипломатическая игра… или это хуже, чем игра, если мы берем это всерьез.”[8] Пятакова поддерживал Бухарин, который заявлял, что только пролетариат должен быть обличен правом на самоопределение, а не “фиктивная, так называемая 'воля нации'”.[9] Они оба считали, что класс, а не национальность, является единственной политически значимой социальной идентичностью в постреволюционную эпоху.
Ленин, который сталкивался с Пятаковым и другими по данному вопросу и раньше, реагировал на эту вновь возникшую проблему с характерной для него решительностью.[10] Он с готовностью соглашался с тем, что национализм объединил все контрреволюционные силы, но в то же время, национализм привлек и классовых сторонников большевиков. Финская буржуазия успешно “обманывала трудящиеся массы тем, что москали, шовинисты, великороссы хотят задушить финнов”.[11] Аргументы, которыми пользовался Пятаков, усиливали этот страх, и, следовательно, усиливали национальное сопротивление. Только “благодаря тому, что мы признали право [финской] нации на самоопределение, процесс [классовой] дифференциации там был облегчен.”[12] Национализм подогревался исторически сложившимся недоверием: “трудящиеся массы других наций были полны недоверия к великороссам, как к нации кулацкой и давящей.”[13] Ленин утверждал, что только предоставление права на национальное самоопределение могло преодолеть это недоверие, а политика Пятакова, напротив, превращает партию в наследницу царистского шовинизма: “поскрести иного коммуниста – и найдешь великорусского шовиниста”.[14] Ленин полагал, что класс станет доминирующей социальной идентичностью только тогда, когда национальной идентичности будет отведена соответствующая роль.
Съезд поддержал Ленина и сохранил оговариваемое в конкретных случаях право на национальное самоопределение.[15] Конечно же, большинство национальностей бывшей Российской империи были вынуждены реализовывать это право в рамках Советского Союза.[16] Таким образом период с 1919 по 1923 г. прошел под знаком выработки точного представления о том, что есть нерусское “национальное самоопределение” в контексте унитарного советского государства. Сформированная в итоге политика основывалась на определении национализма, предложенного преимущественно Лениным и Сталиным. Ленин неоднократно обращался к национальному вопросу в 1912–1916 гг., когда он формулировал и защищал лозунг о самоопределении, и вновь обратился к нему в 1919–1922 гг., после пугающего успеха националистских движений периода гражданской войны.[17] Сталин – автор нормативного дореволюционного текста Марксизм и национальный вопрос, Комиссар по делам национальностей с 1917 по 1924 гг., официальный докладчик по национальному вопросу на партийных съездах – считался основным “авторитетом по национальным вопросам”.[18] Ленин и Сталин были единодушны как в логическом обосновании, так и в понимании основных аспектов новой национальной политики, хотя в 1922 между ними возник конфликт в связи с реальным воплощением данной политики в жизнь. Их понимание проблемы национальностей основывалось на трех исходных допущениях.
Во-первых, национализм являлся исключительно опасной мобилизационной идеологией, поскольку потенциально позволял формировать надклассовые альянсы для достижения националистических целей. Ленин называл национализм “буржуазным обманом”,[19] но “обманом” удачным. Он срабатывал, поскольку позволял представить легитимные социальные жалобы в национальной форме. На XII Съезде партии в 1923 г. Бухарин, к тому времени горячий защитник национальной политики партии, заметил, что “то недовольство, которое создается в крестьянстве в силу того, что мы берем с него налоги и т. д. …, это недовольство получает национальную форму и формулировку, которая используется нашим противником”.[20] Эрнест Геллнер (Ernest Gellner) пародировал эту аргументацию как “теорию неправильной адресации” национализма: “Подобно тому как экстремистски настроенные мусульмане-шииты говорят, что архангел Гавриил сделал ошибку, доставив послание Мухаммеду, тогда как оно предназначалось Али, марксисты склоняются к тому, что дух истории или человеческое сознание допустило ужасную оплошность. Послание о пробуждении было адресовано классам, но по какой-то ужасной почтовой ошибке его доставили нациям.”[21]
В то время большевики рассматривали национализм как маскирующую идеологию (masking ideology). Маскирующие метафоры возникали снова и снова в их дискурсе национальности.[22] Сталину они особенно нравились: “национальный флаг пристегивается к делу лишь для обмана масс, как популярный флаг, удобный для прикрытия контрреволюционных замыслов национальной буржуазии”.[23] “И если буржуазные круги старались придать национальную окраску этим конфликтам, то только потому, что им это было выгодно, что удобно было за национальным костюмом скрыть борьбу за власть”.[24] Понимание национализма как маскирующей идеологии помогает объяснить, почему большевики с подозрением относились к национальному самовыражению даже после того, как приняли политику, явно направленную на поощрение такого самовыражения.
Большевики-интернационалисты, такие как Пятаков, использовали эту точку зрения для нападок на национализм как на контрреволюционную идеологию, и на само понятие национальность, которое они объявляли пережитком капиталистической эпохи. Ленин и Сталин, однако, делали абсолютно противоположный вывод. Они рассуждали следующим образом: предоставив национальные статусные формы, советское государство сможет расколоть надклассовый национальный альянс, стремящийся к обретению государственности. После этого естественным образом проявится классовое расслоение, которое позволит советскому правительству привлечь пролетариат и крестьянство на основе своей социалистической программы.[25] Ленин утверждал, что независимость Финляндии не уменьшила, а только усилила классовый конфликт и что национальное самоопределение будет иметь такие же последствия в Советском Союзе.[26] Подобным же образом, Сталин настаивал, что “необходимо ‘взять’ у них [национальной буржуазии] автономию, предварительно очистив от буржуазной скверны, и превратив ее из буржуазной в советскую”.[27] Так постепенно формировалось убеждение, что надклассовая привлекательность национализма снимается через предоставление институциональных форм конституирования нации.
Этот вывод подкреплялся вторым допущением: национальное сознание является неизбежной исторической фазой, которую все народы должны пройти на пути к интернационализму. В своих дореволюционных работах Ленин и Сталин писали, что национальности появились вместе с возникновением капитализма и являются сами по себе следствием капиталистического производства,[28] а не неотъемлемым или постоянным свойством человечества. Большевики-интернационалисты, такие как Пятаков, естественно, понимали это в том смысле, что при социализме национальности не будут иметь значения и, следовательно, им не надо предоставлять особого статуса. Однако Ленин и Сталин настаивали на том, что национальности сохранятся в течение длительного времени даже при социализме.[29] Более того, на начальном этапе процесс национального самоутверждения даже интенсифицируется. Уже в 1916 г. Ленин заявил, что “к неизбежному слиянию наций человечество может прийти лишь через переходный период полного освобождения всех угнетенных наций”.[30] Сталин позднее разъяснял этот парадокс следующим образом: “Мы проводим политику максимального развития национальной культуры, с тем чтобы она исчерпала себя до конца, и чтобы затем была создана база для организации международной социалистической культуры”.[31]
Сочетание двух факторов сформировало ощущение неизбежности национальной стадии развития. Во-первых, крах Австро-Венгерской империи и на удивление сильные националистические движения в бывшей Российской империи во многом определили возросшее уважение большевиков к мощи и универсальности национализма.[32] Сталин был особенно поражен “национализацией” в бывших немецких городах Австро-Венгрии. На Съезде партии в 1921 г. он отметил, что всего лишь пятьдесят лет назад все города в Венгрии были в основном немецкими; сейчас же они стали по преимуществу венгерскими. Аналогичным образом, утверждал он, все русские города на Украине и в Белоруссии будут “неизбежно” национализированы даже при социализме. Сопротивляться этому было бы бесполезно: “нельзя идти против истории”.[33]
Более того, национальная стадия развития приобрела более позитивную коннотацию, поскольку она стала ассоциироваться не столько с капитализмом, сколько с процессом модернизации в целом. Для опровержения Пятакова и Бухарина Ленин ссылался на башкир, утверждая, что “тут надо дождаться развития данной нации, дифференциации пролетариата от буржуазных элементов, которое неизбежно”, и что “путь от средневековья до буржуазной демократии и от буржуазной демократии – к демократии пролетарской… это – путь совершенно неизбежный”.[34] Поскольку Ленин фокусировал внимание большевиков на восточных “отсталых” национальностях Советского Союза, укрепление национального статуса стало ассоциироваться с историческим прогрессом. Эта тенденция достигла своего апогея во время “культурной революции” конца 1920-х, когда советская пропаганда хвастливо заявляла, что на Дальнем Севере тысячелетний процесс формирования наций был сокращен до десятилетия.[35] Таким образом, формирование наций воспринималось как неизбежная и позитивная стадия в модернизации Советского Союза.
Третье и последнее допущение предполагало, что нерусский национализм был в первую очередь реакцией на царистское угнетение и вызывался исторически оправданным недоверием к великороссам. Этот аргумент особенно сильно поддерживал Ленин, который еще в 1914 г. резко критиковал Розу Люксембург, отрицавшую право на самоопределение, тем самым, по мнению Ленина, “объективно помогая” реакционным русским националистам: “Увлеченная борьбой с национализмом в Польше, Роза Люксембург забыла о национализме великорусов, хотя именно этот национализм и страшнее всего сейчас…”.[36] Национализм “угнетенной нации”, продолжал Ленин свою аргументацию, имеет “общедемократическое содержание”, которое “мы безусловно поддерживаем”, тогда как национализм угнетателей не несет освободительной ценности.[37] Он заканчивает свою критику Люксембург призывом бороться “со всяким национализмом и в первую очередь с национализмом великорусским”.[38]
Поведение большевиков между 1917 и 1919 гг. убедило Ленина, что Всероссийская Коммунистическая Партия унаследовала психологию великодержавного шовинизма от царского режима. В нерусских регионах большевистская партия на начальных этапах опиралась практически только на русское пролетарское меньшинство и колонистов-аграриев, которые часто занимали открыто шовинистическую позицию по отношению к местному населению.[39] Это отношение встревожило Ленина и спровоцировало резкую реакцию на действия Пятакова, проводившего антиукраинскую политику в Киеве.[40] Раздражение Ленина достигло кульминации в 1922 г., в ходе известного грузинского дела, когда он обвинил Дзержинского, Сталина и Орджоникидзе в великорусском шовинизме (русифицированные националы, утверждал он, часто становятся самыми большими шовинистами).[41] Большевистский шовинизм побудил Ленина придумать термин “русотяпство” (бессмысленный русский шовинизм), который затем вошел в большевистский лексикон и стал бесценным оружием в риторическом арсенале национальных республик.[42]
Ленинская озабоченность великорусским шовинизмом привела к формированию основного принципа советской национальной политики. В декабре 1922 г. Ленин возобновил начатое в 1914 году наступление на великорусский шовинизм, сформулировав новое указание о необходимости “отличать национализм нации угнетающей и национализм нации угнетенной, национализм большой нации и национализм нации маленькой. По отношению ко второму национализму почти всегда в исторической практике мы, националы большой нации, оказываемся виноватыми в бесконечном количестве насилия…".[43] Данное различие между агрессивным великодержавным шовинизмом и оборонительным местным национализмом, который воспринимался как закономерный ответ на действия первого, затем вошло в стандартную большевистскую риторику. Оно, в свою очередь, привело к разработке важного принципа “бóльшей опасности”: великодержавный (или иногда великорусский) шовинизм представлял бóльшую опасность, чем местный национализм.[44]
К концу 1922 г. этот принцип в резкой ленинской формулировке стал одним из двух принципиальных моментов в оценке национальной политики, по которым Ленин и Сталин не сходились.[45] Сталин поддерживал принцип “большей опасности” до 1922-23 гг., затем вновь вернулся к нему в 1923 г. и отвечал за национальную политику, основанную на этом принципе, с апреля 1923 г. по декабрь 1932 г. Тем не менее, он не был уверен в том, что все виды местного национализма могут быть объяснены как реакция на великодержавный шовинизм.[46] Исходя из своего опыта в Грузии, Сталин утверждал, что грузинский национализм характеризуется великодержавной эксплуатацией осетинского и абхазского меньшинств.[47] Критику великорусского шовинизма Сталин всегда дополнял наступлением на “меньшую опасность” местного национализма.[48] Это расхождение также проявлялось в терминологии, которой пользовались Ленин и Сталин. Ленин обычно называл русский национализм великодержавным шовинизмом, что отличало его от других форм национализма, тогда как Сталин использовал термин великорусский шовинизм. Тем не менее, несмотря на эти расхождения, Сталин последовательно поддерживал принцип “бóльшей опасности”.
Пересечение национального вопроса и внешней политики было четвертым фактором, влияющим на формирование “империи позитивного действия”. Уже в ноябре 1917 г. Ленин и Сталин издали “Обращение ко всем мусульманским рабочим России и Востока”, которое содержало обещание прекратить империалистическую эксплуатацию в бывшей Российской империи и призывало мусульман за пределами России свергнуть своих колониальных господ.[49] Эта связь между внутренней национальной политикой и целями внешней политики на Востоке была характерна для периода гражданской войны.[50] После того, как мирный договор 1921 г. оставил миллионы украинцев и белорусов в Польше, внимание советских властей обратилось на Запад. Западная граница Советского Союза теперь пролегала через этнографические территории финнов, белорусов, украинцев и румын. Существовала надежда, что нарочито великодушное обращение с этими национальностями в Советском Союзе привлечет их этнических собратьев в Польше, Финляндии и Румынии. Окончательное присоединение значительного украинского населения Польши являлось самой важной целью данной стратегии. Однако, необходимо подчеркнуть, что эта внешнеполитическая цель никогда не была основной мотивацией советской национальной политики.[51] Она рассматривалась как возможный полезный итог проводимой внутренней политики, который ускорил бы ее осуществление в некоторых особо проблемных регионах, но не являлся содержанием самой политики.[52]
Проанализированный выше в общих чертах национализм предполагал поддержку советским государством нерусских национальных идентичностей, но не давал точного определения того, что должна включать в себя эта позитивная национальная политика. Каким образом можно поддерживать развитие национального сознания, не вызывая одновременно развитие национализма? И как можно строить унитарное государство, в то же время способствуя образованию потенциально направленных на отделение суб-государственных идентичностей? Цепочку логических умозаключений, ведших от теории к практике, можно изложить следующим образом. Национализм является маскирующей идеологией, которая приводит к выражению легитимных классовых интересов, но не в рамках соответствующего классового социалистического движения, а скорее в форме надклассового национального движения. Национальная идентичность не является основополагающим и постоянным качеством, а побочным продуктом современного капиталистического и ранне-социалистического периода, через который надо пройти прежде чем начнется зрелый интернационалистский социалистический период. Поскольку национальная идентичность является реальным феноменом современного мира, национализм угнетенных нерусских народов выражает не только замаскированный классовый протест, но и законное национальное возмущение против угнетающего великодержавного шовинизма господствующей русской национальности. Таким образом, ни национализм, ни национальная идентичность не могут быть однозначно осуждены как реакционные. Некоторые национальные претензии – те, что ограничиваются областью национальной “формы” – являются действительно законными и должны быть удовлетворены для того, чтобы разрушить надклассовый национальный альянс. Подобная политика ускорит появление классовых противоречий и позволит партии привлечь нерусский пролетариат и крестьянство на основе социалистической программы. Национализм будет обезоружен предоставлением форм национального существования.
Официальное мнение о том, какие формы национального статуса будут поддерживаться, было окончательно выражено в резолюциях XII Съезда Партии в апреле 1923 г. и специальной конференции Центрального Комитета по национальной политике в июне 1923 г.[53] Эти две резолюции, вместе с речами Сталина в их защиту, стали стандартными большевистскими корректурами для осуществления национальной политики и оставались таковыми до конца сталинского периода.[54] До июня 1923 г. национальная политика неоднократно обсуждалась на важнейших партийных собраниях. После принятия упомянутых резолюций публичные обсуждения прекратились.[55] Согласно резолюции 1923 г. советское государство должно было максимально поддерживать такие “формы” национального статуса, которые не вступали в противоречие с унитарным центральным государством, а именно – национальные территории, национальные языки, национальные элиты и национальные культуры.
Фактически, к июню 1923 г. были сформированы национальные территории для большей части крупных советских национальностей.[56] В резолюциях 1923 г. главным образом подтверждалось их существование и осуждались любые планы их ликвидации.[57] Тем не менее, все еще оставалась проблема территориально рассредоточенных национальных меньшинств. Советская политика не поощряла их ассимиляции. Она также отвергала австро-марксистский вариант экстра-территориальной национально-культурной автономии, когда рассредоточенным национальным меньшинствам предоставлялись определенные экстра-территориальные права в вопросах культуры.[58] Считалось, что оба варианта усилят национализм и обострят этнические конфликты. Решение, найденное большевиками в середине 1920-х гг., было радикальным. Предполагалось углубить национально-территориальную систему до уровня все более и более мелких национальных территорий (национальные районы, деревенские советы, колхозы), до полного слияния системы и индивидуальной национальной принадлежности каждого советского гражданина. В результате была создана грандиозная пирамида национальных советов, состоявшая из тысяч национальных территорий различных размеров.[59]
Центральным вопросом резолюций 1923 г. была двуединая политика стимулирования национальных языков и национальных элит. На каждой национальной территории язык титульной национальности становился официальным государственным языком. Национальным элитам давали образование, их выдвигали на руководящие посты в партийных органах, правительстве, промышленности и образовательных учреждениях каждой национальной территории. Несмотря на то, что эта политика была сформулирована уже в 1920 г. и официально одобрена съездом партии в 1921 г., для ее воплощения в жизнь делалось очень мало.[60] Два декрета, вышедших в 1923 г., осуждали подобную пассивность и требовали немедленных действий. Вскоре двоединая политика стала называться коренизацией и превратилась в центральный элемент советской национальной политики.
На английский термин коренизация следует переводить как indigenization. Слово коренизация происходит не от основы корень-, а от производного прилагательного коренной, как в выражении коренной народ. Изобретение неологизма коренизация было частью большевистской деколонизационной риторики, которая систематически поддерживала требования коренных народов в противовес требованиям “пришлых элементов”. Тем не менее, в 1923 г. термин коренизация еще не использовался. Предпочитали употреблять термин национализация, который делал акцент на проекте нациестроительства.[61] Этот смысловой акцент реализовывался и на уровне национальных республик, где политический курс просто назывался по имени титульной наци: украинизация, узбекизация, ойротизация. Термин коренизация появился позже и распространялся центральным бюрократическим аппаратом, осуществлявшим национальную политику, в основном, на экстра-территориальном уровне и потому предпочитавшем терминологию, которую можно было бы использовать в отношении всех коренных народов, а не только титульных национальностей. Коренизация постепенно стала термином для обозначения такой политики, но надо заметить, что Сталин всегда использовал термин национализация.[62]
Резолюции 1923 г. года выдвинули коренизацию в разряд самых срочных вопросов на повестке дня советской национальной политики. В соответствии с глубоким психологизмом ленинской и сталинской интерпретации национального вопроса, упор делался на субъективные следствия коренизации. Реализация этой политики должна была сделать советскую власть “родной”, “близкой”, “народной” и “понятной”.[63] Коренизация удовлетворяла позитивные психологические потребности национализма: “чтобы массы видели, что советская власть и ее органы есть дело их собственных усилий, олицетворение их чаяний”.[64] Коренизация должна была нейтрализовать негативную психологическую обеспокоенность, связанную с восприятием государственной власти как иностранного правления: “Советская власть, до последнего времени являвшаяся властью русской, станет властью не только русской, но и междунациональной, родной для крестьянства ранее угнетенных наций”.[65] Родной язык сделает советскую власть понятной. Местные кадры, “знающие быт, нравы, обычаи, язык местного населения” обеспечат восприятие советской власти как коренной, а не навязанной извне русским империализмом.[66]
В конце концов, резолюции 1923 г. воспроизвели тезис о том, что Партия признает отдельные национальные культуры и гарантировали, что центральный государственный аппарат будет поддерживать их широкое развитие.[67] Сталин предложил ставшее известным определение советских национальных культур, которые являются “национальными по форме, но социалистическими по содержанию”, но не объяснил, что именно это означает.[68] Двусмысленность данного определения была нарочитой, поскольку планы большевиков по социальному преобразованию страны не допускали никаких фундаментальных различий в области религии, права, идеологии или обычаев.[69] Наиболее адекватным переводом сталинского выражения национальная культура будет не “national culture”, а "national identity" (национальная идентичность) или "symbolic ethnicity" (символическая этничность).[70]
Советская политика последовательно культивировала отдельную национальную идентичность и национальное самосознание нерусского населения. Это делалось не только путем образования национальных территорий, которые обслуживались национальными элитами, говорившими на собственных национальных языках, но также посредством агрессивного стимулирования символических маркеров национальной идентичности: национального фольклора, музеев, одежды, еды, костюмов, оперы, поэзии, культа прогрессивных исторических событий и классических произведений литературы. Долгосрочной целью было обеспечить мирное сосуществование различных национальных идентичностей с постепенно образующейся общесоюзной социалистической культурой, которая в будущем вытеснит существовавшие прежде национальные культуры. Национальная идентичность будет деполитизирована показным проявлением уважения к национальным идентичностям нерусского населения.
Важно также понимать, чего советская национальная политика не предусматривала. В первую очередь, она не предусматривала создания федерации, если этот термин обозначает что-то большее, чем простое образование административных территорий по национальным границам. На совещаниях в апреле и июне 1923 г., украинская делегация под руководством Христиана Раковского настойчиво добивались предоставления существенных федеральных полномочий национальным республикам.[71] Сталин категорически отверг предложения Раковского и ложно охарактеризовал его цель как создание конфедерации.[72] Несмотря на то, что конституционно оформленное в 1922-23 гг. сообщество было названо федерацией, оно на самом деле концентрировало все полномочия по принятию решений в центре. Национальные республики получали власти не больше, чем российские области.[73] До июня 1917 г. и Ленин, и Сталин отвергали федеративное устройство и отстаивали вариант унитарного государства с “областной автономией” для национальных регионов. Это означало создание национальных административных образований и выборочное использование национальных языков в управлении и образовании.[74] В июне 1917 Ленин решительно восстановил в правах термин федерация, но использовал его для описания того, что представляло собой несколько более амбициозную версию “областной автономии”. Как осторожно отметил Сталин в 1924 г., “самые формы федерации, наметившиеся в ходе советского строительства, оказались далеко не столь противоречащими целям экономического сближения трудящихся масс национальностей России, как это могло казаться раньше…”.[75] Советская федерация на означала рассредоточения политических или экономических полномочий.[76]
Задача экономического выравнивания воспринималась в контексте советской национальной политики намного более двусмысленно. Постановления о национальной политике 1923 г. предусматривали меры для преодоления “фактического хозяйственного и культурного неравенства национальностей Союза Республик”.[77] Одной из предложенных экономических мер был перенос производства из центральных районов России в восточные национальные регионы.[78] Политика перераспределения производства была приостановлена сразу же после ее принятия, причем такая модель стала типичной для программ экономического выравнивания. В противоположность политике культурного и национального выравнивания путем “позитивного действия” в образовании и подборе кадров, позиция советской власти в отношении экономического выравнивания никогда не была институционализирована. Попытки “культурно-отсталых” республик получить отдельную строку в годовом бюджете специально под программы по преодолению “отсталости” не имели успеха.[79] Экономические комиссариаты всегда враждебно относились к советской национальной политике. С другой стороны, национальные республики могли использовать и часто действительно использовали резолюции 1923 г. года и приписываемую им “отсталость” для лоббирования дополнительных экономических инвестиций во всесоюзных учреждениях.[80] Однако они не могли основывать свои претензии на получение инвестиций только на собственном национальном статусе. Герхард Симон (Gerhard Simon) лишь немного преувеличивает, заключая, что “для советской экономической политики проблема преодоления различий между слаборазвитыми национальными территориями никогда не была первоочередной задачей. Там, где происходило экономическое выравнивание, оно являлось лишь побочным эффектом других плановых программ, таких как развитие новых ресурсов, увеличение региональной экономической специализации и, в первую очередь, решения военно-стратегических задач”.[81]
В ходе дискуссий 1923 г. о национальной политике практически не затрагивался вопрос о контроле над миграцией населения в нерусские республики. Советская национальная политика предусматривала создание национальных территорий. Означало ли это также принятие мер по сохранению (или созданию) национального большинства на этих территориях? На начальных этапах ответ был положительным. Центральные власти в качестве деколонизациионной меры даже санкционировали высылку нелегальных сельскохозяйственных поселенцев славянских национальностей из Казахстана и Киргизии. В начале 1920-х гг. восточные национальные территории Советского Союза были закрыты для сельскохозяйственной колонизации в целях предотвращения притока поселенцев славянских национальностей. Однако, к 1927 г. всесоюзные экономические интересы снова оказались сильнее местных национальных интересов и все запреты на переселение были сняты.[82] В долгосрочной перспективе, это привело к значительной русификации многих нерусских республик.
Советский Союз не был федерацией и конечно он не являлся национальным государством. Его отличительной чертой была систематическая поддержка форм национального существования: территории, культуры, языка и элит. Естественно, это не было оригинальным решением. Национальные формы являются первоочередной внутренней проблемой большинства новообразованных национальных государств. В Грузии и Армении, например, советское правительство не осудило деятельность меньшевистского и дашнакского правительств в области нациестроительства в 1920-21 гг., а наоборот, объявило о том, что советская власть усилит начатую ими национальную работу.[83] Советская политика была оригинальной в том отношении, что она поддерживала проявление национальных форм меньшинств в ущерб титульным нациям. Она решительно отвергла модель национального государства, заменив ее множеством национальных по типу республик. Большевики попытались соединить националистические требования наличия собственной территории, языка, элиты и развития собственной культуры с социалистическим стремлением к экономически и политически унифицированному государству. В этом смысле мы можем называть большевиков интернационалистическими националистами, или, еще точнее – националистами “позитивного действия” (Affirmative Action nationalists).
В развитие этой идеи я хочу сопоставить советскую практику с известной трехфазной моделью Мирослава Хроха (Miroslav Hroch), описывающей развитие национализма “малых” безгосудартсвенных народов Восточной Европы: фаза А – неполитический интерес элит к фольклору и народной культуре; фаза В – консолидация националистических элит в деле поддержки создания национального государства; фаза С – появление националистического движения, имеющего массовую народную поддержку.[84] Хрох почти не принимает во внимание существующее многонациональное государство, автоматически полагая, что оно будет противостоять этим тенденциям. Советское государство, напротив, практически приняло на себя руководство тремя последовательными фазами: выражение национальной культуры, формирование национальных элит и распространение массового национального сознания. Оно пошло еще дальше и инициировало мероприятия “фазы D” (этот термин принадлежит не Хроху, а мне - Т.М), типичные для новообразованных национальных государств: создание нового государственного языка и новых правящих элит. Используя более знакомую большевистскую терминологию, партия стала авангардом нерусского национализма. Партийное руководство было необходимым условием продвижения пролетариата за рамки профсоюзного сознания к революционному; точно так же Партия могла вывести национальные движения за пределы примордиалистского буржуазного национализма к советскому интернациональному национализму.
Подобная точка зрения являлась резким отступлением от Ленинских утверждений 1913 г., согласно которым партия должна была осуждать любую национальную дискриминацию; при этом Ленин предупреждал, что “пролетариат не может идти дальше [этого] в поддержке национализма, так как дальнейшие действия представляют собой “позитивную” положительную деятельность буржуазии, стремящейся к укреплению национализма.”[85] Большевистский лидер Зиновьев выступал в том же духе перед украинской аудиторией в 1920 г. и говорил, “что язык должен свободно развиваться. В конце концов через ряд лет победит тот язык, который имеет больше корней, более жизненный, более культурный”.[86] Дмитрий Лебедь, Секретарь Центрального Комитета Украины, называл эту теорию “Борьбой двух культур”, в ходе которой “при политике нейтралитета партии победа русского языка была бы обеспечена в силу исторической его роли в эпоху капитализма”.[87]
К партийному съезду 1923 г. нейтралитет был предан анафеме. Тот же Зиновьев теперь утверждал: “Мы должны прежде всего отвергнуть “теорию” нейтрализма… мы, как правящая партия, должны [нерусским] помочь создать свою школу, должны … помочь создать свою администрацию на родном языке … коммунисты [не должны] выдумывать мудреное слово "нейтральность", а … активно [помогать] ему [нерусским] получить то, что ему нужно, и, таким образом, [приобщить] его к коммунизму”. Зиновьев утверждал, что нейтралитет является лишь прикрытием великорусского шовинизма.[88] Резолюции 1923 г. поддерживали эту позицию.[89] Теперь под рубрику великодержавного шовинизма попала не только деятельность Пятакова по борьбе с национализмом, но и дореволюционная ленинская политика нейтралитета. В 1923 г. была осуждена лебедевская “борьба двух культур” и аналогичные “левые” позиции в Татарстане и в Крыму.[90]
Теперь Коммунистическая партия приняла ту самую “позитивную положительную деятельность буржуазии”, которую Ленин критиковал в 1913 г. Однако, как следует из сопоставления с теорией Хроха, советская версия “позитивного действия” поддерживала национальные меньшинства, а не большинство. Большевики критиковали буржуазные правительства за поддержку формального “правового равенство”, вместо того, чтобы в результате “положительных действий” достичь “действительного равенства”.[91] Крайне подозрительное восприятие нейтральной позиции объясняет одну из наиболее удивительных черт советской национальной политики: ее непоколебимую враждебность по отношению к ассимиляции, даже добровольной. Согласно новой модели, в силу исторического превосходства русской национальной культуры, нейтралитет неизбежно должен был вести к добровольной ассимиляции. “Позитивное действие”, таким образом, было необходимо для защиты нерусской национальной культуры против этой несправедливости. Никто так категорично не отвергал нейтралитет и ассимиляцию, как Сталин:[92]
Мы проводим политику максимального развития национальной культуры…Было бы ошибочно, если бы кто-либо думал, что в отношении развития национальной культуры отсталых национальностей центральные работники будут держаться политики нейтралитета: ну, дескать, развивается национальная культура, так пусть ее развивается на здоровье, наше дело сторона. Такая точка зрения была бы неправильная. Мы стоим за покровительственную политику в отношении развития национальной культуры у отсталых национальностей. Это я подчеркиваю, чтобы…поняли, что мы не сторона, а активные деятели, покровительствующие развитию национальной культуры…
Естественно, позитивные действия в отношении одной национальности предполагают негативные действия в отношении других.
В случае Советского Союза, когда всем нерусским было гарантировано покровительство, русские одни несли на себе тяжесть позитивной дискриминации. Бухарин прямо заявлял об этом: “…мы в качестве бывшей великодержавной нации должны идти наперерез националистическим стремлениям и поставить себя в неравное положение в смысле еще больших уступок национальным течениям. Только при такой политике, идя наперерез, только при такой политике, когда мы себя искусственно поставим в положение более низкое по сравнению с другими, только этой ценой мы сможем купить себе настоящее доверие прежде угнетенных наций”.[93] Сталин, который более чутко относился к чувствам русских, осуждал выступление Бухарина за грубую форму, но не мог оспорить его содержание.[94] Советская политика действительно предусматривала самопожертвование русских в национальной сфере: большая часть русской территории была отдана нерусским республикам; русским приходилось принимать неоднозначные программы “позитивного действия” в пользу нерусских; от них требовали изучать нерусские языки; традиционная русская культура несла на себе клеймо культуры угнетателей.[95]
Новые явления заслуживают новой терминологии. Как национальная общность, Советский Союз раннего периода может быть охарактеризован как “империя позитивного действия”. Я, конечно, в данном случае заимствую современный американский термин [Affirmative Action], обозначающий политику, которая отдает предпочтение членам этнических групп, в прошлом испытывавших дискриминацию. Такая политика распространена по всему миру и известна под разными названиями: компенсаторная дискриминация (compensatory discrimination), политика предпочтения (preferential policies), позитивное действие (positive action), положительная дискриминация (affirmative discrimination).[96] Часто этот тип политики сопровождает процесс деколонизации. Я предпочитаю термин “позитивное действие”, поскольку он точно описывает выбор советской политики: позитивное действие вместо нейтралитета. Советский Союз был первой страной в мировой истории, которая утвердила программы “позитивного действия” в отношении меньшинств, и ни одна страна до сих пор не может сравниться по масштабам с соответствующей советской программой.[97] Вдобавок, Советский Союз принял еще более широкую классовую программу “позитивного действия” и сравнительно менее агрессивные гендерные программы.[98] В результате, большинство советских людей имели право на какие-либо привилегии. Тактика “позитивного действия” была очень широко распространена в Советском Союзе раннего периода, выступая как одна из определяющих черт режима.
Однако, одно лишь наличие подобных программ еще не оправдывает использование термина “империя позитивного действия” по отношению к Советскому Союзу; я предлагаю этот термин как идеальный тип, позволяющий отличить Советский Союз как национальную целостность от альтернативных идеальных типов: национального государства, города-государства, федерации, конфедерации, империи. “Позитивное действие” в данном случае означает не только принятие неких мер в отношении членов конкретной этнической группы, но в первую очередь – государственную поддержку национальных территорий, языков, элит и идентичностей этих этнических групп. Как следует из приведенного выше анализа теории Хроха, коммунистическая партия приняла на себя руководство нормальным процессом национального формирования и предприняла положительные действия для создания советских интернациональных наций (international nations – наций по форме, не по содержанию), которые бы в перспективе приняли модель унитарного централизованного советского государства. Поддержка форм национального статуса была основой советской национальной политики. С формированием Советского Союза в 1922-23 гг. сложилась территориальная национальная форма, а не федерация автономных национальных территорий.
Следовательно, я буду говорить об “империи позитивного действия” как о форме национального устройства Советского Союза. Я использую слово устройство (constitution) в его британском значении, как набор фундаментальных правил, который образует политическую жизнь государства. Я добавляю прилагательное “национальный”, потому что меня в первую очередь интересует структура Советского Союза как национальной или моделирующей себя как таковую целостности, то есть структура Союза в свете национального вопроса. Советский Союз как национальная целостность был оформлен не столько в формальной писаной конституции в декабре 1922 г., сколько в результате артикуляции в 1923 г. принципов национальной политики. Именно “позитивное действие” в широком смысле, как я определил его, послужило основой структурирования Советского Союза как полиэтнического государства.
Термин “империя позитивного действия” отражает попытку зафиксировать парадоксальную природу многонационального советского государства: чрезвычайно агрессивное централизованное и жестокое государство при этом формально организованное как федерация суверенных наций; государство-преемник развалившейся Российской империи, которое вновь завоевало большую часть бывших национальных окраин, а затем принялось за систематическое нациесторительство и усиление нерусских национальностей даже там, где их практически не было. В 1967 Алек Ноув и Дж. А. Ньюз (Alec Nove and J. A. Newth) задались вопросом о природе государства, которое, казалось бы, давало привилегии своим восточным окраинам, но одновременно держало их в подчинении. Они пришли к заключению, что “если мы не называем настоящие отношения колониализмом, мы должны изобрести новое название для описания чего-то, что выражает отношения подчинения и в то же время в корне отличается от исторического империализма”. [99]
“Империя позитивного действия” не являлась традиционной империей. Я не присоединяюсь к тем, кто считает, что Советский Союз можно классифицировать с помощью термина объективной социальной науки – “империя”, поскольку ему были присущи характерные черты империи.[100] Напротив, я подчеркиваю новизну его структуры. Марк Бессинджер (Mark Beissinger) отмечал, что до распада Советского Союза империей его называли главным образом враждебно настроенные наблюдатели.[101] Сторонники и нейтральные ученые предпочитали термин “государство”. Бессинджер также обращает внимание на циркульную логику, лежащую в основе утверждения о том, что Советский Союз распался, как Габсбургская или Оттоманская империя до него, поскольку он был империей: в современном мире империи распадаются по национальным границам; Советский Союз распался по национальным границам; следовательно Советский Союз был империей; следовательно, как империя, Советский Союз должен был распасться по национальным границам.[102] Бессинджер развивает свой аргумент далее: благодаря широко распространенному мнению, согласно которому в современном мире империи обречены, империя является очень важной субъективной категорией. Степень восприятия гражданами своего государства как империи (и себя в качестве подданных) влияет на ее жизнеспособность в долгосрочной перспективе.
Ленин и Сталин очень хорошо осознавали опасность, которую несет ярлык “империя” в эпоху национализма. На самом деле именно здесь прослеживается связь между национальным устройством Советского Союза и падением Габсбургской и Оттоманской империй. Кризис национальностей и окончательный крах Габсбургской империи произвели колоссальное впечатление на Ленина и Сталина, которые увидели в этом пример того, насколько опасным может быть восприятие населением своего государства как империи. В результате Советский Союз стал первым полиэтническим государством в мировой истории, определявшим себя как антиимперское. Они не относились равнодушно к слову “империя”. Они демонстративно отвергали его.
Действительно, “империя позитивного действия” являлась стратегией, направленной на то, чтобы избежать ощущения империи. Принцип “наибольшей опасности” основывался на убеждении, что нерусский национализм является защитной реакцией на русский великодержавный или имперский шовинизм. Поскольку большевики были намерены установить диктатуру и проводить кардинальные социальные преобразования, их действия с большой долей вероятности могли быть восприняты как русский империализм. Для того, чтобы избежать такого восприятия, центральная государственная власть не должна была идентифицировать себя как “русская”. Возможности для русского национального самовыражения следовало сократить. По иронии судьбы, при этом была сохранена национальная структура старой империи. Большевики открыто отказались от идеи государствообразующего народа. Тем не менее, русские в определенном смысле остались государствообразующим народом Советского Союза, только без собственной территории и собственной коммунистической партии. Взамен Партия требовала от русских принять формально неравный национальный статус во имя дальнейшего сплочения многонационального государства. Иерархическое различие между государствообразующими и колониальными народами таким образом было восстановлено в перевернутом виде и представлено в форме нового различия между бывшими угнетенными национальностями и бывшей великодержавной нацией.[103] В качестве государствообразующего народа, от русских теперь требовалось нести на себе груз имперскости, подавляя свои национальные интересы и идентифицируя себя с вненациональной “империей позитивного действия”. Если бы Ленин прожил дольше и взялся бы за теоретическую оценку созданного им государства, он вполне мог бы назвать свой труд Советский Союз как высшая стадия империализма. [104]
В своей идеально-типической форме “империя позитивного действия” просуществовала не более десятилетия. В декабре 1932 г. в ответ на растущую неудовлетворенность советского руководства некоторыми непредвиденными результатами политики “позитивного действия” в сочетании с кратковременным кризисом в заготовке зерна, который приписывали фактору украинского национализма, Политбюро издало серию резолюций, положивших начало фундаментальной ревизии советской национальной политики.[105] Эти изменения часто описывались как отмена политики кореннизации.[106] Подобная оценка слишком сильная, но она красноречиво свидетельствует о произошедших в результате смены политики изменениях в восприятии.
Три из четырех основных компонентов политики “империи позитивного действия” пережили 1930-е гг., претерпев лишь незначительные изменениями. Верность принципу обучения и продвижения коренных кадров, включая практику “позитивного действия” при поступлении в университет и приеме на работу, сохранялось в 1930-х гг. и позднее. Основное изменение состояло в том, что из уважения к русскому самолюбию, “позитивное действие” теперь осуществлялось негласно. Упоминания о нем практически полностью исчезли из советских печатных источников, но осталась в бюрократических архивах и в реальной жизни.[107] Тысячи мелких национальных территорий, созданных в 1920-х были отменены формально либо неформально в 1930-х, но оставшиеся тридцать пять более крупных национальных территорий в 1936 г. еще более укрепили свой статус и превратились в важную часть советского и постсоветского ландшафта (и остаются таковыми до настоящего времени).[108] Стимулирование развития отдельных национальных идентичностей только усилилось после декабря 1932 г., когда в советском дискурсе национальности произошли существенные изменения: представление о том, что нации являются современными конструктами, возникшими в следствии капиталистического производства, сменилось примордиалистской, эссенциалистской концепцией, подчеркивающей глубокие исторические корни всех советский наций.[109] Более значительными были изменения в языковой политике. К 1932 г., несмотря на все усилия, попытка установить нерусские языки в качестве основных правительственных языков в нерусских республиках провалилась практически везде, за исключением Грузии и Армении. После 1932 г. от этой политики тихо отказались и русский стал основным (хотя и не единственным) языком правительства, партии, больших промышленных предприятий и высшего технического образования на нерусских территориях. Национальные языки продолжали развиваться в сфере всеобщего образования, в прессе и в сфере культуры.[110]
Таким образом, “империя позитивного действия” с некоторыми незначительными изменениями сохранялась по отношению к большей части нерусских народов в течение всего сталинского правления.[111] Тем не менее, можно выделить одно политическое изменения 1930-х гг., которое нанесло удар по самой сути политики “империи позитивного действия”: реабилитация русской национальности и традиционной русской культуры. В январе 1934 г. Сталин официально объявил отмену принципа “большей опасности”, который в свое время заклеймил русских как великодержавную национальность.[112] Вначале казалось, что русские приобретут равный со всеми национальный статус, но к 1936 г. они уже были подняты на уровень “первых среди равных” в семье советских наций.[113] Новая политика не предусматривала насильственной культурной или лингвистической русификации, но она включала в себя агрессивное продвижение билингвизма и переконструирование нерусских языков и культур с тем, чтобы подчеркнуть их близость и открытость русскому лингвистическому и культурному влиянию.[114] У столь резкой смены политического курса имелось две основные причины. Во-первых, агрессивная политика “позитивного действия” 1920-х гг. вызвала сильное возмущение среди русских членов партии. Во-вторых, и это более важно, большевистское руководство почувствовало, что “империя позитивного действия” позволяла национальным коммунистическим кадрам из нерусских культурных и политических элит проявлять недопустимо высокую степень самоуверенности, противореча таким образом принципу советского единства.[115] В 1920-х гг. русские добровольно ушли в тень, чтобы объединить полиэтническое государство (снижая недоверие нерусских к бывшим угнетателям); в 1930-х гг. явное присутствие и центральное значение русских должно было служить той же цели. Новый принцип советского единства был представлен метафорой дружбы народов, дружбы, организационная инициатива в которой приписывалась русским, и история которой прослеживалась на протяжении многих веков.[116] Эта Дружба пропагандировалась как вариант наднационального воображаемого сообщества для полиэтнического советского народа.
“Империя позитивного действия” была внутренне логической, но абсолютно утопической стратегией. Реформа этой стратегии в середине 1930-х гг. переориентировала ее в более прагматическом ключе, но при этом создала противоречие, которые сохранялось в течение всего сталинского правления и после него. “Империя позитивного действия” сохранила и даже подчеркнула имперскую структуру, состоящую из государствообразующей и колониальных наций, но перевернула их отношения, выдвинув на передний план национальные “формы” бывших колониальных наций и подавляя проявления русской национальной идентичности. Первая половина данной формулы в несколько модифицированном виде пережила 1932 г., поскольку Сталин продолжал верить, что развитие нерусских национальных “форм”, при соответствующем контроле, действительно уменьшает недовольство нерусских и предотвращает рост нерусского национализма.[117] В краткосрочной перспективе этот вывод подтверждался. Однако в долгосрочной перспективе, одновременное развитие нерусских идентичностей и восстановление русских в качестве восхваляемой и наиболее заметной государствообразующей национальности в централизованном государстве сформировало сценарий восприятия государства как империи. С модернизацией нерусских национальностей и появлением многочисленной и образованной нерусской интеллигенции при Хрущеве и Брежневе, среди нерусских наций постепенно распространялось субъективное ощущение того, что они живут в Российской империи. С началом политических реформ при Горбачеве, это ощущение привело к взрыву, который фатальным образом разрушил ленинскую “империю позитивного действия”.