Sentimental Nationalism and Diverse Russification (Roundtable “Nationalism in Imperial Russia: Ideological Models and Discursive Practices,” Russian State University for the Humanities, June 24, 2002)
2/2002
Published in Russian.
Есть темы, провоцирующие на разговоры публицистические, взволнованные и не слишком аналитические. К ним, вне всякого сомнения, принадлежит «национальный вопрос». Тем больше заслуга исследователей, способных рассуждать на «национальные» темы спокойно и серьезно. О том, что это возможно, свидетельствует круглый стол «Национализм в имперской России: идеологические модели и дискурсивные практики», состоявшийся 24 июня 2002 года в РГГУ[1].
Конференция открылась докладом Георгия Кнабе (ИВГИ) «Античный канон, национальность и национализм в России середины XІX века». Прежде чем перейти к собственно российской ситуации, докладчик остановился на сложном соотношении античного и национального начал. Национализм в Европе, по мнению Кнабе, рождается на фоне античного канона, latinitas, в контрапункте с его смыслом, но не в противопоставлении ему. При этом, вопреки cвоей собственной сущности, античный канон становится формой для выражения национального и снятия его остроты, его чрезмерной локальности. Так, немцы эпохи Протореформации утверждают: мы не желаем быть Римом, мы самостоятельная нация. Выражается же это в многочисленных переизданиях сочинения Тацита «О Германии», которое используется для доказательства самостоятельности и духовной значимости германского племени. Сходным образом во Франции в XVІ веке Франциск І постановляет вести делопроизводство на родном языке, но одновременно утверждается палладианский канон в архитектуре, чуть позже мифология Греции используется как материал для классической драматургии, а теоретики национальных монархий берут уроки у Тацита.
В России все происходит иначе. Во-первых, рост национального самосознания здесь совершается в противостоянии Западу, во-вторых, русский абсолютизм строит свои взаимоотношения с народом не так, как европейский. Русская монархия далека от народных традиций, и ее жесткие формы налагаются на «мутно-аморфные» формы самосознания народа. Среди этих жестких форм (докладчик даже назвал их своего рода «арсеналом») большое место занимают те, что унаследованы от античности: та же палладианская архитектура, римская регулярная планировка губернских городов и проч. В конце ХVІІІ – начале XІX века две стихии – античная и национапьно-русская – сочетаются гармонически (об этом свидетельствуют такие произведения, как «Анакреонтические песни» Державина или «Рыбаки» Гнедича). Это – этап «национального», не предполагающий сопоставления с другими нациями и поисков отличия от них. Сто лет спустя наступает период «националистического», где в дело вступает сопоставление и оценка: мы лучше или хуже других. Такие мыслители, как Н.Я.Данилевский, утверждают безусловное онтологическое превосходство России; этот оценочный, ксенофобский подход (утверждение своей нации через поношение другой) основан на вере в существование замкнутых в себе культурных типов и осуждении ситуаций и сословий, способствующих их размыванию (такую роль, по Данилевскому, сыграла русская интеллигенция).
В ходе обсуждения доклада Кнабе Ричард Уортман (Колумбийский университет, Нью-Йорк) поинтересовался отличиями русского национализма от всех прочих, что позволило докладчику еще раз высказать свой основной тезис: на Западе античные формы мирно уживаются с новым национальным содержанием (так, в каждом американском штате имеется свой капитолий, выстроенный по палладианской модели, и никто не усматривает в этом угрозы народному сознанию), в России же заимствование Петром западных (в дальней перспективе – античных) форм было воспринято как противопоставление России Западу. Ольга Майорова обратила внимание докладчика на существование наряду с античным универсализмом не только универсализма просвещенческого (который апеллировал к античности), но и универсализма христианского, который в докладе никак не был упомянут. Кроме того, она усомнилась в том, что абсолютная монархия в самом деле, как сказал Кнабе, создает национальное государство; абсолютную монархию и национальные государства следует рассматривать в диахронии, как разные стадии процесса государственного строительства; у национального государства иной, нежели у абсолютной монархии, источник легитимации власти; это – воля народа. Из ответа докладчика явствовало, что он понимает под национальным государством любое централизованное государство (объединенное вокруг господствующей нации). Мария Майофис (журнал «Новое литературное обозрение») предложила дифференцировать античные заимствования на два типа: в первом под античностью разумеются и греческие, и римские элементы, во втором же учитываются только греческие, а Рим вообще во внимание не принимается. Эту мысль докладчик горячо поддержал, отметив, что в России было весьма актуальным разделение на греческое как «наше», «свое» и латинское как «не наше», «чужое»; все русское в этой системе оценок служило предметом гордости по причине своей близости к греческим корням.
Главными героями доклада Виктора Живова (Калифорнийский университет, Беркли/Москва) «Чувствительный национализм: национальный суверенитет и поиски национальной идентичности» стали два русских литератора-сентименталиста: Н.М.Карамзин и Ф.В.Ростопчин. Живов начал доклад с «сильного» тезиса: русская нация как политическое понятие была создана в конце XVІІІ века, причем создание это имело совершенно определенную цель: новую легитимацию власти. Эта новая легитимация строилась на том, что правитель следует по пути, предначертанному характером его нации. Первыми производителями русского националистического дискурса стали именно литераторы-сентименталисты; Живов задался целью объяснить, почему это произошло. Главным источником упомянутого дискурса Живов считает доктрину народного суверенитета, выдвинутую Жан-Жаком Руссо (впрочем, поскольку о знакомстве Ростопчина с теориями Руссо прямых свидетельств нет, для Ростопчина таким источником докладчик назвал Стерна, на которого писатель неоднократно ссылался). Связь сентиментализма и национализма осуществляется, по мнению докладчика, следующим образом: Руссо утверждал, что при переходе от природного состояния к социальному бытию происходит отчуждение прав человека в пользу человеческого сообщества; создается новое коллективное политическое тело, новая «общая» личность, которой и принадлежит суверенитет. У этой новой «личности» есть характер (не являющийся суммой воль отдельных членов сообщества), это – национальный характер, органичный и эмоциональный. Именно посредством метафоры национального характера осуществляется связка сентиментального и национального. И руссоистская «естественность», и стерновская чувствительность исходят из того, что у народа жизнь сердца не беднее, чем у элиты, и на риторическом уровне стирают грани между социальными стратами, а значит, подготавливают появление национализма (условием его возникновения является понимание общества как органического единства). Творцы русского националистического дискурса ищут в национальном теле место для самих себя. Опыт французской революции, исключившей старую элиту из национального тела, русских дворян устроить не мог; они действуют иначе, и Ростопчин проповедует свои «русские» идеи устами «ефремовского дворянина Силы Андреевича Богатырева». Оба «героя» доклада, и Карамзин, и Ростопчин заняты, по мнению Живова, тем, что ищут или, если угодно, «конструируют» те черты национального характера, в которых реализуется жизнь национального тела и которые позволили бы устранить «культурный хиазм», это тело разделяющий. Таких черт оба выделяют две: любовь к вере отцов и верность монархическим принципам. Именно эти черты создают то, что Руссо называл «гением народа». Присущи они и низшим сословиям, и дворянам, во всяком случае, тем из них, кто еще не окончательно испорчен Западом. Карамзин дает этим чертам историческое обоснование: самодержавие служило русскому народу «палладием», защитой; именно любовь к нему помогла россиянам преодолеть Смуту. Есть у этих черт и функциональное объяснение: они легли в основу русского самодержавия, причем особенно актуальными они сделались в начале николаевского царствования, когда пришел конец универсалистским утопиям Александра. Сославшись на предположение Б.А.Успенского о том, что знаменитая уваровская триада была «перевертышем» французской триады «свобода-равенство-братство», Живов продолжил его мысль: «свобода» и «равенство» могли рассматриваться как основополагающие свойства французского национального характера; понятно, что в русских условиях их должны были заменить «православие» и «самодержавие».
Выступавших в прениях прежде всего смутила акцентированная Живовым «ростопчинообразность Карамзина» (Г.Кнабе); этот упрек докладчик парировал утверждением, что он «не собачью морду приписал Карамзину» и что Ростопчин был европейски образованным человеком, который последние годы жизни провел во Франции. Кстати, Живов и в самом докладе специально подчеркнул, что и у Ростопчина и Карамзина ни в реальной практике их путешествий по Европе, ни в их «национальном конструировании» не заметно никакой цивилизационной и национальной ущербности; они утверждают свою русскость отнюдь не потому, что испытывают комплекс неполноценности по отношению к Европе. Алексей Миллер (РГГУ/ИНИОН) поставил вопрос об иных источниках «конструирования» русского национального характера, нежели те, которые были намечены в докладе; так, он сослался на немецкие источники концепции Уварова. Это возражение докладчик отпарировал ссылкой на немецкую рецепцию идей Руссо, о которой он, правда, не нашел специальных работ, но тем не менее предполагает, что ее не могло не быть. Ричард Уортман предположил, что Руссо мог влиять на Карамзина не напрямую, а, например, через Э.Берка – этот предположение Живов отвел, сославшись на альбом, подаренный Карамзиным великой княгине Екатерине Павловне и содержащий прямые цитаты из политических сочинений Руссо. М.Майофис указала на то, что для Уварова актуальными были вовсе не сентименталистские теории Руссо, а критика сентименталистского дикаря. Наконец, оживленную дискуссию вызвал тезис докладчика о руссоистском происхождении концепции национального тела, в котором отдельные личности переплавляются в новое единое целое. Л.Баткин (ИВГИ) настаивал на том, что говоря «Руссо», мы тем самым говорим «индивидуализм», с чем Живов решительно не согласился.
Третий доклад принадлежал автору этих строк и носил название «Национальное как этиологическое (Жермена де Сталь и ее современники)». Доклад этот вырос из работы автора над переводом книги Жермены де Сталь «Десять лет в изгнании», где понятие национальности активно используется для объяснения самых разных явлений. Так, резко критикуя Наполеона, писательница постоянно подчеркивает его корсиканское происхождение, именует его «африканским тираном» и объясняет его деспотизм тем фактом, что он не был французом. Сталь сама, опираясь на Монтескье, ввела в европейскую культуру чрезвычайно важную оппозицию литературы и цивилизации Севера (меланхолической, смутной, энтузиастической) и Юга (ясной, четкой, радостной, эпиграмматической), и этими понятиями потом чрезвычайно широко пользовались самые разные авторы во всей Европе. Сходным образом в книге «О Германии» она «сконструировала» и ввела в европейский интеллектуальный обиход образ «туманного» и вдохновенного немецкого характера. Однако в «Десяти годах в изгнании» присутствует и другая традиция –не только «конструирования» национальных характеров, но и обращения к «готовым» стереотипам вроде тех, какие живут в молве и в тех нравоописательных очерках, какие публиковались в русских журналах начала века в разделе «Смесь». Именно эти готовые образы используются Жерменой де Сталь и ее современниками для истолкования того, что предстает их глазам. Сталь приезжает в Россию с готовым представлением о том, как должны вести себя люди Севера, и хотела бы объяснять их поведение именно тем, что они северяне; если же реальность не совпадает с ожиданиями, это вызывает у нее неподдельное изумление: так, люди Севера должны были бы, по мнению Сталь, прятаться от холода в домах, а русские так не поступают и даже засыпают на улице, словно итальянские лаццарони…
Иначе говоря, объяснение наблюдаемых явлений с помощью факторов исторических и социальных, а значит, изменчивых, которое, разумеется, также присутствует в сочинениях де Сталь, соседствует здесь с объяснением посредством вечных, «природных» стереотипов, готовых «конструктов». Соседство это особенно очевидно в книге друга и единомышленника г-жи де Сталь Шарля Виктора де Бонштеттена «Человек Севера и человек Юга» (1824). В этой книге имеются тонкие и верные исторические и социологические обоснования некоторых особенностей разных культур (например, объяснение пресловутой ясности французского языка потребностями крайне развитого во Франции института светской беседы), но практически на тех же самых страницах Бонштеттен демонстрирует верность совсем иному типу мышления, в рамках которого всё, вплоть до привычки некоторых итальянских женщин изменять мужьям с "чичисбеями", но рожать детей только от законных супругов, объясняется исключительно "южностью" или "северностью" (категории, исполняющие ту же функцию, которую в других случаях играет национальность). Конечно, для этой традиции нетрудно отыскать и более "высокие" источники – в частности, «климатологическую» теорию Монтескье, однако гораздо большим она обязана нравоописательным очеркам, где на все имеются готовые объяснения такого рода: "У вас слуга очень неловок, – сказал я однажды содержателю кофейного дома во Флоренции. – Чего же от него ожидать? – отвечал он. – Это римлянин" (анонимная статья "Народные особенности", переведенная с французского перевода английского текста и опубликованная в 1835 году в "Московском наблюдателе"). Конечно, г-жа де Сталь или Бонштеттен действуют более изощренно, но в основе их рассуждений лежит та же логика: нечто происходит потому, что некто родился французом, немцем или англичанином, причем характеристики этих француза, немца или англичанина многим обязаны стереотипным типажам, какие были в изобилии представлены, в частности, в русских журналах начала XІX века (не случайно русские литераторы выбирают из книги Сталь "О Германии" фрагменты, более всего схожие с журнальными "портретами наций"). Этот тип мышления кажется архаичным на фоне других, более «исторических» описаний и объяснений, однако публикация статей вроде процитированных "Народных особенностей" в таком высоколобом журнале, как "Московский наблюдатель", свидетельствует о том, что он оставался актуальным довольно долго.
В непродолжительном обсуждении доклада приняли участие В. Живов, обративший внимание на то, что дискурсивные категории эпохи национализма рождаются в лингвистических дискуссиях XVІІ—XVІІІ веков и что стереотипные изображения национальных характеров многим обязаны другому топосу – репутации языков, и О.Майорова, заметившая, что если в начале XІX века русских воспринимали как людей Севера, то к концу XІX века эта концептуализация (и самоконцептуализация) меняется: теперь русские превращаются в людей Востока (отсюда знаменитый тезис российского мессианства: "свет воссияет с Востока").
Ольга Малинова (Москва) посвятила свой доклад "Традиционалистской и прогрессистской моделям национальной идентичности в общественно-политических дискуссиях 1830—1840-х годов". Исходя из того, что представления о нациях складываются как дискурсивные практики, она поставила своей целью рассмотреть, как работали с идеей нации либералы и консерваторы XІX века. Конкретным материалом стали для нее дискуссии 30-40-х годов, а методологией – идеи Манхейма о существовании различных стилей мышления, интерпретаций реальности, в данном случае -- традиционалистской и прогрессистской (вопрос о том, правомерно ли рассматривать участников этих дискуссий – западников и славянофилов – как либералов и консерваторов, докладчица, как она оговорила в самом начале, оставила за скобками своего выступления). Тезис о разных стилях мышления докладчица повторяла неоднократно, однако, как было отмечено в дискуссии (в частности, Е. Земсковой и Л. Баткиным), стилей мышления она, собственно говоря, не выделила и не описала, а вела речь преимущественно о таком вполне известном параметре дискуссии между западниками и славянофилами, как оценка влияния европейской образованности на русское общество. Главное отличие между двумя лагерями заключалось, по мнению докладчицы, в том, как они интерпретировали связи между элементами цепочки "индивид – нация – человечество". Для западников главным в этой цепочке была личность; условием и целью прогресса они считали ее расцвет, а в нации видели форму связи индивида с человечеством; славянофилы же уделяли преимущественное внимание среднему звену той же цепочки – народу, и видели субъект развития именно в нем, а личность считали не двигателем прогресса, а лишь его отражателем.
В ходе дискуссии Елена Земскова (РГГУ) обратила внимание на то, что объединение дискуссий 1830-х и 1840-х годов в одно недифференцированное целое не вполне оправданно; в 30-е годы будущие оппоненты вместе посещали кружок Станкевича и читали труды немецких философов, которые, если исходить из категорий Манхейма, следует квалифицировать как консервативные, основанные на философской рационализации истории.
Рассуждения о национальной идентичности – вещь заразительная и неувядающая; сделав небольшое отступление от Манхейма и западников со славянофилами, Е. Земскова показала это на примере обсуждения чемпионата мира по футболу, в ходе которого комментаторы свободно оперируют такими терминами, как "национальная манера игры", "нигерийский футбол", "африканский футбол", "футбол белой Африки" и "футбол черной Африки", но не могут назвать ни одного внятного критерия, отличающего "нигерийский футбол" от "сенегальского" или "корейского", и исходят из аргументации "это так, потому что это так".
Алексей Миллер (РГГУ/ИНИОН) начал свой доклад "Русификации: классифицировать и понять" со ссылки на работу Джона Холла о национализме, заглавие которой он перефразировал в названии своего доклада. Если Холл высказал неудовлетворенность большими теориями национализма и пришел к выводу, что историкам следует изучать не один-единственный национализм, а разные национализмы, то Миллер предложил поступить также с русификацией. В докладе он попытался составить нечто вроде каталога тех явлений, которые обозначаются одним и тем же термином «русификация». Прежде всего Миллер обратил внимание на различие двух процессов, которые в дореволюционной орфографии обозначались двумя разными словами: под «обрусением» через «е» подразумевалось воздействие на индивида или народа с целью превращения их в «русских»; под «обрусением» через «ять» – восприятие индивидом или народом черт «русскости». Хотя в реальности добровольное обрусение (обрусение через «ять») происходило не слишком часто, подход историков и публицистов, признающих и изучающих только насильственное обрусение (обрусение через «е»), нельзя признать единственно возможным. Русификации различались мотивацией; «русскость» могла восприниматься как искомая ценность, или просто как прагматический ресурс. Cтепень русификации зависела также от готовности властей и общества эту русификацию принять (например, крайне правые в начале ХХ века стояли за полную русификацию, но инородцам, даже русифицированным, в праве считаться русскими отказывали). Важным объектом русификации был государственный аппарат; русский язык насаждался как язык делопроизводства, государственные служащие дифференцировались по происхождению (в Западном крае еще при Александре ІІІ учителями истории могли быть только великороссы). Чрезвычайно важный аспект – русификация пространства, производившаяся для освоения новых сельскохозяйственных земель, для решения военных и геополитических задач, для изменения этнического баланса (в Западном крае). Особая статья -- процессы русификации в области воображаемой географии: так, представление о Сибири как исконно русской территории сформировалось лишь в ХХ веке, а до этого в среде переселенцев возник своего рода сибирский сепаратизм, исходивший из существования особой сибирской нации. Агентов русификации можно классифицировать по социально-политическим характеристикам: государство или общество; отдельные институты (армия, церковь, школа). Для понимания процессов русификации крайне важно также понимать, из каких критериев «русскости» исходили участники этих процессов. Критерии могли быть этническими либо вероисповедальными; однако в случае, если русскость приравнивалась к православию, остро вставал вопрос о необходимости русифицировать многих этнических великороссов (старообрядцев). Возникала и другая проблема: не изменяется ли при усвоении православия инородцами сама его сущность? Наконец, для поляков русификация была просто наказанием за политическую нелояльность.
Миллер закончил доклад утверждением необходимости сочетать в изучении русификации ситуационный подход (поскольку единой русификаторской политики в пределах империи не существовало, единый нарратив, построение единой модели в этой сфере невозможны) с исследованиями в масштабах империи и даже в масштабе трех империй XІX века: Российской, Австрийской и Османской. Очень важно, например, выяснить, какое влияние панславизм, родившийся в России и Австрии, и пантюркизм, родившийся в Османской империи, оказывали за пределами империй, в которых они возникли.
У Александра Полунова (МГУ) возражение вызвал тезис Миллера об отсутствии единой политики русификации в масштабе империи; свои сомнения он обосновал прежде всего психологически: чиновники не смогли бы существовать, если бы не имели одной «генеральной линии», которой должны были придерживаться. Пестрота тенденций в сфере русификации, на взгляд Полунова, объяснялась исключительно разной степенью сопротивления в разных регионах. Миллер на это ответил, что следует разграничивать цели и политику властей. Цель у всех государственных чиновников была одна – полное обрусение инородцев, но вот единой политики (системы мер) для достижения этой цели не было. Среди государственных чиновников были люди, сказал Миллер, которые мыслили так стройно и логично, как если бы читали Юджина Вебера, однако созданная ими система мер никогда не реализовывалась на практике полностью. Миллера поддержал Михаил Долбилов, который подчеркнул, что низовые чиновники не только не ждали от вышестоящих чиновников точных и однозначных указаний, но, напротив, подходили к делу вполне творчески и проявляли иногда такую инициативу в деле русификации, что начальникам с трудом удавалось их «успокоить». О.Майорова указала на существование такого явления, как «русификация русского народа», упомянув в качестве примера проект Победоносцева, предполагавший создание школ с изучением церковнославянского языка.
Михаил Долбилов (Воронежский государственный университет) в докладе «Крестьянская реформа 1861 года как националистический проект» показал, как в ходе подготовки крестьянской реформы исподволь развивались те дискурсивные практики, которые затем в полной мере проявились в процессах русификации Западного края. Кардинальное отличие крестьянской реформы от прочих состояло в том, что если остальные реформы на риторическом уровне оформлялись как конструкты, то риторическое оформление крестьянской реформы было органицистским. «Либеральные бюрократы», готовившие реформы, не просто владели богатым статистическим материалом, многообразными фактами; они ощущали себя первооткрывателями народного тела. Эмансипация обнаруживала подлинную, почвенную праоснову сельского хозяйства; популярная метафора изображала крепостное право "наростом", который реформа призвана снять, удалить. Крестьянство в этой риторической системе представало в виде новооткрытого, материка. Прикрепленность крестьян к земле ("оседлость") трактовалась как доказательство их укорененности в почве, а раскрепощение – как возвращение к естественной исторической основе (отсюда не менее популярная метафора пробуждения, выхода из спячки). Реформа внесла не так много реальных перемен в аграрный порядок; имение осталось почти тем же, изменения коснулись не столько реальной жизни крестьян, сколько их юридического статуса; старым структурам присвоили новые ярлыки. Зато остро встала проблема включения элиты в народное тело. Элита осмыслялась реформаторами как тонкая пленка над народным телом, в основном ему чуждая, причем чуждость эта приобретала порой этнические коннотации; крестьянские интересы отождествлялись с национальными, а помещичьи – с антинациональными, и эта морализаторская риторика оказалась так сильна, что до сих пор влияет на современную историографию.
В ходе обсуждения Александр Семенов (Ab Imperio) оценил доклад Долбилова как плод совмещения двух научных традиций: с одной стороны, Каппелера, трактующего Российскую империю как многонациональное государство, с другой – Дж. Хоскина и Р. Уортмана, которые видят в ней особый вид политии. Двойственность Семенов усмотрел и в метафоре народа, которую назвал семантической ловушкой, в которой скрыто противоречие между романтическим образом и социальной инженерией. О. Майорова оспорила тезис Долбилова о коренном отличии риторического оформления крестьянской реформы; с ее точки зрения, образ возвращения к истокам, "пробуждения" дремлющих начал народной жизни широко циркулировал в публицистике 1860-х годов, преподносившей в свете органицистской метафорики все реформы, даже судебную, которая, будучи новаторской по сути, осмыслялась тем не менее как возвращение к национальным истокам. На что Долбилов возразил, что он имел в виду риторику, которой оперировали не публицисты, а сами творцы реформ, а в этом отношении, на его взгляд, между творцами крестьянской и судебной реформ имелась существенная разница.
Доклад Дариуса Сталюнаса (Литовский институт истории) был посвящен "Русификации в Северо-западном крае после 1863 года". Докладчик задался целью отыскать ответы на три вопроса: 1) Как российские власти формулировали цели русификации? 2) Как российские чиновники определяли принадлежность подданных к той или иной нации? 3) Можно ли конкретные дискриминационные меры интерпретировать как культурную ассимиляцию?
Отвечая на эти вопросы, Сталюнас подчеркнул, что на языке власти речь идет о русификации не конкретных национальных групп, а всего края. При этом критерии "обрусения" были весьма изменчивыми и гибкими (тем более что и сама национальность в российском дискурсе не воспринималась как нечто врожденное); русские чиновники по-разному трактовали обрусение дворян и крестьян; так, понятия "католик" и "поляк" были эквивалентны, но только применительно к дворянам. У властей вовсе не было намерения обратить в православие всех поляков, а когда некий анонимный католик прислал в столицу проект создания российской католической церкви, все прихожане которой через двенадцать лет сделаются православными, столичные чиновники отнеслись к нему более чем скептически – в частности, потому, что боялись, как бы подобные массовые обращения не вызвали нового восстания. Религия воспринималась властями как гарант социальной стабильности, а стабильность была чиновникам важнее культурной и религиозной унификации.
М. Долбилов высоко оценил тезис Сталюнаса о гибком восприятии российской властью вопроса о смене национальной идентичности. Особенно подробно он остановился на упомянутом в докладе намерении отдать часть Литвы прибалтийским немцам; по его мнению, такой проект оказался возможен потому, что власти хотели столкнуть поляков и прибалтийских немцев как две достаточно влиятельные национальные силы, литовцы же были недостаточно сильны, на роль противовеса не годились и потому как отдельная сила не рассматривались. Но проект этот был отвергнут, продолжил мысль Долбилова А. Миллер, потому что разыгрывать немецкую карту было тоже опасно. Что же касается русификации Западного края, то, по мнению Миллера, властям было важнее всего заблокировать польскую консолидацию на этой территории; русификацией же они намеревались заняться позже, в перспективе.
Последним выступал Сеймур Беккер (Университет Ратгерс, Нью-Брансуик) с докладом "Русификация в контексте: династическое государство в эпоху национализма". Как и Миллер, он начал со ссылки на различия между глаголами "обрусить" (сделать русским) и "обрусеть" (стать русским) и с указания на множественность значения слова "русификация" в российской истории: под нею могла подразумеваться ассимиляция добровольная или насильственная, длительная или ускоренная, частичная или тотальная, политико-административная или культурная (лингвистическая и/или религиозная) и т.д. Поскольку Российская империя была государством династическим, а не национальным, в ассимиляции меньшинств центральная власть видела не столько способ гомогенизировать культурное пространство (создать "нацию"), сколько средство поддержания политической лояльности. В Российской империи существовали категории меньшинств, по отношению к которым в конце XІX века насильственная русификация не применялась вовсе: "инородцы" Сибири, казахских степей, Северного Кавказа и Закавказья; оседлое мусульманское население Туркестана; тюркоязычные и финно-угорские мусульмане и язычники Волжско-Уральского региона; тюркоязычные мусульмане Крыма и Закавказья. В их существовании власти не усматривали угрозы для политической и культурной целостности империи (в первую очередь, по мнению докладчика, из-за того, что в культурном отношении все эти меньшинства уступали русским). Иное дело Грузия, Бессарабия и Польша, а в последние десятилетия XІX века еще и Армения, Финляндия и Остзейский край; все они внушали опасения и потому становились объектами более или менее систематической русификации, которая в каждом случае носила особый характер.
Илья Герасимов (Ab Imperio) подчеркнул в обсуждении доклада Беккера мысль об исторической переменчивости тех сил, которые грозят разрушить целостность империи; одни и те же народности в одну эпоху представляют опасность, а в другую нет. Алексей Миллер особо выделил мысль о существовании своего рода гравитационных центров (потенциальных источников опасности) именно на западных окраинах Российской империи. Внешняя поддержка оказывает на развитие националистических тенденций огромное влияние; в качестве примера Миллер сослался на шотландский национализм, который пошел на спад в тот момент, когда лишился французской поддержки.
Круглый стол начался без всяких теоретических преамбул; собрались люди не для того, чтобы выступать с декларациями, а для того, чтобы заняться делом и обсудить интересующие их конкретные научные проблемы. Так же без деклараций и подведения итогов он закончился. Это внушает надежду, что тема не исчерпана и продолжение следует.