Наследие империй и будущее России / Под ред. А. И. Миллера. Москва: Фонд “Либеральная миссия”; “Новое литературное обозрение”, 2008. 528 с. ISBN: 978-5-86793-631-0.
1/2009
This review essay is published in Russian, see Russian pages of this website.
Игры в политику – одно из излюбленных занятий историков, независимо от того, видят они себя в роли “будителей нации” или экспертов на политических ток-шоу. Одно из правил этой игры – не признаваться в политической подоплеке выбора комментируемой темы и способов ее подачи и изображать нейтральность, которая, по идее, должна гарантировать инструментальность (если угодно, “практическую ценность”) научного знания.[1] Одна из задач критики текста – разглядеть неявные (иногда неочевидные для самого создателя текста) предпочтения автора; показать места переходов и взаимопроникновения академического и политического дискурсов (понятно, что ни один из них не замкнут в себе, а их разграничение достаточно условно); обратить внимание на статусные аргументы, использование академической репутации для придания дополнительного веса своим утверждениям. Мне хотелось бы предложить некоторые соображения в связи с этим на материале амбициозной, небанальной и, безусловно, важной публикации, каковой является сборник “Наследие империй и будущее России” под редакцией Алексея Миллера.
Уже из названия книги видно, что авторы не боятся делать прогнозы и рассуждать о влиянии истории на современные политические и социальные процессы. Во введении редактор формулирует задачу книги как предложение “приземленного”, конкретного взгляда на роль наследия империй в жизни современной России (С. 7). К сожалению, при этом не предлагается никакая, хотя бы приблизительная, каталогизация элементов “наследия империй”, которые будут проанализированы. Впрочем, частичным ответом на этот вопрос может быть предложенное редактором и вынесенное в содержание тома условное обозначение пространства бывшего СССР как “Русского мира”, т.е. пространства где “живут миллионы людей, считающих себя русскими, и еще миллионы тех, кто считает себя неразрывно связанным с русской культурой” (С. 15-16). Также предлагается перечень черт, объединяющих, по мнению редактора, всех авторов книги:
• восприятие России в ее нынешних границах как устойчивого явления;
• убеждение в необходимости развития страны в направлении демократизации, обеспечения личных и гражданских свобод;
• понимание важности модернизации, в частности повышения степени доверия в обществе;
• экономическая открытость и стремление к экономическому росту (С. 6).
На первых страницах введения Миллер подчеркивает, что авторы “старались провести четкую границу между решением аналитических задач… и прогнозами, рекомендациями” (С. 7). На мой взгляд, именно это “разграничение” является наиболее проблематичным аспектом всего проекта. Кроме того, изначально непонятно, кому авторы адресуют свои рекомендации: власти (как можно заключить из некоторых пассажей, о чем ниже), обществу, академическим кругам? Не меньше вопросов вызывает использование частью авторов местоимений “мы”, “наши”. Язык гражданской вовлеченности ярко проявляется уже во введении, когда Миллер пишет, например, о “чувстве стыда”, которое приходится испытывать в связи с государственной политикой в отношении русских, переехавших в Россию после 1991 года (С. 17). На следующей странице он замечает: “было бы печально”, если бы в современной экономике возобладала “имперская логика поведения”. Через страницу он же вопрошает: “Удастся ли нам (здесь и далее курсив мой. – А.П.) существенно ограничить амплитуду маятника, давно раскачивающегося в нашей истории от полюса всевластия центра к региональной вольнице и обратно”. К кому обращается автор словом “мы”: ко всем читателям, к властям, к коллегам по цеху, к соавторам книги?
В любом случае, завершая введение, редактор называет основные трудности процессов нациестроительства, формирования эффективного государства и демократизации России, которые не позволяют надеяться на быстрые успехи:
• специфика экономики, в которой налоги, собираемые с граждан, не составляют важной части бюджета;
• характер правящих элит, не заинтересованных в демократизации страны;
• отсутствие многих элементов традиции и внешнего контекста (имеется в виду “внешний стабилизатор” по примеру американской оккупации для послевоенных Германии и Японии или Европейского Союза для постсоветских стран соцлагеря и Прибалтики).
Автор введения развивает свои взгляды в статье “История империй и политика памяти”, открывающей сборник. Миллер сопровождает ее таким примечанием: “Мои оценки, разумеется, несвободны от субъективности, но они основаны не только на моих личных предпочтениях, но и на устоявшихся в международной профессиональной среде мнениях и репутациях” (С. 25). Автор решительно отмежевывается от “отечественной литературы трубадуров империи, читать которую не только противно, но и скучно”, и сетует, что “мы (в данном случае речь, по-видимому, идет о российских гуманитарных науках. – А. П.) по большей части не умеем найти правильного тона и перспективы” (С. 26). Миллер отмечает отсутствие общепринятого определения империй, описывает их как “инкубаторы модерна”, походя решительно критикуя односторонность постколониального дискурса и подчеркивая наличие двух “принципиально различных парадигм строительства наций-государств”: западноевропейской (которая осуществлялась в ядре империй и не была направлена на их разрушение) и восточноевропейской (в которой периферийные национальные проекты разрывали имперскую структуру).
Говоря о Российской империи, Миллер удовлетворенно отмечает, что “мы уже научились различать многообразие процессов ассимиляции и аккультурации” (С. 36), и подчеркивает, что “политика Российской империи в отношении различных этнических групп по степени репрессивности не отличалась в худшую сторону от большинства других империй того времени” (С. 37). Анализируя советскую национальную политику, Миллер в который раз комплиментарно пересказывает основные тезисы известной книги Терри Мартина “Империя позитивного действия”[2] и, развивая гомогенизирующий дискурс этой книги, отмечает, что “положительная дискриминация нерусских народов” в советской политике 1920–1930-х гг. “неизбежно предполагала ущемление интересов русского населения, готовность русских идти на жертвы ради интересов других национальностей” (С. 47).
Завершает Миллер свою первую статью в сборнике острой критикой “политики прошлого”, процветающей в соседних с Россией странах. Ее основной смысл он видит в представлении России как “неизлечимо агрессивной имперской нации” и тем самым превращении ее в “подходящий инструмент для формирования национальной идентичности у себя в стране” (С. 51). Правда, при этом он отмечает важность “глубокого общественного осознания репрессивности Российской и в неизмеримо большей степени Советской империи” и для самой России, и для ее отношений с соседями.
В статье О. Ю. Малиновой (издатели сборника по советской традиции решили не расшифровывать инициалы авторов) описана “тема империи в современных российских политических дискурсах”. Автор выделяет три дискурса: националистический (тексты А. Дугина, А. Проханова, М. Юрьева, М. Смолина, В. Жириновского, В. и Т. Соловей), либеральный (А. Чубайс, Л. Гозман, Е. Гайдар, Э. Паин, Е. Ясин, И. Яковенко, Д. Фурман, А. Пионтковский и, как ни странно, В. Тишков) и властный (В. Путин, Ю. Лужков, В. Сурков). Малинова отмечает, что между этими дискурсами часто отсутствует коммуникация и обратная связь. По ее мнению, для сформированной в годы президентства Путина конфигурации публичной сферы характерно наличие “ядра”, представленного в массовых СМИ, и альтернативных пространств, комментирующих происходящее в “ядре”, но имеющих возможности выйти за пределы своего узкого круга. Также автор выделяет пять базовых характеристик “империи” в российских политических дискурсах: многосоставность; наличие центра и периферии; автократический способ интеграции “сверху”; “универсальная объединяющая идея”; влияние на международной арене. По непонятным причинам в статье совершенно не затронут вопрос о степени общественного резонанса каждого из предложенных вниманию “дискурсов”. Последние предстают перед читателем как “вещи в себе”. Не проблематизированы и внутренние противоречия или даже антагонизмы в пределах очерченных автором кругов обсуждения империи.
Можно предположить, что ответы на эти вопросы по замыслу проекта должна была дать следующая публикация – “Наследие империи в общественном сознании россиян” (под этим словом автор, по-видимому, имеет в виду все население России) Н. Е. Тихоновой. В контексте этой статьи понятие “наследие империи” оказывается тождественно восприятию советского прошлого, а советское прошлое – тождественно эпохе застоя. Проблемы сопоставления образов советского и дореволюционного этапов истории в статье не упоминаются. Как и темы сталинизма, оценок репрессий, отношения к “цене Победы в Великой Отечественной войне”. Опираясь на различные социологические опросы, автор стремится доказать, что в восприятии СССР доминируют отнюдь не государственнические, а социально-экономические мотивы. Позитивные оценки Советского Союза она объясняет как ностальгию, прежде всего, по системе, обеспечившей относительную справедливость и социальные стандарты для простых людей, а не по статусу сверхдержавы (С. 106-107). Такой вывод чрезвычайно важен в рекомендательном контексте сборника, однако в контексте “аналитическом” он явно нуждается в дополнительной аргументации. Как минимум, хотелось бы узнать: почему в таком случае Сталин, а не Брежнев возглавляет рейтинги исторических симпатий населения РФ?
Н. Е. Тихонова уверена: именно воспоминания о принадлежности к большому сообществу “часто принимается за тот самый пресловутый постимперский синдром” (С. 126). При этом она подчеркивает, что достижение целей, столь дорогих большинству жителей страны (экономическое благополучие, хорошее образование, уважение в мире), возможно “лишь… на пути модернизации.., а отнюдь не на путях возрождения имперских амбиций” (С. 132).
Раздел “Россия в мире” открывает статья норвежского исследователя Ивера Нойманна, в которой автор предлагает филигранное описание основных этапов борьбы России за признание ее “великой державой” в контексте истории международных отношений. Исследователя, прежде всего, интересует, “в какой мере в каждый данный момент российская власть и управление совместимы с моделями, преобладающими в мировой политике”. Автор неизменно корректен в языке и избегает двусмысленных тезисов. Обращаясь к современной России, Нойманн замечает: “Проблема в том, что модель власти, к воплощению которой стремится Россия, противоречит главной либеральной тенденции, которая заключается в том, чтобы государство правило как можно меньше (в обоих случаях – курсив Нойманна. – А. П.)” (С. 180).
А. С. Кустарев рассуждает о проблемах расставания с империей в случае Британии, Франции и постсоветской России. Особое внимание, на мой взгляд, заслуживают два важных наблюдения автора. Во-первых, в отличие от Британии и Франции, постимперская Россия остро ощущает свое одиночество в мире, являясь уже в силу своих размеров “неудобной для любых интеграционных модусов” (С. 213). Во-вторых, постсоветский истеблишмент, “поощряя ксенофобию масс, даже если он сам чужд ксенофобии, может оказаться заложником собственных популистских интриг” (С. 235).
Раздел “Русский мир” открывается статьей И. А. Зевелева “Соотечественники в российской политике на постсоветском пространстве”. К “соотечественникам”, как отмечает автор, “в российском дискурсе… обычно относят тех, кто проживает за пределами Российской Федерации, но осознает свои исторические, культурные и языковые связи с Россией и желает их сохранить независимо от своего гражданства”. Несмотря на такое широкое (и очень неточное) определение, в статье речь идет исключительно о пространстве СНГ, хотя русскоязычные общины в Западной Европе, Израиле или США, наверное, имеют не меньшие основания быть включенными в “условный Русский мир” рецензируемого сборника. Автор подробно описывает дискуссии о двойном гражданстве, упрощенном получении российского гражданства репатриантами из бывших союзных республик и концепции “соотечественников, проживающих за рубежом”. Его главный вывод таков: в сфере практической государственной политики прагматизм одержал наглядную победу над “фантомами имперского наследия” (С. 241). Более того, “прагматизм путинского режима в отношениях с соседями оставлял соотечественников на втором, если не на десятом месте” (С. 274). Легко прогнозируемая рекомендация Зевелева состоит в том, чтобы “научиться защищать соотечественников и использовать их потенциал в своих интересах, избегая при этом неоимперских соблазнов” (С. 293). Как один из шагов в этом направлении он предлагает законодательную норму, позволяющую “конвертировать статус соотечественника в российское гражданство”.
Следующая статья – “Три круга и будущее русского языка на постсоветском пространстве” Т. М. Атнашева – наиболее откровенна в своих рекомендациях. Причем их адресат практически не вызывает сомнений – государственная власть. “Мы” в устах Атнашева – это Россия, от имени которой автор считает себя вправе говорить. Однако начинает он с категорического совета “нашим соседям” (т.е., странам СНГ и Балтии), которые “в собственных интересах должны научиться сотрудничать с несколькими центрами силы, как в свое время это сделали Финляндия или Австрия – к своей выгоде” (С. 297). В другом месте статьи он не менее решительно ставит в пример “соседям” Швейцарию и вновь Финляндию как страны, добившиеся устойчивого решения “проблемы сосуществования иноязычной диаспоры и национального большинства” (С. 326). При этом непонятно, какую группу населения Швейцарии автор считает “иноязычной диаспорой”, не говоря уже о том, насколько корректны сравнения языковой или социальной ситуации в той же Швейцарии и, например, в Грузии или Молдавии.
Основной тезис Атнашева – отношение к русскому языку политических элит не стоит принимать за реальное место русского языка в обществе постсоветских стран. Он предлагает выделить три круга распространения русского языка:
• страны с фактическим двуязычием (Казахстан, Украина, Киргизия и Беларусь, где двуязычие взаимопроникающее, и Латвия – с двуязычием раздельным);
• страны с ограниченным двуязычием (Эстония, Азербайджан, Узбекистан, Таджикистан, Молдавия);
• страны, где русский является языком меньшинства или фактически иностранным (Грузия, Литва, Армения, Туркменистан).
К предложенной классификации может быть много вопросов. Например, достаточно ли оснований, чтобы поместить в одну группу Украину и Беларусь, языковая ситуация в которых существенно отлична?[3]
Представленный автором анализ языковой политики на постсоветском пространстве носит поверхностный характер и тяготеет к клише. По мнению Атнашева, в большинстве стран правительства “стремятся институционально противодействовать естественной (подобное словоупотребление нуждается, как минимум, в разъяснении, каковое в статье отсутствует. – А.П.) силе русского языка” (С. 303), “в украинской школе борьба с русским языком приняла крайние формы” (С. 324). По мнению автора, “разумная пропорция предметов на русском и на национальном языке будет составлять примерно 50:50. В Украине и Латвии важно стремиться (Кому? России? Самим Украине с Латвией? – А.П.] именно к такой пропорции” (С. 325). Было бы любопытно узнать: какую языковую пропорцию автор предлагает для Беларуси, где формула 50/50 была бы несомненной “позитивной дискриминацией” белорусского языка. Но дело не в политических убеждениях г. Атнашева. Статье, претендующей на анализ положения русского языка на постсоветском пространстве, ощутимо не хватает знания самой проблемы. Ограничусь несколькими соображениями об Украине. В статье нет ни слова о природе украинского двуязычия (по параметрам урбанизации, поколений, языковой ситуации в СМИ), автора совершенно не интересует динамика трансформации статуса русского языка на Украине в условиях новой политической и социальной реальности на протяжении последних 10–15 лет. Упомяну лишь обычное явление, которое ждет серьезного изучения, когда в нынешнем Киеве дети 10–14 лет говорят и в быту, и в школе на русском, но не умеют грамотно писать на нем.
Зато автор предлагает включить в прогноз погоды на центральном телевидении страны СНГ и Балтии как первый шаг к “относительному первенству России в ближнем зарубежье” (само употребление последнего термина достаточно симптоматично), которое “должно быть добровольно и сознательно принято соседними элитами” (С. 334). Сочетание жесткого “должно быть” и “добровольно” настораживает сразу. Однако в заключении статьи автор целиком и полностью переходит на язык политтехнологий. По его мнению, Россия “часто поддается на провокации и не предлагает серьезной контригры”, ей (т.е., в его терминологии, “нам”) “лучше предъявлять такие требования, которые нельзя списать со счетов как лицемерные или двусмысленные”, и наконец: “Мы (на этот раз автор, вероятно, имеет в виду себя и других авторов сборника – А. П.) уверены, что Россия может вести более тонкую и выигрышную политику в таких ситуациях” (С. 337). Смысл подобных деклараций, возможно, поможет понять ремарка из редакторского введения к книге: “К его (Атнашева. –
А. П.) рекомендациям… стоит прислушаться тем, кто в последнее время начал, как хочется верить, осуществлять более систематическую и активную политику в этом отношении” (С. 16).
Н. Т. Вишневская анализирует статистические данные о миграции в постсоветской России, отмечая, что крупные города перестают играть роль “плавильных котлов”, и рекомендует отказаться от построения миграционной политики на установке, “к нам едут потому, что в другом месте еще хуже, чем у нас” (С. 371).
Рубрику “От империи к нации” открывает содержательная статья Н. В. Петрова “Наследие империи и регионализм”, написанная в несвойственном сборнику жестко критическом по отношению к нынешней российской политике ключе. По мнению Петрова, проблемы Российской Федерации не столько в полиэтничности, сколько в территориальной привязанности этничности (С. 394). Он отмечает, что в современной России федерализм фактически вытеснен из политической практики (свидетельства чему: назначения губернаторов; превращение местного самоуправления в низовой этаж государственной власти; пропорциональная избирательная система с запретом региональных партий; бюджетный централизм; унитарная судебная система, С. 413-414). Петров считает, что второй президентский срок Владимира Путина “был потерян для решения важнейших проблем модернизации страны” и привел к нарастанию неравномерности развития регионов, моноцентризму властной конструкции, недостаточной гибкости механизма принятия общероссийских решений, закупорке каналов коммуникации общества и власти, отсутствию механизмов согласования интересов и решению конфликтов с позиции силы (С. 417-418). Прогноз Петрова неутешителен: политические ресурсы системы, выстроенной Путиным, “выработаны полностью”, Россия стоит на пороге очередной региональной фазы в организации системы управления (по мнению автора, такая фаза исторически чередуется с фазой ведомственной, пик которой можно наблюдать ныне).
Следующая статья, “Что есть Россия и российский народ” (В. А. Тишков), не только оптимистичнее текста Петрова, но совершенно недвусмысленно воплощает стратегию “нормализации” восприятия российской ситуации. Тишков убежден: “главное, чтобы Россия и ее народ были признаны как легитимная историческая целостность” (С. 491), и больше всего сетует, что Россию (как современную, так и Российскую империю с СССР) до сих пор “многие отечественные историки” не рассматривают как “национальное государство” (С. 472-473). Начинает автор с цитаты собственного текста 1994 года: “Россия – это национальное государство россиян, в состав которых входят представители всех этнических групп.., кто проживает на ее территории и обладает гражданством”. Эту цитату он называет первым высказыванием о российской гражданской нации на основе формулы “единство в многообразии” (С. 455).
Мысль Тишкова о “полезности” обращения к национализму в его гражданском варианте представляется важным приглашением к дискуссии. Однако принципиальные возражения вызывает выстраиваемая им безальтернативная генеалогия “гражданского российского национализма”. Тишков приводит запись от 1797 года будущего императора Александра І о его намерениях даровать России конституцию, по которой “нация избрала бы своих представителей”. Отвечая на вопрос: “О какой нации вел речь наследник престола?”, автор патетически восклицает: “Конечно же, речь шла о российской или о русской нации, под которой понимались все граждане страны, и неважно, какое конкретное слово могло быть употреблено в данном случае – ʻрусскийʼ или ʻроссийскийʼ” (С. 477). Предлагаемая жесткая и, пожалуй, важная деконтекстуализация проблемы, прежде всего, существенно обедняет понимание прошлого, делает его плоским и очевидным, каковым оно, несомненно, не было. Упомяну лишь, что в “Рассуждении о непременных государственных законах” (1780-е гг.) Денис Фонвизин отождествлял “нацию” с дворянством, а о крестьянах писал как о “народе”, который, “пресмыкаясь во мраке глубочайшего невежества, носит безгласо бремя жестокого рабства”.[4] О “резкой противоположности нравов”, из каковой иностранец заключил бы, что “у нас господа и крестьяне происходят от двух различных племен, которые не успели еще перемешаться обычаями”, писал в “Загородной поездке” (1826 г.) Александр Грибоедов.[5] Да и с “гражданами” не все так просто – во время наполеоновской кампании власть могла в воззваниях к крестьянам использовать обращение “почтенные граждане”, зарезервированное для свободных сословий.[6] Но такое словоупотребление исчезало, как только военная угроза миновала. В различных текстах конца XVIII – начала XIX вв. встречается разнообразное, всегда контекстуально окрашенное использование понятий “нация”, “национальность”, “народ”, однако внимательное их изучение и интерпретация имеют мало общего с провозглашением очевидных выводов, подсказанных современными политическими соображениями. Кстати, аналогичная ситуация со словами “русский”, “великорусский”, “российский”. Безальтернативный вывод Тишкова – “в элитной среде гражданский национализм был доминирующей идеей” (С. 481) – требует, как минимум, серьезных научно верифицируемых аргументов.
То же можно сказать о категоричных утверждениях автора: “Россия накануне революции была как империей, так и национальным государством на основе многонародной нации” (С. 484) и “В целом СССР… был мощным национальным государством, где народ с его социальной и идеологической однородностью и советским патриотизмом представлял собой, несомненно, нацию, не признаваемую, к сожалению, в данном словообразовании внутри страны” (С. 486-487).
Автор считает, что и в современной России гражданская нация существует. Во всяком случае, свои симпатии к власти Тишков выражает без обиняков: “Когда российского президента Путина внешний мир называет ʻпрезидентом-националистомʼ, то это действительно близко к истине, ибо в отличие от своих недавних предшественников (множественное число в данном случае, вероятно, намекает и на Горбачева. – А. П.) он твердо отстаивает национальные интересы народа России” (С. 470). Не совсем понятно, правда, почему в данном случае автор пишет о “народе России”, а не о “российской нации” (или это синонимы)? Завершает свои рассуждения Тишков таким признанием: “Откровенно говоря, в последние годы я все меньше рассчитываю на поддержку единомышленников среди ученых-обществоведов, но есть надежда на благоразумие политического класса” (С. 491).
Любопытно, что при этом свои построения Тишков пытается выводить от современного международного “домена изучения национализма” (в статье он ссылается на Т. Мартина, Р. Г. Суни, М. фон Хагена, Ю. Вебера и др.), а особенно благосклонен к работам Алексея Миллера, которого даже уважительно называет “просвещенный Миллер” (С. 491). Правда, по мнению Тишкова, Миллер “не отважился сделать решающий шаг в рамках заявленного им понимания дискурсивной природы нации и национализма”, не решился “более определенно признать существование в России представления об общности в рамках государства, как бы эта общность ни называлась на разных этапах истории” (С. 485).
Последний аккорд, как и вступление, книги принадлежит перу Миллера. В статье “Нация как рамка политической жизни” он призывает реабилитировать национализм, признать, что в современном мире доминирует дискурс “нации”, и согласиться, что позиция неучастия в дискуссии о “национальных интересах” – это “путь к политической маргинальности” (С. 497). При этом он подчеркивает, что в демократической системе монополия на интерпретацию национальных интересов невозможна, и призывает к максимально широкой общественной дискуссии.
Миллер обращает внимание на нередкое использование термина “российский” как маркера нерусскости, акцентирует опасность представления православия как национальной религии, указывает на очевидную искусственность жесткого противопоставления гражданского и этнического национализмов.
В заключительном разделе, названном скромно и со вкусом – “Что делать?”, Миллер предлагает государству “требовать не ассимиляции, но аккультурации”, т.е., освоения русского языка и “определенных норм общественного поведения” (С. 519), и осторожно призывает упразднить национальные автономные республики. Последние, понимаемые как “собственность титульной нации”, затрудняют “внедрение подлинного федерализма” (С. 522). Миллер подчеркивает: “При этом если мы хотим добиться, чтобы территория автономий перестала рассматриваться как территория эксклюзивной собственности определенной этнической группы, это должно быть неотъемлемо связано с отказом русских от претензии на эксклюзивную собственность на Россию” (С. 523). Важнейшим вызовом актуального момента автор считает “наполнение гражданского измерения нации реальным содержанием” и вновь призывает к его широкому обсуждению.
Книга “Наследие империй и будущее России” поднимает целый ряд очень важных вопросов. Предложенные в ней тексты частично внутренне диалогичны. А главное, ощутимо различен градус их академичности. Не все авторы смело берут на себя роль политических и общественных экспертов. И не все разделяют фрустрацию из-за того, что идеологически близкая им власть почему-то не спешит прислушиваться к предлагаемым “рекомендациям”. Любопытно, что хотя сборник издан под эгидой фонда “Либеральная миссия”, либералам в нем достается едва ли не львиная доля критических стрел. Причем и либералам современным, и их предшественникам. На С. 38 Миллер называет конфликт интеллигенции и власти “одним из важнейших факторов слабости русского национализма”. Он подчеркивает: интеллигенция “слишком часто мыслила утопически и анархически, не сотрудничая с властью даже в те периоды, когда та демонстрировала готовность к преобразованиям”. Видимо, учтя данное обстоятельство, преобладающая часть авторов сборника выражает свою готовность к “сотрудничеству” недвусмысленно и охотно.
Не жалует Миллер и Льва Гудкова с Борисом Дубинным (С. 495), и Галину Звереву (С. 501), отмечая, что на “либеральном” фланге ситуация с политической культурой “ничуть не лучше”, чем в лужниковском выступлении Путина 21 ноября 2007 года (С. 500-501). Тишков решительно отбрасывает предложенное президентом фонда “Либеральная миссия” Евгением Ясиным определение “империи” (на мой взгляд, имеющее право на существование не меньше других) на том основании, что “ничего близкого к определению Ясина в научной литературе нами не обнаружено” (С. 459). Одним словом, тест на плюрализм фонд “Либеральная миссия” сдал более чем успешно, подтвердив оценку одного из авторов сборника, что он является “одной из немногих площадок, где возможен диалог представителей разных точек зрения” (С. 84).
Возвращаясь к проблеме “разграничения” аналитического и рекомендательного способа письма, не могу избавиться от впечатления, что редактор сборника и часть его авторов смело примерили на себя тоги “учителей жизни”, активно задействовав при этом в качестве легитимизационного фактора свой академический статус и репутацию.[7] Когда текст историка подобен рецепту, это не может не вызывать вопросов: о рамках академического поля; о структуре взаимоотношений науки и политической власти; об ответственности гуманитария. Причем, последний вопрос перестает быть риторическим, когда читаешь вдохновенные рассуждения Миллера о “вероятных” сценариях военного противостояния в Украине и Казахстане, могущие создать “физическую угрозу существования крупной русской общины” (С. 506-507).
И последнее. Автор этих строк уже однажды пытался инициировать дискуссию о взаимоотношениях историка с собственными текстами на примере нескольких украинистических публикаций в России.[8] В частности, меня удивило, с каким энтузиазмом были восприняты основные тезисы знаменитого “Украинского вопроса” в книгах Ирины Михутиной[9] и Андрея Марчукова,[10] чьи имперские коннотации более чем очевидны.[11] Отвечая на мои замечания, Миллер написал, что считает неинтересной полемику с авторами такого уровня, а о Марчукове вообще впервые узнал из моей статьи. Тем приятнее было обнаружить в “Наследии империй” характеристику писаний г-на Марчукова как “постыдных” (С. 49).
Подозревая, что главной чертой современности является ее непрогнозируемость, автор этих строк сохраняет надежду на то, что удел истории и историков все же шире “обслуживания” текущего политического момента.
Notes
Однозначные и односторонние тезисы о “ненависти к России” в украинских правительственных кругах, о том, что федерализм является предметом мечтаний чуть ли не всего “востока Украины” и т.д., в этом интервью подкреплены презентацией автора как “эксперта по восточноевропейскому национализму, профессора русской истории, который проводил глубокие исследования в России, Украине и Польше”. В этом контексте уместно обратить внимание на публикации, в которых показана принципиальная упрощенность и аналитическая непригодность гомогенизирующих понятий “восточная Украина”, “западная Украина”: Peter W. Rodgers. Nation, Region and History in Post-Communism Transitions: Identity Policies in Ukraine, 1991–2006. Stuttgart, 2008 (и другие статьи этого автора); Львів-Донецьк: Соціяльні ідентичності в сучасній Україні / Спеціяльний випуск журналу “Україна Модерна” / За ред. Я. Грицака, А. Портнова, В. Сусака. Київ, 2008.