Ethnicity and Empire in Russia’s Borderland History
1/2000
Published in Russian, translated from:
Peter Gatrell. Ethnicity and Empire in Russia’s Borderland History // The Historical Journal, 1995. Vol. 38. № 3. P. 715-727. Copyright © 1995 Cambridge University Press.
James Forsyth, A History of the Peoples of Siberia: Russia’s North Asian Colony, 1581-1990 (Cambridge: Cambridge University Press, 1994). £19.95 (pbk).
Alan Wood, ed., The History of Siberia: From Russian Conquest to Revolution (London: Routledge, 1991). £35.00.
I. S. Koropeckyj, ed., Ukrainian Economic History: Interpretive Essays (Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1991). £19.95.
Patricia Herlihy, Odessa: A History, 1794-1914 (Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2nd printing, 1991). $17.00 (pbk).
Marie Bennigsen Broxup, ed., The North Caucasus Barrier: the Russian Advance toward the Muslim World (London: Hurst & Co., 1992). £27.50.
George O. Liber, Soviet Nationality Policy, Urban Growth and Identity Change in the Ukrainian SSR, 1923-1934 (Cambridge: Cambridge University Press, 1992). £40.00.
Henry R. Huttenbach, ed., Soviet Nationality Policies: Ruling Ethnic Groups in the USSR (London: Mansell Publishing, 1990). £35.00
Амбициозные проекты и дилеммы, доставшиеся по наследству правительству расползающейся Российской империи накануне первой мировой войны, нашли отражение в мемуарах Сергея Витте, бывшего министра финансов Николая II. Витте категорически отметал одну задачу: “целью такой империи не может быть превращение каждого в ‘подлинно русского’. Вместо того, чтобы стремиться к этой цели, было бы лучше расстаться с нашими окраинами.”[1] Далее он заявлял, что “ошибка нашей недавней политики по отношению к нерусским подданным происходит от того, что мы забыли, что со времен Петра Великого мы были не ‘Россией’, а ‘Российской Империей’.”[2] Приобретение территорий и управление этой империей, межэтнические отношения, которые она порождала, и ее последующая дезинтеграция – эти ключевые темы так или иначе затрагиваются всеми современными историками России. Старая империя уступила место новой территориальной конфигурации после первой мировой войны и была заменена в 1923 г. Союзом Советских Социалистических Республик. Историки должны объяснить его драматический коллапс в 1991 году. Насколько значительным был “национальный фактор” в дестабилизации российской и советской империй? Какие социальные и политический аспекты подкрепляли и даже перевешивали претензии и потенциал национализма настолько, чтобы мобилизовать царских подданных, а позже и граждан советского государства?[3]
Эти вопросы ставятся не только в рецензируемых сейчас книгах, но также недавними событиями в бывшем Советском Союзе. Внезапная дезинтеграция СССР в 1991 г. и создание Содружества Независимых Государств означали, что 280 миллионов бывших советских граждан были теперь раскиданы среди пятнадцати суверенных государств. В процессе территориального передела, напоминающего урегулирование, последовавшее за первой мировой войной, Советский Союз стал “расколовшимся континентом”.[4] Создание СНГ не сопровождалось появлением никаких наднациональных институтов, которые могли бы осуществлять третейское разбирательство между новыми государствами, предоставляя им склочничать, вести переговоры и сотрудничать по мере того, как они разбирались с наследием советского коммунизма.
Перерисовывание политической карты в 1991 г. также показало, каким этническим “лоскутным одеялом” стал бывший Советский Союз. Ни много ни мало, 25 миллионов русских проживали за пределами новой Российской Федерации. В меньшей степени, но то же случилось с другими этническими группами, которые обнаружили себя проживающими за пределами “своих” новых государств. Где был теперь их дом и каковы были их гражданские права? Советское государство, как и его царистский предшественник, поощряло внутреннюю миграцию, не придавая особого внимания этническому происхождению мигрирующего населения. Лишь в редких случаях государство стремилось к планомерному перемещению населения по этническому признаку, как, например, было с евреями в поздний период императорской России, или с депортациями отдельных национальных меньшинств в сталинскую эпоху. Обычно же массовые сдвиги в составе населения производила экономическая модернизация, приводя русских в Екатеринослав и Ташкент, армян в Баку и поляков в Санкт-Петербург.
Создание суверенной Российской Федерации подтолкнуло нерусские этнические группы в ее пределах к борьбе за разнообразные права, включая требования по компенсации экологического ущерба. Это еще раз показывает, что национальный фактор не может быть изолирован от наследия экономической истории. Шумное сибирское лобби, выступающее от лица 32 миллионов человек, требовало для Сибири предпочтительного статуса внутри нового государства. Коллапс Советского Союза подтолкнул этнические меньшинства – и этническое большинство – пересмотреть свою историю и, в особенности, обдумать сложные процессы, которые увенчались в свое время созданием большого многонационального государства.[5]
I
Как показывает Джеймс Форсис (James Forsyth), территориальная экспансия Московии началась с покорения Сибири. Общие контуры коммерческого проникновения и административного подчинения ясны.[6] Достоинством амбициозной, осторожно составленной и информативно насыщенной работы Форсиса является его попытка сфокусировать внимание на том, как воздействовала российская экспансия на коренное население этих обширных земель. Это позволяет ему не только проследить процесс подчинения и контроля – Сибирь не была территорией с открытой границей (“open frontier”) – но также обеспечить основу для понимания автономистских движений, время от времени появляющихся в Сибири. Отчасти эта традиция коренится в расселении русских крестьян в Сибири в семнадцатом веке. Старые русские поселенцы (старожилы) обладали острым чувством дистанции, которая отделяла их от европейских русских, и культурного отличия территории, никогда не знавшей крепостничества. Но традиция сибирской автономии также происходит от самоутверждения [assertion of identity] таких давно покоренных групп, как буряты, якуты и тунгусы, которые были главными жертвами русского продвижения в Сибирь. Если Форсиса можно критиковать за то, что он не поместил свою работу в контекст развития Российской империи и упустил возможность формально связать свои находки с историей других колониальных контактов, тем не менее он выполнил важную работу по очерчиванию “этноистории” – культуры, социальной организации и политического поведения коренных народов Сибири.[7]
В работе Форсиса мы можем проследить (хотя это и не входит прямо в его задачу) – процесс постепенного создания российской империи с ее ядром в Московии, ее raison d’être в расширении царской власти, а также спорадическое распространение Православия на обширной территории, оставленной монгольской ордой в течении пятнадцатого века. Московские цари стремились к покорению полукочевых башкир, калмыков, ханты и манси (к западу от Урала), оленеводов-самоедов (на севере) и лесных обитателей тунгусов в Восточной Сибири. Русское движение за Урал началось после разрушения Казанского Ханства в 1552 г. и было направлено на добычу мехов. От туземцев требовали уплаты дани (ясака) в форме определенного количества мехов от каждого взрослого члена племени. Чтобы обеспечить послушание, брали заложников. К 1600 году соболь и другие меха давали 10 процентов всех доходов центрального правительства. Форсис осторожно повествует о жестоких столкновениях между русскими купцами, чиновниками, крестьянами и кочевниками-самоедами в семнадцатом веке, и между имперскими войсками и оленеводами, такими как чукчи и коряки, в северо-восточной Сибири в начале восемнадцатого века.
Сопротивление порой приносило пользу. В 1762-64 гг. русские были вынуждены оставить северное поселение Мангазея и Анадырьский острог. Сильно раздробленные тунгусы оказали сопротивление проникновению и подчинению. Чукчи отстаивали свое право управлять собой, и их изоляция служила для защиты от инфекционных заболеваний, таких как оспа и тиф, которые опустошительно действовали на их менее удачливых соседей. Но общая картина, нарисованная Форсисом, выглядит безнадежной. В большинстве случаев, речь идет о порабощении женщин и детей и о продолжительном экологическом ущербе. В последней четверти девятнадцатого века свежая волна русского поселения лишила многих аборигенов обжитых земель, особенно на Алтае.
Главная цель захватчиков была коммерческой и фискальной. Религия не была сильной движущей силой. В любом случае, грубые попытки обращения в православие могли зачастую оканчиваться неудачей. Уже в 1563 г. казахские предводители-мусульмане в северной степи бросили вызов русскому проникновению, пытаясь обратить в свою веру татарских соседей и получить поддержку от Турции. В начале восемнадцатого века башкиры начали исламский джихад против русских, который был в конце концов подавлен. В других местах аборигены продолжали упорно придерживаться шаманизма. В любом случае, попытка обращения коренного населения в православие была нецелесообразной, так как обращенные автоматически становились русскими и поэтому более не обязанными платить дань. В девятнадцатом веке, однако, религиозные миссии занялись более сознательной программой по крещению, особенно на Алтае.
С точки зрения царского государства, отсутствие землевладельческой знати означало, что Сибирь нуждалась в управлении из центра. Между 1637 и 1763 гг. Сибирь управлялась центральным учреждением, Сибирским приказом.[8] Коренные административные реформы были проведены в1822 г. В 1860-е годы великие реформы поставили перед центром новую дилемму, так как введение земств в Сибири предоставило бы крестьянам эффективный контроль над местной администрацией.[9] Центральное правительство создавало специфические проблемы для коренного населения. Все туземные общины были приписаны к одной из трех категорий: “оседлые”, “кочевые” и “бродячие”. Многие кочевники были произвольно зачислены в первую категорию и поэтому должны были платить подушную подать вместо ясака. Наступление на кочевничество также освобождало пастбища для земледелия; эта практика потом повторилась в Средней Азии.
Каким образом сторонние наблюдатели и обитатели представляли себе Сибирь? Для многих русских поселенцев Сибирь была не такой. Как поясняют многие авторы статей в сборнике The History of Siberia, Сибирь была одновременно территорией, куда изгонялись инакомыслящие, и местом, где могли найти приют беглые крепостные. Во второй половине девятнадцатого века она к тому же являлась экономически весьма динамичным регионом. Эта партикуляристская интерпретация “особости” Сибири дала начало движению региональной автономии (областничества) во второй половине девятнадцатого века. В этой связи особенно важны имена А. П. Щапова, Н. М. Ядринцева и Г. Н. Потанина, для которых определяющим было скорее территориальное, чем этническое своеобразие Сибири. Сибирские интеллектуалы негодовали по поводу эксплуатации природных ресурсов региона. Ядринцев призывал к введению системы, основанной на американских или швейцарских федеративных принципах. Он выделял не только отсутствие крепостного права и процветание свободного русского крестьянства в качестве характерных особенностей Сибири, но и стремление правительства рассматривать Сибирь как особый случай.[10]
Для коренного населения свобода означала нечто совершенно другое. В то время как русские переселенцы пытались избавиться в Сибири от крепостной зависимости и безземелья, аборигены мечтали сбросить оковы российского завоевания, часто объединяя эту цель с более широким представлением о политических переменах. Во время русско-японской войны алтайское население сплотилось в поддержку религиозного пророка Чет Челпана, который отвергал российскую власть и символы российской цивилизации: “Русские спички – плохой огонь... лохматый русский поп – плохой человек.” В Якутии возникло движение в поддержку национальной автономии, включавшее классические либеральные требования гражданских прав, а также принадлежности земли исключительно якутам. На территории Бурятии революция 1905 года отозвалась призывами к самоуправлению, к обучению на бурятском языке и уважению традиционных форм скотоводства. Енисейские тюрки требовали национальной автономии, образования на родном языке и признания за ними права на национальные территории. Алтайцы посылали двух делегатов в Первую Думу в 1906 г. Несмотря на ценность напоминания об этих политических маневрах, жаль, что Форсис не связывает их с литературой об этносе как мобилизующем факторе в России начала двадцатого века и не дает общей оценки их значения.[11]
На протяжении восемнадцатого и девятнадцатого веков российская экспансия распространялась в направлении Черного моря, Северного Кавказа и Центральной Азии. На основе некоторых эссе из сборника под редакцией Броксап (Broxup) и Коропецкого можно восстановить, иногда с трудом, средства захвата, а также процессы заселения и управления недавно завоеванными территориями. Моше Гаммер (Moshe Gammer) пишет о завоевании Дагестана и Чечни и показывает, что первое было сделать легче, чем второе.[12] Чеченское восстание 1825 года (в одном месте мы читаем, что оно было “подавлено”, потом, что оно “развалилось изнутри”) привело этот горный народ “в объятия Суфийского ордена”. Остаются и другие загадки. К 1830 г. чеченцы и дагестанцы сформировали “объединенное сопротивление”, но оно было сокрушено к концу 1831 г. Контроль России над западным Кавказом представлял гораздо большую проблему. В 1830-х гг. Шамиль организовал непрекращающееся сопротивление, которое, по мнению Гаммера, (а до него – Бадделей [Baddeley]), обеспечивалось за счет использования тактики партизанской войны. Российская администрация была вынуждена переосмыслить свою стратегию (тогда считалось, что “англичане смогли консолидировать свою власть в Индии с помощью политических мер”). Но перемирие просто позволило Шамилю перегруппировать свои силы и в 1845 г. нанести российским войскам серьезное поражение.[13] В ответ русские построили новые укрепления и проложили дороги через леса Чечни, чтобы обеспечить прохождение военных отрядов. К 1848 году, однако, разработка военной тактики находилась в руках молодых офицеров, имевших полную свободу действий по обнаружение и уничтожению врага. К 1853 году (и опять без каких-либо объяснений со стороны Гаммера) русские установили контроль над Чечней, вытеснив местное население в горные районы. Шамиль окончательно сдался в 1859 г. Очерк Гаммера оставляет многие вопросы без ответа: какую политику проводил Шамиль, какова была социальная организация чеченского населения, в какую сумму обошлись эти войны российской казне, какие выводы были сделаны относительно завоевания и управления другими частями империи?
На западном Кавказе черкесы также организовали продолжительное сопротивление. Пол Хензе (Paul Henze) предполагает, что они использовали географическую изоляцию региона, но он также признает, что черкесам было свойственно осознание “культурного единства”, которое перевешивало их разбросанность по изолированным земледельческим селениям. Черкесы не желали поддерживать Шамиля, чья “аскетическая суфийская вера” не привлекала местных земледельцев. В конце концов, Россия заложила крепости по северному побережью Черного моря, откуда имперская армия организовывала свои экспедиции. Несмотря на то, что черкесы получали тайную поддержку от Великобритании и Турции, эта поддержка никак не проявилась в годы Крымской войны, когда Кавказ не играл решающего значения в планах союзников. (Совершенно иная ситуация сложилась 60 лет спустя, в годы российской гражданской войны).
Напоминало ли завоевание северного Кавказа завоевание Сибири? Подчинение Кавказа, где существовали хорошо организованные и компактные группы населения с иной религией и культурным самосознанием, заняло больше времени. Но важнее является тот факт, что Кавказ представлял собой базу для кампаний против Российского владычества, кампаний, возникавших и принимавших угрожающие формы при поддержке соседних государств (Сибирь приобрела стратегическое значение только в ходе гражданской войны). Освоение территорий, однако, проводилось по одному сценарию. И в Сибири, и на Кавказе военные завоевания сопровождались или сменялись переселением туда русских и (на северном Кавказе и в центральной Азии) казаков. Оба региона предоставляли россиянам широкие экономические возможности.
Инкорпорация и управление Украиной является предметом анализа сборника статей под редакцией Коропецкого.[14] В отличие от Сибири и Кавказа, имперский контроль над территорией Полтавы и Чернигова был связан с введением и упрочением крепостного права. На правобережную Украину Российская империя распространилась за счет разделения Польши. После польского восстания 1830 г. это стало территорией открытой русификации. На остальной Украине имперский контроль осуществлялся путем делегирования государственной власти местной знати. Многие города, как в случае с Бердичевом, находились в частном владении и были инкорпорированы в систему имперской администрации в 1785 г.
Другое принципиальное отличие Украины от других частей формировавшейся империи состояло в том, что значительные территории Украины были густо заселены евреями, а также поляками и украинцами. Наконец, степной регион (Херсон, Екатеринослав) оставался слабонаселенным. Екатерина II разрешила его заселение свободными крестьянами. Таким образом, в тех регионах, где новоприсоединенные земли представляли опасность (т.е. там, где доминирующая этническая группа тяготела к соседнему государству), устанавливалось прямое правление и крепостное право. Там, где проблема безопасности столь остро не стояла, формировался более толерантный режим.
II
Развитие государства и экономики в России и СССР было тесно связано с миграцией населения. В Сибири миграция не привела к значительной урбанизации. На северном Кавказе передвижения населения включали эмиграцию представителей местных народов, стремящихся избежать имперского доминирования. Напротив, на Украине миграция означала урбанизацию: в годы позднеимперского периода этот процесс осуществлялся за счет прибытия русских; в советский период происходила украинизация существовавших городов и местечек.
Форсис документированно показывает рост русского присутствия в Сибири. В ходе восемнадцатого столетия этот процесс осуществлялся с переменным успехом, и к 1800 г. русские составляли 0,9 миллиона, что равнялось четверти всего населения Сибири. Через сто лет русское населения достигло отметки в 5,3 миллиона. Накануне первой мировой войны эта цифра возросла до 8 миллионов. Численно русские превосходили местное население в 9 раз. Изначально регион был заселен купцами и добытчиками меха, а также правительственными чиновниками и солдатами, вынужденными селиться в Сибири. За ними последовали крестьяне, уничтожавшие густые леса – среду обитания норок и лис. Только после того, как рынок мехов потерял былую значимость, эта дилемма разрешилась. Ко второй половине девятнадцатого века Сибирь превратилась в процветающую крестьянскую страну, более напоминавшую Данию, чем обедневшие Волжские губернии. Форсис настаивает, что эта политика приводила к обнищанию и даже геноциду местного населения, но приводимые им же цифры это не подтверждают.[15]
Продолжительные войны на северном Кавказе имели разрушительное воздействие на местное население. Из западных районов около миллиона черкесов ушли в Турцию между 1860 и 1866 гг. Большинство из них покинули родину не по своей воле, расчистив дорогу для русских переселенцев. На востоке, после восстаний 1863 и 1877 гг., некоторые чеченцы и ингуши также перебрались в Турцию. Других повстанцев депортировали в Сибирь, предвосхищая судьбу этих народов в годы Сталинского режима. Экономика Дагестана была в стагнации.[16]
Основание нового портового города в Новороссии в 1794 г. выделялось из общей модели заселения территорий. Как продемонстрировала Патрисия Херлихай (Patricia Herlihy), Одесса счастливо отличалась выгодным географическим положением. Ее рост поощрялся находившимся далеко центральным правительством, не создававшим препятствий для расселения и торговли иностранным купцам, беглым государственным крестьянам и представителям диссидентских религиозных доктрин. Все они освобождались от выплаты налогов на срок до 5 лет. Современники говорили о “свободе”. Херлихай считает, что правительство должно было поощрять иностранных купцов и банкиров селиться и оставаться жить в Одессе. Итогом стал космополитичный, динамичный, “американский” город и прибрежная территория, на которой стремились сохранить культурное и религиозное разнообразие: как выразился один из современников, – “государство в государстве”.[17]
Таким образом, Одесса с ее привлекательной космополитичной культурой, процветающей налоговой системой (доходы от продажи водки, экспорта зерна и таможенных платежей) и традицией либерального правления стала классической историей успеха. Много надежд возлагалось на градоначальника, чей пост был учрежден в 1881 г. Он обладал относительной независимостью от генерал-губернатора Новороссии. Однако с усложнением задач муниципального управления местная власть оказалась менее способной адаптироваться к переменам. Когда отменили пост генерал-губернатора, город вынужден был приспосабливаться к новому режиму, при котором исчезала зависимость от энергичных и патерналистски настроенных людей, имевших отличные контакты при дворе и способных обеспечивать поддержку правительства. В 1874 г. Одесса утратила статус свободного порта. Город стал жертвой более своекорыстных и консервативных управленцев, не сумевших остановить экономический упадок или модернизировать городскую инфраструктуру.
Взрывной рост населения Одессы (полмиллиона жителей к 1900 году, в 5 раз больше, чем в 1861 г.) сопровождался этнической диверсификацией и классовыми конфликтами. Перепись 1897 г. показала, что треть городского населения считала родным языком идиш. Значительное число горожан разговаривали на украинском, польском, немецком и греческом. С профессиональной точки зрения, русские и украинцы представляли, преимущественно, неквалифицированных рабочих или солдат. Большинство евреев, чье количество по переписи 1912 г. оценивалось в 200.000 человек, были лавочниками, мелкими купцами, портными и ремесленниками, соблазненными перспективами лучшей жизни по сравнению с той, которую они знали в черте оседлости. К сожалению, экономический бум исчерпал себя к началу века, создав плодородную почву для погромов 1903 и 1905 годов. Революция была отмечена острой конфронтацией бедных евреев и безработных русских и украинцев, которым внушали, что евреи заслуживают наказания за отсутствие патриотического рвения в ходе Русско-Японской войны. К сожалению, Херлихай предлагает слишком краткую и старомодную интерпретацию сложного взаимодействия класса и этничности в 1905 г.[18]
III
Что означало включение Украины, Сибири и северного Кавказа в Российскую империю для экономического развития периферии и самой России? Принесла ли инкорпорация небольших национальных территорий значительную экономическую выгоду? Некоторые ответы предлагает Мартин Спечлер (Martin Spechler) в сборнике под редакцией И. С. Коропецкого.[19] Он отмечает, что обсуждение этих проблем велось либо в либеральной парадигме, где акцентировалась выгода от межгосударственной торговли, либо в популистской парадигме, где подчеркивались преимущества национальной самодостаточности. Третья альтернатива (“имперская”) концентрируется на тех преимуществах, которые получает государство, интегрированное в более значительное государственное объединение. Это объединение использует политическую власть для насаждения рыночных законов, поддержания политической стабильности, развития инвестиций и разрешения конфликтов. Формы патронирования включают в себя установление зон свободной торговли, защиту малых объединений от иностранной конкуренции, создание и поддержание современной финансовой системы, введение единой валюты (на Украине этот процесс начался в 1650 г.) и стандартной системы мер и весов, а также организацию инфрастуктуры.[20]
Авторы других статей по имперскому периоду, в целом, не поддерживают этот анализ. Редактор сборника, в который входит статья Спечлера, утверждает, что историческая судьба Украины “напоминала бы Западноевропейский образец, если бы царская империя в семнадцатом веке не отменила бы гетманщину и восстановила феодализм.” Подобным же образом Богдан Кравченко считает, что отсутствие патримониальных экономических форм в допетровской Украине способствовало динамизму ее развития, что в дальнейшем этот динамизм стал жертвой меркантилистской политики. Цари, руководствуясь соображениями фискального характера, переориентировали украинскую торговлю, подорвав установившиеся торговые пути и кредитные соглашения. В длительной перспективе, это привело к упадку городского населения Украины.
Причины и масштабы экономического роста на Украине в XVII-XVIII веках нуждаются в дальнейшем изучении. Роберт Джонс (Robert Jones) принимает тот факт, что экспорт украинского зерна способствовал поддержании торгового баланса Российской империи, но он не видит доказательств экономической интеграции Украины в восемнадцатом веке. Украине требовались инвестиции для развития перевозок, которые бы связали производителей с потребителями в центральной России. Без этого малороссийские производители вынуждены были продавать зерно по низким ценам – ситуация, которая сложилась бы как в случае включения Украины в состав Российской империи, так и в случае сохранения ее автономии.[21] Железные дороги стали решающим фактором в экономическом развитии Украины. Патрисия Херлихай предполагает, что трудности, которые южная Украина испытывала на международном рынке зерна, были связаны с задержкой в строительстве железных дорог. Нет никакой гарантии, что независимая Украина быстрее бы построила железные дороги. Некоторые авторы сборника доказывают (хотя и не совсем убедительно), что в девятнадцатом веке Украина не получала доходов ни с экспортной торговли зерном, ни от добычи угля в Донбасе и Кривом Роге, ни от импорта промышленных товаров, что подрывало ремесленное производство и превращало Украину в поставщика сырья в другие регионы империи или за рубеж.[22] Но смогла бы независимая Украина привлечь иностранный капитал, и на каких условиях? Имелся бы тогда достаточный ресурс местных предпринимателей и квалифицированных рабочих? Была бы создана Одесса?
Согласно националистической историографии, основным экономическим последствием интеграции Украины было перекачивание доходов из Украины в Россию. Один из подсчетов показал, что сбор налогов (включая тарифы) на Украине превышал правительственные затраты на 40 %, что в 1900 г. равнялось 3% от валового продукта.[23] Однако следует различать общий сбор налогов и их распределение. Аргумент “неравного налогообложения” не учитывает тот факт, что на Украине жило несколько миллионов русских и они платили “свои” налоги. В действительности русские городские потребители, а не украинское крестьянство, платили большую часть акцизных налогов на сахар и алкоголь. Собираемые “на Украине” налоги также включали в себя таможенные пошлины на товары, импортируемые через порты Черного моря, и в этом случае налоговое бремя несли в равной мере жители центрального индустриального региона и население Украины. По общему признанию, тарифы увеличивали цену, которую украинские крестьяне должны были платить за сельскохозяйственную технику, но в то же время, например, тариф на шерсть был выгоден украинским овцеводам. По словам Спечлера, в отставании Украины “национальная дискриминация являлась последним мотивом.” Слабое развитие индустрии являлось следствием высокой стоимости топлива и труда, а не сознательных ограничений со стороны правительства. Несмотря на это, промышленное развитие Украины впечатляло (в 1854 г. промышленность Украины давала 10 % от всего произведенного в империи продукта, а в 1900 – уже 20 %), и в более длительной перспективе Украина выиграла от доступа к дешевой нефти и российскому рынку в целом. Это – положительная поправка к упрощенческой модели “эксплуатации”.[24]
IV
Ведущие царские чиновники признавали, что развитие российских окраин может представлять вызов власти имперского правительства. Сразу после революции 1905 г. Столыпин предупреждал Николая II, что Сибирь может стать “огромной примитивно-демократической страной, которая в скором времени задушит европейскую Россию”.[25] В действительности же, вызов имперской власти исходил не из Сибири, а из других частей империи – Украины, Кавказа и Балтийского региона – где политические движения использовали националистический дискурс в борьбе за социальную справедливость, свободу от власти царя и земельную реформу.[26]
Сибирь, однако, создавала условия для формирования различных оппозиционных движений. В июне 1918 г. социалистическое революционное правительство западной Сибири провозгласило автономию под зелено-белым знаменем, символизировавшим лес и снег. Но эти движения не строились на жесткой сепаратистской основе; скорее, они заимствовали язык сепаратизма для легитимизации своей враждебности по отношению к правительству большевиков. Множество региональных правительств (только в одной Сибири к сентябрю 1918 г. их насчитывалось десять) были, в первую очередь, антибольшевистскими, и только во вторую – про-Сибирскими. Оппозиция большевикам подпитывалась крестьянским движением. В ходе 1920 г. крестьянские банды убивали комиссаров во имя “свободных советов”, и в начале 1921 г. сибирский город Тобольск несколько месяцев находился под контролем крестьян. Крестьяне оказывали сопротивление и белым: не в силу острого чувства сибирской территориальности, а из-за горячей приверженности крестьянской свободе.[27] Однако некоторые группы местного населения стремились к большей автономии. Якуты провозгласили независимость в феврале 1918. За ними последовали сибирские казаки.
Согласно редакторам сборника The North Caucasus Barrier (“Северокавказский хребет”), в Дагестане и Чечне гражданская война может быть интерпретирована как борьба между большевиками, белыми, кавказскими националистами и религиозными консерваторами. Это комплексное противостояние достигло пика в 1920-21 гг. Номинально, местное освободительное движение возглавлял правнук Шамиля, но его действительным духовным лидером являлся Узун Хайи, основатель суфийского теократического государства в верхней Чечне (1919 г). Вначале его поддерживали местные большевики. Один из большевистских лидеров был женат на внучке Шамиля. Однако вскоре движение превратилось в священную войну (газават) против Советов, где доминировали русские, и против политики военного коммунизма. Восставшим племенам не дали соединиться с ингушами, и большая часть Чечни и Дагестана оставалась под контролем Красной Армии, которую поддерживали воинские подразделения из Азербайджана и (после февраля 1920 г., когда советские войска захватили Грузию) – из соседней Грузии. Но детали не должны затемнять тот факт, что продолжительные войны на северном Кавказе поддерживались за счет крестьянского сопротивления экономической политике большевиков.
В других местах, пытаясь не допустить большевиков к государственному строительству, народы находили выход в создании независимых государств, часто – при поддержке иностранной интервенции. Прекращение иностранной поддержки, наряду с яростными междоусобными политическими, социальными и этническими конфликтами, готовили путь для интервенции Красной Армии и создания в 1923 г. Советского Союза. Общепринятым источником для изучения этого процесса является книга Ричарда Пайпса (Richard Pipes).[28] Но не менее показательной была страшная экономическая и социальная ситуация, в которой к 1920-м годам оказались все граждане. Война на Кавказе уничтожила 3/4 поголовья скота. В 1922 и 1924 гг. разразился голод. В городах Украины оставалось только 4,2 миллиона жителей, в то время как в 1914 г. городское население составляло 5,6 миллиона. Городское население Украины достигло довоенного уровня только к 1928 г.
Восстановление экономики, однако, изменило характер урбанизированного пространства на Украине. О периоде до 1917 г. говорили: “город правит деревней, и ‘иностранцы’ правят городами”.[29] С тех пор доля этнических украинцев среди городского населения выросла с 1/3 в 1920 г. до 47 % в 1926 г. Украинские крестьяне влились в ряды индустриальных рабочих, пошли в украинские школы и получили посты в республиканском руководстве. Украинизация в рамках доктрины коренизации стала непосредственной целью для коммунистической партии. Один из руководителей КП(б)У заявлял, что “мы не должны насильно украинизировать русский пролетариат на Украине, но мы должны создать такие условия, когда пришедший в город украинец не будет русифицирован”.[30] В украинском понимании, добродетель ассоциировалась с деревней; теперь начала формироваться городская идентификация. Это – центральная идея монографии Джорджа Либера (George Liber). В 1926 г. в Украинской ССР выходила 81 украинская газета (немногим меньше, чем на русском языке), но уже к 1933 году число украинских газет выросло до 1721 – почти в 6 раз больше, чем русских газет. К 1933 г. 9 из 10 школьников обучались в украинских школах. Проститутки теперь разговаривали на украинском. Либер доказывает, что бурная экспансия украинского городского населения, пополнявшего ряды фабрично-заводских рабочих, явилась сюрпризом для Сталина. Многие местные партийные работники идентифицировали себя с Украиной. В 1922 г. более половины членов партии были русскими, но к 1933 г. они составляли только пятую часть партийцев. Признание Миколой Хвыльевым существования особой украинской культурной идентичности являлось логическим результатом этого культурного ренессанса. По словам Либера, модернизация означала, что “впервые миллионы людей начали воспринимать себя украинцами, а не просто крестьянами”.
Экономическим спутником коренизации была предоставленная крестьянам свобода продавать свое зерно по условиям новой экономической политики. Но в 1928-1929 гг. НЭП пришел к резкому концу, и вскоре прозвучал похоронный звон по коренизации. Либер доказывает, что коллективизация сельского хозяйства совпала с подъемом новоиспеченного национального чувства украинцев. Однако эта тема должна рассматриваться с величайшей осторожностью. Недовольство крестьян правительственными чиновниками было повсеместным, окрашенным националистическим жаром, но не вызванным им. Лидеры украинской коммунистической партии были обвинены политбюро в провале выполнения зернозаготовок и в недостаточно решительном отношении к украинским националистическим настроениям, но интенсивность этих настроений была преувеличена сталинским политическим руководством как предлог для прямого вмешательства и централизации экономического аппарата.[31] Атака на украинскую “контрреволюцию” была всего лишь главой в истории сталинского террора. Его наиболее заметная жертва на Украине, Микола Скрыпник, покончил с собой в июле 1933 г., в разгар голода. Через шесть месяцев после его смерти Сталин назвал “национальный уклон” на Украине наиболее ярким проявлением той раковой опухоли, которую следовало удалить и в других республиках. Это было неотъемлемой частью глубокой социальной, культурной и политической революции, а не отдельной историей утверждения, а потом поражения национализма.[32]
Коллективизация также фигурирует как жестокая глава в истории напряженных отношений крестьян и Советского государства на Северном Кавказе. В 1920-х годах эти взаимоотношения были достаточно стабильны: местному населению было предоставлено право жить по законам шариата, и земля вернулась к ее традиционным хозяевам. Абдурахман Авторханов, занимающийся этой проблемой с 1940-х годов, склонен оценивать 1920-е годы как золотой век. Но кульминация пассивного сопротивления все возраставшему контролю Советов пришлась на восстания 1924 и 1928 годов. В 1929 г. северный Кавказ стал первым коллективизированным регионом, что немедленно спровоцировало восстания против местных партийных функционеров в Чечне. Конфликт осложнялся еще и тем, что подобно тому, как это было в России и на Украине, коллективизация сопровождалась наступлением на крестьянскую религию. В 1930 г. ингушам велели складировать зерно в мечетях и прекратить богослужения. Ингушский народ обвинили в контрреволюционном заговоре, существовавшем при поддержке японцев. Символ национальной самоидентификации – кавказский кинжал – был запрещен законодательно.
Партизанская война на Северном Кавказе продолжалась вплоть до 1940 г., но в новых условиях ее возглавляли не религиозные лидеры, а представители поколения, сформированного при Советах, включая таких представителей интеллектуальной элиты, как поэт Хассан Исраилов и Маирбек Шерипов (в этом смысле, наблюдаются параллели с басмаческим движением в Средней Азии, которое, несмотря на разгром в 1924 г, проявляло активность вплоть до 1936 г.). Судьба этих движений была окончательно решена Сталиным в 1944 г., когда он принял решение об окончательном уничтожении чеченцев, ингушей и других народов. Чечено-ингушская автономная ССР, основанная в 1936 г., стала “уничтоженным государственным образованием” (erased polity).[33] Уже за 50 лет до нападение Ельцина на Грозный, советская авиация бомбила чеченские укрепления. Сталинский НКВД депортировал все чеченское население. В сборнике Броксап не исследованы длительные импликации этого процесса, не представлен анализ ни религиозных, ни секулярных движений, противостоявших “Красному империализму.”
V
Так что же значили несколько веков российской экспансии, миграции, экономического развития и этнической мобилизации с точки зрения членства в царском, а затем Советском государстве? В дореволюционные времена царь ожидал преданности от своих подданных вне зависимости от их национальности. В тоже время сменяющиеся поколения правителей стремились уважать этническое разнообразие своих подданных. Попытки создать русское национальное государство или русскую империю были редки, вопреки словам Витте.[34] Классовый конфликт, включавший порой этнический компонент, привел к краху царскую Россию. Инкорпорирование нерусских в новое Советское государство проходило с переменным успехом.
Концепция коренизации была фундаментальной, но просуществовала недолго. Сталин заменил ее концепцией “советского народа”, и на уровне официальной риторики членство в Советском государстве стало важнее национальной принадлежности. Но советские руководители не смогли уничтожить национальное самосознание, культурные отличия, религиозные верования или традиционные племенные связи. Авторы сборника Soviet Nationality Policies согласны, что преставление о возможности слияния этнических меньшинств лишилось смысла. Наталья Садомская описывает попытку Брежнева создать “новую историческую общность людей – советский народ”, основанную на синтезе “старой прогрессивной культуры каждой нации с новыми интернациональными формами, появившимися в социалистическую эпоху”. В этом деле гражданскому ритуалу отводилась важная роль, но все попытки создания новой идентификации оказались искусственными.
В некоторых регионах Советского Союза религия стала более прочной основой для формирования идентификации. Суфийские религиозные ордена не были уничтожены а, подобно католикам в протестантской Англии, ушли в подполье. Безусловно, после 1985 г. стало возможным открыто исповедовать религиозные верования, тем самым участвуя в ниспровержении установившихся политических интересов. Гласность подтолкнула мусульман к нападкам на местные власти, запрещавшие строить новые мечети. В любопытной статье в сборнике The North Caucasus Barrier Фанни Брайан (Fanny Brayan) рассматривает возрождение религиозности как процесс эндогенный, не спровоцированной заграничной пропагандой. У этого процесса есть острая политическая грань. Антисоветски настроенные “борцы за свободу” 1920-х – 30-х гг. вызывали повсеместное поклонение со стороны населения, места их захоронения превращались в святыни. Даже более вестернизированная кавказская интеллигенция симпатизировала суфийским общинам, в то время как в 1920-х годах она сочувствовала большевикам.
Попытки создать понятие советского гражданства натолкнулось на антагонизм между национальными меньшинствами и русским политическим руководством. Поколения советских лидеров возлагали свои надежды на экономический рост, полную занятость, возможности к получению образования и социальной помощи как достаточные стимулы для всех граждан, независимо от этнической принадлежности, признать легитимность коммунистической партии и жизнеспособность СССР. Но этот проект не смог уничтожить чувство превосходства русских и исключить эксплуатацию этнических меньшинств, многие из которых сполна испытали коллективизацию, голод, индустриализацию и экологический урон.
После 1985 г. советские граждане заявили, что все кончено. Они приняли риторику национализма как могущественное средство для свержения старого режима. Новые и захватывающие воображение альянсы возникали в эти мятежные времена. Эстонские националисты отдавали свою поддержку удмуртам и мордве, показывая этим, что количественно немногочисленные меньшинства могут заявлять о своих интересах и бросать вызов центральной государственной власти.
VI
“История России есть история страны, которая колонизируется,” согласно Ключевскому. К этому надо добавить, что это не только история постоянной миграции населения, но также история страны, которая решает проблемы, связанные с последствиями колонизации.[35] Эти последствия включали в себя периодические межэтнические противостояния. Однако конфликты были результатом притязания крестьян на землю, а также следствием экономической модернизации, а не только побочным продуктом территориального расширения. Урбанизация и растущие возможности получения образования создавали новые трения. Глубокие социальные конфликты в императорской России – революция 1905 года, революция и гражданская война в 1917-1920 гг. – часто принимали этническое измерение. Однако только в редких обстоятельствах национальные проблемы становились главной причиной такого конфликта. В советский период большевистская программа экономической и социальной трансформации способствовала эскалации еще свежего конфликта между русскими и нерусскими, но и на этот раз он лишь маскировал базовую социальную и политическую борьбу.
Для конца двадцатого века характерно не столько многократное повторение подобных конфликтов (и конфликтов между различными национальными меньшинствами на границах империи), сколько жалобы русских на то, что маятник качнулся в другую сторону и по сравнения с русским народом нерусские получили слишком существенный перевес.[36] Предполагаемая угроза со стороны мусульман в центральной Азии и попытка чеченцев взять под свой контроль стратегические ресурсы сделали видимой перспективу постоянной нестабильности на бывших окраинах империи. Но даже здесь мы имеем дело с периферийными проявлениями более общих катаклизмов.