Joachim Zweynert. Eine Geschichte des ökonomischen Denkens in Russland, 1805-1905. Marburg: Metropolis Verlag, 2002. 475 S. ISBN: 3-89518-395-4.
1/2005
This review essay is published in Russian, see Russian pages of this website.
Книга Йоахима Цвайнерта (Институт экономических систем Гамбургского университета) примечательна по нескольким причинам. Первая из них, наиболее очевидная, указана самим автором в разделе “Постановка вопроса и методика”: в научной литературе, как исторической, так и экономической, до момента написания книги отсутствовало связное, самостоятельное и идеологически непредвзятое описание истории русской экономической мысли (S. 17). Вторая причина коренится в специфике толкования Цвайнертом понятия “история мышления”.
Наиболее простой (но и наименее продуктивной) парадигмой описания подобной “истории” является история идей в духе Артура Лавджоя: на основании априорно заданного извне понятия, базовая семантика которого мыслится неизменной всегда и везде, выстраивается в эволюционный ряд система частных значений этого термина. Понятно, что когнитивный потенциал такого описания сведен к минимуму тремя фундаментальными недостатками: опорой на трансцендентальный, всегда и везде присущий и всем в равной степени открытый смысл изучаемого понятия (“экономическое мышление” – это всегда и для всех примерно одно и то же), безразличием к взаимодействию данного понятия с другими элементами суммарного социального сознания (структура и эволюция “экономического мышления” зависят только от него самого) и, наконец, невниманием к средствам и стратегиям коммуникативной реализации рассматриваемого понятия (“экономическое мышление” выражается в речевых действиях примерно так же, как любая другая историческая идея).
Стремление устранить эти недостатки при помощи готовых интерпретационных моделей из арсенала социальных и исторических наук легко может привести к растворению “экономического мышления” в непрерывности социального и коммуникативного поля, превращению его в alter ego других форм семиотической самореализации социума, например, вчитывании философского нарратива в романную форму, которое предложено Хейденом Уайтом. Оно навязывает культуре литературоцентричность ее романтически настроенных интерпретаторов, отказывая рациональному рассуждению в собственных формально-коммуникативных признаках. Тем более существенной оказывается настройка интерпретационных механизмов на конкретные жанры высказываний социальной системы о самой себе. Одним их важнейших элементов этой настройки можно считать баланс между описаниями, с одной стороны, эволюционного, формализованного (относительно простого и стандартного) потенциала жанра как такового и, с другой стороны, суммы внешних влияний других элементов социальной системы, приводящей к изменению имманентных кодов жанра.
Соблюдать данный баланс автору “Истории экономической мысли в России 1805-1905 гг.” удается ценой необходимых упрощений в одних случаях и составления столь же оправданных детальных описаний в других. Так, пересечение внутреннего времени “истории экономического мышления” и абсолютного мирового времени описано в лапидарных терминах, подчиняющих хронологию внешней (и, в меньшей степени, внутренней) нарративной, политической и социальной истории. Так, первая глава книги (“Русская экономическая мысль: 1805-1825 гг.”) ограничена, с одной стороны, первой публикацией на русском языке учебника политической экономии (“Начальные основания государственного хозяйства” Христиана фон Шлецера), а с другой – восстанием декабристов. Вторая глава, в свою очередь, завершается годом отмены крепостного права. В третьей повествование доводится до начала индустриализации в России. Наконец, четвертая глава заканчивается первой русской революцией.
Разнородность критериев, применяемых Цвайнертом для внутреннего членения истории экономической мысли в России, указывает на то, что обобщенно-телеологической интерпретации исторических изменений рассматриваемого предмета в духе “философии истории” он предпочитает анализ конкретно-социальной обусловленности его форм. Эта конкретность, в свою очередь, подана двояко. Ее общий характер, именуемый в работе “духовными и культурно-историческими основаниями” русской культуры (S. 31), охарактеризован при помощи терминов “холизм” (противопоставление русского идеала целостного общества “расколу” западной культуры) и “антропоцентризм” (упор на нормативную – в особенности социальную – постановку интеллектуальных вопросов, существующий в симбиозе с “холизмом”) (S. 40). И терминологически, и структурно выбранные Цвайнертом понятия не вполне однородны: нетрудно заметить, что “холизм” интерпретируется, прежде всего, как наблюдаемая исследователем авто-референция системы (“Россия”) по отношению к себе и другим, в то время как “антропоцентризм” всецело является внешней исследовательской характеристикой изучаемого объекта. Данная непоследовательность, однако, сглаживается строго параллельным рассмотрением влияния этих социокультурных тенденций на историю экономической мысли в России. Здесь нюансированность исследовательских методик, помноженная на захватывающий культурный диапазон обобщений и наблюдений, приводит исследователя к научным открытиям, часто выходящим за пределы экономической истории.
Среди основных элементов “холистической” стратегии самоописания русской культуры Цвайнерт упоминает прежде всего борьбу с атрибутируемым Западу аналитическим расчленением реальности, начатую русским богословием в XVIII в. (S. 32) и еще влиятельную в XIX в. как в общекультурных рассуждениях (протест западника Александра Герцена против атомизации религии (S. 218)), так и в их проекции на экономическую мысль (сопротивление славянофила Ивана Киреевского вычленению экономики как самостоятельной дисциплины (S. 199)). В качестве непосредственных источников этой идеологии в XIX в., помимо сочинений отцов церкви, Цвайнерт справедливо упоминает философию органицизма, разрабатывавшуюся, в частности, популярным в России Ф. В. Шеллингом (S. 193). К данной версии “холизма”, впрочем, можно добавить и борьбу с идеалистическим расчленением осознаваемой реальности на обозначаемое и обозначающее, имевшую последствия и для европейской социально-экономической мысли (борьба Ж. Ж. Руссо против отчуждения власти от ее физического носителя), и для ее специфически русской (язычески окрашенной) интерпретации (борьба Федора Достоевского против отчуждения земли от ее духовного порождения – крестьянина). В свою очередь, истоки “антропоцентризма” видятся автору “Истории экономической мысли в России” в сопротивлении русского православия рационализму западных церквей, обретшему стабильные риторические формы уже в XVI-XVII вв. (S. 35) и сохранившему влияние даже в революционном западничестве второй половины XIX в. (приоритет, отдаваемый А. Герценом “религии” перед “рассуждением” (S. 217). Одним из наиболее интересных последствий этого сопротивления является документированная Цвайнертом морализация экономической теории, заметная даже в эпоху “переоценки всех ценностей” у Петра Лаврова (S. 250) и Сергея Булгакова (S. 411).
Анализ типовых семантических структур и преобладающих форм социального бытования экономических текстов проведен Цвайнертом еще с большей тщательностью и результативностью, чем охарактеризованная выше проекция конкретно-социальных форм русской культуры и русского общества в целом на экономическое мышление. Особенно любопытным выглядит анализ проблемы авторства в коммуникативной системе XIX в. Здесь исследователю, во-первых, удается обнаружить и запоздалое (сравнительно с остальной знаковой культурой) вызревание в экономическом дискурсе требования оригинальности как критерия авторства: к примеру, такой яркий представитель русской экономической науки начала XIX в., как Николай Тургенев, считал разумным и оправданным вставку текстов западных экономистов в свой “Опыт теории налогов” без каких бы то ни было оговорок (S. 128). Обратный пример (включение Екатериной II в свой наказ 1767 г. отрывков из работы Семена Десницкого, представлявшей собой переработку лекций Адама Смита) указывает, напротив, на релевантность традиционной бюрократической модели отказа от авторства в пользу вышестоящего, “интегрального” автора для экономического дискурса в России XVIII-XIX вв. (S. 53).
Новаторство и тщательность предпринятой Йоахимом Цвайнертом работы открывает путь к следующей странице истории экономического дискурса в России – изучению его влияния на экономическую и социальную практику общества в целом. Склонность русского читателя (зрителя, слушателя) к некритическому (в частности – императивному) восприятию текстов, исходящих от носителей харизматического авторитета, объясняет и живучесть курьезной ошибки в переводе “Капитала” (используемый К. Марксом термин Mehrwert был переведен на русский как “прибавочная стоимость”) (S. 343), и, с другой стороны, множественность экспериментов по конкретно-экономической реализации литературных утопий (вроде фурьеристских коммун Николая Спешнева). Любая исследовательская деятельность в этом направлении потребует обращения к книге Йоахима Цвайнерта, изданной в Марбурге издательством “Метрополис”.