История университета как история памяти корпорации?
3/2004
1. ИСХОДНЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА
ИНТЕРНЕТ-САЙТ КАЗАНСКОГО ГОСУДАРСТВЕННОГО УНИВЕРСИТЕТА:
Счетчик “До юбилея осталось… дней”
“Дата основания Казанского университета – одного из старейших университетов России – 5 (по новому стилю – 17) ноября 1804 г., когда императором Александром I были подписаны Утвердительная грамота и Устав Казанского императорского университета.
Университет расположен в центральной части Казани – городе с миллионным населением и почти тысячелетней историей, – на берегу реки Волги, в 800 км от Москвы. В течение многих лет он являлся самым восточным высшим учебным заведением России: в его округ входили Поволжье, Пензенская и Тамбовская губернии, Прикамье и Приуралье, Сибирь, Кавказ… Со времени основания в университете подготовлено более 70 тысяч специалистов. В числе студентов университета были выдающиеся ученые, а также представители культуры, общественные деятели: С. Т. Аксаков, М. А. Балакирев, П. И. Мельников-Печерский, Л. Н. Толстой, В. И. Ульянов-Ленин, В. Хлебников и др.
С научными обществами университета сотрудничали известные деятели татарской науки и культуры: К. Насыри, Ш. Марджани и др.”
http://www.kcn.ru/tat_ru/universitet/general/index.htm
М. Х. САЛАХОВ, РЕКТОР КАЗАНСКОГО ГОСУДАРСТВЕННОГО УНИВЕРСИТЕТА: “О подарке к юбилею alma-mater…”
“В день рождения юбиляру принято дарить подарки и воздавать должное его заслугам, достоинствам, добродетелям. В таких случаях сам виновник торжества приглашает гостей, наряжается в парадный костюм, накрывает стол и внимает поздравительным речам. Торжества проходят в законах праздничного жанра. А что делать, если юбиляр – это не персона, и даже не учреждение в строгом смысле этого слова, а целая корпорация учеников, учителей и их “родственников”, как называли в Средневековье университетских служителей? Если данный юбилей – заслуга не только тех, кто примет в нем непосредственное участие, а событие, созданное судьбами и жизнями десятков поколений, тысяч учителей и учеников? Как вести себя в этом случае? Какой подарок достоин ушедших, нынешних и грядущих служителей мудрости, создателей и хранителей знания?
Мне думалось, что это могла бы быть Книга, но не мартиролог имен, не научный отчет о деятельности факультетов и кафедр, и даже не хроника событий, а летопись жизни университетского человека в Казани за два века его жизни здесь. Такая Книга должна быть рассказом о надеждах, идеалах, слабостях и силе казанских интеллектуалов, об их тревогах, переживаниях, радостях, об их видении прошлого и будущего. Как человеку, на ректорство которого пришлась эта большая юбилейная дата, мне хотелось преподнести в дар коллегам Книгу-воздаяние за их преданность делу образования, за их усилия в поисках истины, за их страстность в борьбе за демократию и личное достоинство; Книгу-благодарность за их любовь к Университету.
Так я мыслил подарок alma-mater к 200-летию. Эту мысль я высказал историкам Казанского университета и рад, что нашел среди них единомышленников, взявшихся реализовать данный проект”.
Е. А. ВИШЛЕНКОВА, С. Ю. МАЛЫШЕВА, А. А. САЛЬНИКОВА, АВТОРЫ КНИГИ “Два века университетской культуры в Казани”
“В написанной нами книге мы предлагаем читателю рассказ о стиле и качестве жизни людей – преподавателей, студентов, служащих, – в течение двух веков составлявших корпорацию старейшего провинциального университета России, учрежденного в 1804 г. в Казани. Речь идет о специфической, характерной для университета культуре: ландшафта, межличностных отношений, творчества, досуга, частной жизни, учебной повседневности и памяти. Каждый из этих сюжетов выбран нами как ракурс и объект, через который раскрываются доминирующие и маргинальные для университета практики и ценности, т. е. для раскрытия сложного и негомогенного явления “университетская культура”.”
2. НАРРАТИВ ДЛЯ ИСТОРИИ УНИВЕРСИТЕТА
Признанный всеми Юбилей превращается, говоря словами Ю. М. Лотмана, в “семиотически отмеченное событие”, которое структурирует наше восприятие прошлого, организуя его линейно в направлении к кульминационной точке – юбилею. Лотмановская метафора семиотизации исторического процесса очень наглядна: она предполагает раскручивание ленты “фильма” в обратном направлении, отталкиваясь от заранее известного финала и соответственно выстраивая причинно-следственные связи и отметая как незначимые “эпизоды”, уводящие в сторону от известного зрителю-историку конца. Однако, взявшись раскручивать подобным образом историческую “киноэпопею” под названием “Казанский университет”, мы неизбежно столкнемся с “разрывами пленки”: один из них обнаружится между историей советского и постсоветского университета; главный же – между историей дореволюционного Казанского императорского и послереволюционного Казанского государственного (КГУ) университетов. История поступательного развития университета как культурного института в подобных обстоятельствах выглядела бы грубой натяжкой, особенно если этой поступательности приписывается однонаправленный прогрессистский вектор (к Юбилею).
Существует и проблема тотальности охвата источников, которой требует тотальный нарратив. Сегодня архив Казанского императорского университета является одним из богатейших в стране. Фонды профессорского совета, правления, четырех факультетов, строительного и училищного комитетов, попечителя, его канцелярии содержат в общей сложности около 17 тысяч дел. Все они находятся в Национальном архиве Республики Татарстан (НАРТ, Казань). Кроме того, Казанский университет, несмотря на нестоличное расположение, был интегрирован в имперскую и советскую систему образования, а, следовательно, документы по истории университета отложились в фонде Казанского учебного округа в составе архива министерства народного просвещения (Российский государственный исторический архив, Санкт-Петербург). Это более 3 тысяч архивных дел, объем которых колеблется от одного до тысячи листов рукописного текста. И еще: богатую рукописную коллекцию документов по истории Казанского императорского университета имеет Отдел рукописей и редких книг Научной библиотеки им. Н. И. Лобачевского Казанского государственного университета (ОРРК НБЛ КГУ) – более 1.5 тысяч единиц хранения. Если добавить к этому сборники опубликованных документов законодательного характера, изданные воспоминания, созданные за последние сто лет исследования историко-биографического, историографического и конкретно-исторического жанров,[1] то станет ясно, что историк университета сталкивается с трудностями освоения колоссального документального наследия.
Кстати, именно это обстоятельство обрекло на провал первую попытку написания юбилейной истории Казанского университета, предпринятую в начале ХХ в. Ее автор, Н. П. Загоскин, пошел по пути фронтального изучения документов университетского архива и их литературного пересказа. В итоге четырехтомная “История” Загоскина сумела охватить лишь первые двадцать пять лет существования университета.
Большой генеалогический нарратив университетской истории оформился только в начале XX века в очень определенных политических и культурных обстоятельствах: сталинская “стабилизация” режима поставила перед руководителями теперь уже советского университета задачу заново легитимизировать университет как культурный институт, делегитимизированный и фактически разрушенный в ходе раннесоветского культурного “иконоклазма”, реструктуризаций, “коренизаций” и конструирования новой революционной традиции. Авторы “больших” университетских историй 1930-х гг. стремились связать прошлое и настоящее единой бечевой просветительского мифа, предсказывавшего светлое будущее для образованных людей.[2]
Именно в опоре на социальную мифологию просвещения и было создано первое целостное повествование о жизни единого Казанского университета М. Корбута (“История Казанского университета за 125 лет его существования”).[3] В последующем этот текст в различных вариациях воспроизводился к каждой юбилейной дате (1954 г., 1979 г.). Однако только оригинальная корбутовская версия сохранялась как “книга”, в то время как более поздние исследования выходили не в виде монографий, а в формате сборников статей или очерков.[4] Тотальность нарратива постепенно размывалась, и каждое новое издание отличалось от предыдущего все большими “провалами памяти”.
Нынешний двухвековой юбилей КГУ празднуется в новой политико-экономической и культурно-психологической ситуации: раскол между “до” и “после” осознается сегодня не менее остро, но одновременно на политическом уровне артикулируется новая идеологическая установка на нормализацию истории России через восстановление генеалогии сильной (внеидеологической) государственности. Все это происходит на фоне тотального распада и переопределения идентичностей (как на индивидуальном уровне, так и на уровне отдельных институтов и разного рода государственных образований). Казанскому университету в этой ситуации не позавидуешь: лишившись основы своей советской самости, оформившейся в далекие 1920-е гг., т. е. статуса “ленинского” университета,[5] он потерял привилегированное положение в структуре государственных учреждений. На фоне проявившегося в 1990-е гг. движения руководства Татарстана к политической автономии внутри России и национализации культуры и науки в республике (КГУ сохранял и сохраняет российское подчинение), падения престижа университетского образования, размывания стандартов в высшем образовании и науке вообще, экономического кризиса, “утечки мозгов” из университета любые оптимистические нарративы поступательного развития потеряли смысл. Поэтому за создание нового авторского юбилейного монотекста тотальной университетской истории в новых условиях не взялся ни один здравомыслящий казанский историк. В преддверии торжеств была учреждена редакционно-издательская комиссия, а профессор Казанского университета И. П. Ермолаев принял на себя руководство авторским коллективом, составленным из историков – специалистов по разным хронологическим периодам российской истории.[6]
По решению комиссии университетскую историю поделили на этапы,[7] но единый принцип периодизации выдержать не удалось. Вехами, дробившими поступательный нарратив, стали и законодательные акты (университетские уставы), и сроки работы отдельных ректоров (“От Лобачевского до Бутлерова”, “Эпоха Нужина”), и политические этапы жизни страны (“Военное лихолетье”, “От великого перелома к началу стабилизации”), и принятые в историографии условные временные отрезки (“В конце XIX века”, “Накануне XXI века”). Всего в жизни университета было выделено 12 периодов.
Коллективные “Очерки истории Казанского университета” были изданы за два года до юбилея тиражом в 450 экземпляров “для внутреннего пользования”. Они не поступили на книжный рынок, а были розданы на факультеты и некоторым российским специалистам для отзывов. Тогда же прошло и несколько публичных внутриуниверситетских презентаций книги. Это обсуждение выявило невозможность воспроизведения сегодня тотального прогрессистского нарратива 1930-х гг. К тому же формально на право преемственности от Императорского университета 1804 г., помимо Государственного университета им. В. И. Ульянова-Ленина, могли претендовать большинство ныне существующих казанских вузов, выделившихся из университета в самостоятельные учебные заведения: Ветеринарная академия, Технологический, Технический, Медицинский университеты, Финансово-экономический институт. Да и размножившиеся за XX столетие университетские кафедры стали бороться друг с другом за приоритет “древности”, за символическое наследство от тех начальных 28 кафедр, что были созданы в Казани по первому университетскому уставу.
Но еще острее, чем проблемы “первородства”, предложенный на обсуждение нарратив истории университета ставил вопрос о персональной мемориализации тех или иных университетских деятелей: кого и за какие заслуги “помнила” “большая университетская история” и кто из нее выпадал. Собственно, вопрос о праве университетских историков формировать корпоративную память встал в ходе первой же презентации “Очерков”, а затем вылился в череду критических выступлений и кулуарных разговоров. В этой связи особенно досталось очерку, в котором описывалась жизнь университета в 1980 – 2000-е гг. (Н. А. Фёдорова, А. И. Ермолаев. “Университет накануне XXI века”), – он явно не воспринимался читателями как общее воспоминание, вызывал критику и отторжение. Среди сотрудников кафедр и факультетов спонтанно возникло движение по написанию своих историй. В университетский архив и в НАРТ, где хранятся фонды Казанского императорского университета, потянулись физики, химики, филологи, биологи в поисках собственных научных корней. Об истории университета заговорили представители разных специальностей, воспоминаниями о прошлом люди спонтанно делились на мероприятиях, никак не связанных с историей, – на Менделеевском съезде, математических школах, симпозиумах по микробиологии и т. д. На наших глазах в действие вступал демократический потенциал памяти как культурного механизма освоения прошлого: версии университетской истории множились и порождали споры, источником которых было вовсе не “историческое любопытство”. Шла борьба за право быть представленным в прошлом университета “собственным голосом” и формировать современную корпоративную идентичность. Такая невинная вещь, как воспоминание, стимулировала процессы, весьма похожие на “войну памяти”. Таким образом, история современного Казанского университета вышла из рамок единого “официального” нарратива и зажила в сюжетах о “научных школах”, в “биографиях выдающихся ученых”, в автобиографических очерках и даже в стандартных CV сотрудников.
Стало ясно, что вместо фиксации университетской идентичности предложенный в “Очерках” нарратив памяти раскалывает университетскую корпорацию, порождает обиды и соперничество. Понятно, что вовсе не к этому стремился университет в преддверии своего юбилея. Тогда у ректора М. Х. Салахова и возникла идея создать, наряду со спорной институциональной историей университета, альтернативную – объединяющую и формирующую университетскую идентичность – версию нарратива прошлого. То, что его создание вновь поручили группе историков, свидетельствует о наличии у современного образованного человека устойчивого представления о необходимости социальной валидации памяти через профессиональный исторический нарратив: авторы новой книги о Казанском университете должны были предложить соответствующую изменившемуся времени и профессиональным стандартам рамку, в которую можно было бы поместить локальные варианты университетской памяти и которая задала бы направление и ракурс их переработки в нечто целостное, в общую университетскую память как основу корпоративной идентичности. Соответственно, получив такой “социальный заказ”, историки должны были ответить на вопрос: что, если не стены, что, если не учреждение как таковое, разросшееся и распавшееся на “мини-университеты”, объединяло и продолжает объединять местных интеллектуалов?
3. “БОЛЬШОЙ СТИЛЬ” УНИВЕРСИТЕТА
На этот вопрос мы – авторы “новой истории” – ответили: университетская культура, вернее, “большой стиль”, общий культурный код университета.[8] “Большой стиль” воплощает общеуниверситетскую традицию, историю университета в ее реальной, многоуровневой и нелинейной динамике. Его язык ритуализован, он прочитывается в особой символике, церемониальном оформлении и нормативных правилах. Наше исследование механизмов саморегулирования корпорации убедило нас в том, что университет как сообщество – это пространство практик, а не реальных сущностей. О нем можно говорить как о наррации правил, причем университетское пространство характеризуется неровным их распространением.
“Большой стиль” университета и стал той рамкой, которую мы наложили на исследовательский материал, в том числе – на множественные доступные нам нарративы памяти. Предложив рамку “большого стиля”, мы сознательно пошли на определенное форматирование отдельных нарративов памяти, в которых хранилась история университета, поскольку самые разные культурные тексты, порожденные университетской средой, помимо дробления университетского прошлого, позволяют вычленить и основания его единства и преемственности: они часто построены на одних и тех же тропах, воспроизводят (или разоблачают) одни и те же мифы и расхожие представления, проводят границу между университетом и внешним миром и т. д. Само пространство университета – старые и новые здания – перенасыщено памятью и традицией. Сегодня мы ходим по тем же коридорам и пользуемся теми же книжными шкафами, что и казанские студенты и преподаватели 100 лет назад.
Преемственность “культурного текста” университета тем разительнее, чем очевиднее “разрыв времен” в делопроизводственной документации из университетских архивов. Они свидетельствуют, например, о радикальной массовой смене состава университетской корпорации в 1920-е – начале 1930-х гг. Тексты памяти также фиксировали этот разрыв, но не статистически, не на уровне социального анализа; они вписывали его в рамки традиционной для университетской мемуарной традиции оппозиции “раньше и сейчас”, отчего единство культурного нарратива университетской саморефлексии не страдало. Утверждение о том, что “нынешние студенты явно хуже их предшественников, а старое поколение профессоров, конечно же, лучше современных молодых преподавателей”, – один из базовых тропов университетского сознания.[9] Его прямое или скрытое присутствие в текстах памяти может указывать на качественные перемены в идентичности, а может отражать лишь авторское восприятие течения времени вокруг университета.
Периодизация университетской истории, реконструируемая по мемуарным текстам казанских университетских и околоуниверситетских людей, далеко не всегда совпадает с “внешней” историографической периодизацией, мотивируемой политической историей страны, или становлением революционной традиции в российских университетах, или социальной историей профессорской корпорации. Так, в рамках нашего исследования обнаружился конфликт, который современными теоретиками памяти обозначается как коллизия “памяти и истории”.[10] Скажем, казанские тексты памяти позволяют выделить в истории университета три этапа: до ревизии 1819 г. (1804 – 1819 гг.); время попечительства М. Л. Магницкого (1819 – 1826 гг.) и вся история жизни университета после него. Не было такого мемуариста в XIX в., не было историка университета в XX в., который бы не выделял как отдельную эпоху попечительство Магницкого. Тщательно проанализировав эти тексты, мы пришли к выводу, что мемуаристы воспринимали эпоху Магницкого как раз как “провал”, отступление от генеральной линии развития университета (которую при этом следует помнить, а не вытеснять из университетской памяти). Выделяя эпоху Магницкого, они тем самым отторгали насаждавшиеся им нормы корпоративных отношений, учебной повседневности и декларируемой цели университетского образования.[11]
Деконструируя логику нарратива памяти университета, мы не шли вслед за ней, предпочитая реконструировать целостность университетского самосознания на разных уровнях “большого стиля” (“Университетское пространство”, “Корпорация”, “Культура отношений”, “Качество жизни”, “Стиль жизни”, “Университет в ритуалах, символах, сказаниях и мифах”). Мы также посчитали важным сохранить хронологический разлом между досоветским и советским университетом, поскольку именно в советский период Казанский императорский университет становится “местом памяти”, по отношению к которому (позитивно или негативно) определяет себя новая советская университетская традиция. Она выборочно черпает из дореволюционного университетского прошлого, легитимируя себя исторически, благодаря чему университетский текст памяти воспроизводит себя как целостный и длящийся (что находит проявление в “большом стиле” университета). Однако эта целостность достигается путем переопределения взаимоотношений между дореволюционным и постреволюционным текстами памяти.
Сейчас, представляя читателям результаты исследования, мы осознаем, что в нашем случае оппозиция “память – история” выступает в нескольких аналитических версиях. Проблематика исторической памяти университетской корпорации возникла из обнаружившегося историографического тупика, который не позволил найти достаточно гибкий нарратив для написания истории университета, – его социальное, политическое и культурное пространство оказалось внутренне неоднородным и хронологически прерывистым. Таким образом, память стала исследовательским методом и системой координат для построения нового исторического нарратива. При этом мы изначально пишем историю университета как основу новой единой университетской идентичности, и в этом смысле историческое исследование, посвященное памяти, становится фактором форматирования самой памяти. В то же время при работе с “текстами памяти” у нас возникло ощущение, что современный историк не должен отказываться от написания истории во имя политики памяти, а, напротив, призван использовать аналитический инструментарий современного гуманитарного знания для деконструкции нарративов памяти, для того чтобы писать историю “по памяти”. В этом смысле реконструкция того, как университет помнил себя, необходимым образом должна опираться на восстановление “рамки” воспоминания, которая, по нашему мнению, представлена совокупностью социальных и культурных практик университетской жизни (“большим стилем”). Говоря о соотношении “рамки” воспоминания и содержания исторической памяти, мы также осознаем, что контекст не всегда детерминирует эволюцию диахронической нити воспоминаний, т. е. память обладает способностью фиксировать образы прошлого в застывших нарративах, которые затем приобретают определенную автономию в воздействии на “читающего” нарративы памяти обывателя и исследователя. И в этом смысле мы сами являемся носителями университетской памяти, мы не свободны от нее. Мы – субъекты и объекты нашего исследования. Как, впрочем, и авторы тотальных прогрессистских текстов истории университета (от Корбута до последних юбилейных “Очерков”). Хорошо уже то, что избранные нами метод и модус повествования позволяют осознать и даже признать плодотворной двойственность собственной позиции между “историей” и “памятью”.
4. О ЧЕМ И КАК ПОМНИТ УНИВЕРСИТЕТ
Еще интереснее этот вопрос становится, если задать его от обратного: “О чем не помнит университет?” Что и по каким причинам выпадает из нарратива памяти, демонстрируя его ограниченность и оправдывая наше стремление критически разобрать его внутреннюю логику? Чаще всего “зоны умолчания” связаны с травматическими для университетского самосознания событиями. Такими травмами являлись отнюдь не “погромы” университета со стороны политической власти. О них как раз университетские люди вспоминали часто и охотно: способность университета выживать в неблагоприятных политических условиях осмысливалась как торжество просвещения над темными силами регресса.
Травмирующее воздействие на университетскую память оказывали внутрикорпоративные события – “позорные”, табуированные с точки зрения университетской этики. Так, тексты памяти упорно молчат об изгнании из Императорского университета талантливого химика, ректора А. М. Бутлерова, об уходе из “ленинского” университета крупнейшего в СССР специалиста в области теории относительности и гравитации А. З. Петрова – ведь не политические события, не насилие властей, не высокие идеалы науки, а зависть коллег и конфликты в профессиональной среде заставили этих выдающихся ученых покинуть alma mater.
Рану в университетской памяти оставило обличительное письмо уехавшего в Дерпт студента (ставшего затем известным писателем) П. Д. Боборыкина. Бывший казанский воспитанник “громил казанщину, проводя параллель между нею и Дерптом. Письмо, помнится, написано было мастерски”, – вспоминал А. Гациский.[12] Получившие его казанские сверстники были обескуражены. С одной стороны, возмущала выходка бывшего “своего”, казалась обидной критика. С другой стороны, в письме содержались справедливые упреки. “Мы обиделись им, – признавался А. Гациский, – хотели отвечать, но не ответили, видно, потому, что нечего было отвечать, а обиделись потому, что правда глаза колола: не щадились профессора, за исключением, конечно, тех, о которых ничего нельзя было сказать дурного, но не щадились и студенты с их бездельничанием и повальными кутежами”.[13] И хотя письмо задело, защитной реакции на него не последовало и мемуарных текстов оно почти не спровоцировало.
<img src=http://abimperio.net/pics/unigrav.jpg>
Илл. 1. Литография Э.Турнерелли. Казанский императорский университет, 1840-е гг.
Мемуаристы молчат и о коррупции, время от времени захлестывавшей университет. Как известно, коррупция возникает там и тогда, где и когда для нее есть почва. Поскольку выдаваемые университетом аттестаты, дипломы и ученые степени обладали высокой социальной ценностью, а доступ к ним был строго нормированным, на них всегда существовал высокий спрос и договорная цена. О наличии коррупции могли заявлять правительственные чиновники или писать газеты, а университетское сознание стыдливо отвергало предъявляемые обвинения.
Мы не нашли в биографических текстах (за редчайшими исключениями) рассказов о политических доносах коллег друг на друга в годы сталинских репрессий. Зато деструктивные, с точки зрения университетской жизни, события получали в сознании советского интеллигента политическую интерпретацию. Так, конфликт профессорского совета, в результате которого в 1870 г. из университета разом ушли 8 ведущих профессоров-естественников, в советское время был осмыслен как “дело Лесгафта”, главный пафос которого сместился в сторону противостояния либеральной профессуры и властей. Аналогичное прочтение получили конфликты профессоров и студентов конца XIX – начала XX в. Неприятие “старой профессурой” в 1920-е гг. неотягощенного знаниями контингента студентов-рабфаковцев и новых групповых методов обучения (“бригадный метод”) также истолковывалось в политических категориях.
<img src=http://abimperio.net/pics/rabfak.jpg>
Илл. 2. Актив рабфака Казанского университета, 1924 г. (из фондов Центрального государственного архива историко-политической документации Республики Татарстан – ЦГА ИПД РТ).
Что помнит университет? Содержание позитивной памяти в основном укладывается в следующие базовые тропы: “Университет состоит из порядочных людей и самоуправляется ими”; “Университет – это западноевропейский либеральный институт”; “Университет противостоит бюрократии, как свет царству тьмы”; “Университетский студент – повеса и бунтовщик”.
Бульшую часть известных нам мемуарных текстов оставили воспитанники университета. Можно говорить о наличии культуры студенческой мемуаристки, в которой университет предстает как переход в новое качество, как взросление, общественно-политическая инициация (тема, особенно характерная для дореволюционных студенческих мемуаров).[14] Для каждого пишущего университет был временем и местом перерождения – чаще благодаря учителям, но иногда и вопреки им. Многие выпускники думали и писали об университете подобно И. И. Михайлову: “Университет мне казался очарованным островом среди моря, на который вступают люди, забывая о прежней жизни. Они как будто отделены океаном и веками от прежнего окружающего их мира. В стенах университета совершалось крещение духом. Здесь проникался человек новыми мировыми идеями, становился гражданином вселенной”.[15] “Остров в океане” – метафора, характерная для университетского текста памяти, закреплявшая чувство превосходства, духовной элитарности. В университетской среде любили вспоминать полумифические истории, наполнявшие души гордостью за свой университет. Так, популярностью пользовалась история об исключенном студенте, который, пройдя через взлеты и падения жизни, оказался в Казани и упал на колени перед университетскими колоннами, вознеся молитву за alma mater.[16]
5. ПАМЯТЬ КАЗАНСКОГО УНИВЕРСИТЕТА И ИМПЕРИЯ
Само расположение Казанского университета на востоке Российской империи, в городе Казани, который Роберт Джераси назвал (по аналогии с Петербургом – “окном в Европу”) российским “окном на восток”,[17] предопределило специфику этого научного учреждения в имперском контексте. Именно здесь возникла одна из самых ранних и успешных школ востоковедения, которая затем была переведена в Петербург. Здесь преподавал колоритный Мирза Казем-Бек, считающийся одним из основателей российского востоковедения. Его предшественником на должности преподавателя татарского языка был Ибрагим Халфин, внук назначенного Екатериной Великой директора гимназии; впоследствии в разное время преподавателями университета становились татары, персы (среди которых был и родной брат Казем-Бека) и даже бурят.[18] Это прошлое особенно активно возвращается в университетскую память сегодня, когда университет вновь “инвестирует” в развитие востоковедения и заново открывает свои “восточные” корни.[19] Понятно, что этому способствует и политическая ситуация в республике.
Однако, говоря об университетском нарративе памяти в целом, приходится признать, что империя присутствует в нем не эксплицитно, а в виде классических и неклассических ориенталистских тропов. Мемуары университетских выпускников и созданная ими историография изобилуют указаниями на местное общество как на невозделанное поле, враждебную или неблагоприятную среду обитания, куда пришел цивилизатор-университет. Профессора и студенты университета осознавали себя миссионерами истины. “Темное царство бесправия, – сообщал один из мемуаристов, – окружало тесным кольцом университет и медленно, шаг за шагом, уступало захваченные им владения”.[20] “Несомненно, влияние Университета на Казань было очень значительно, – вторил ему другой, – и казанская жизнь была намного выше жизни других провинциальных городов, прозябавших еще более сонливо и прозаично. Как ни медленны были тогда сообщения, как ни туги были к восприятию ‘нового’ почти все казанцы, все же Университету, энергично бодрившему все и вся, внутри и вне своих стен, принадлежало в Казани, несомненно, первое место в деле ее скорейшего пробуждения”.[21]
Цивилизаторская миссия высшего просвещения в Казани была особенно наглядной вследствие геополитического положения региона, его роли в имперском освоении Поволжья и Сибири, а также в силу специфического набора учащихся, состав которых был менее элитарным, чем в столицах. Вырванные из культурной нищеты отдаленных поселений российского Севера, Сибири, Кавказа, Урала юноши приходили в цивилизацию университета. Согласно их воспоминаниям, “в семье не узнавали студента, вышедшего из университета. Он казался пришельцем из другого мира, так его понятия противоречили понятиям, укоренившимся в семье. И не редко из бедной мещанской или чиновничьей семьи, проникнутой затхлыми идеями, выходили государственные люди или ученые со светлым взглядом”.[22]
Как помнил университет “инородцев”, на которых в первую очередь и была направлена цивилизаторская миссия его выпускников? Мемуаристы вспоминали младших университетских служителей-татар, подчеркивали их базовую необразованность, добрый нрав, преданность и при этом природную талантливость, позволявшую им овладевать знаниями, называли их по именам, часто в уменьшительных вариантах, независимо от возраста, – вполне “киплинговские” по своим характеристикам описания. Про принятого в 1870-е гг. служителем анатомического театра Хасана (Гайнул Гибад Хассанов), проработавшего в нем более 40 лет, профессор М. М. Гран писал: “У кого из старых студентов и врачей не запечатлелась эта типичная фигура в национальном костюме?” Он подчеркивал, что Хассанов не только овладел анатомией сам, но и написал первый анатомический учебник на татарском языке.[23] С нежностью покровителей мемуаристы рассказывали о служителе физиологической лаборатории Латыфе (Латыф Курмычев) и физического кабинета – Файзулле. Ни тот ни другой не имели систематического образования, но при этом Латыф помнил названия всех костей человеческого скелета и “не только проводил все опыты на лекциях и практических занятиях со студентами, но был талантливым конструктором всевозможных препаратов”,[24] а Файзулла прекрасно разбирался в механических и электрических машинах.[25] Мемуаристы довольно часто называли служителей-татар уменьшительно-ласкательными именами или кличками. Так, бывшие студенты вспоминали, что в 1830-е гг. окончание лекций в университете оповещал долгожданный звонок Валиды Назирова, которого прозвали “Валидка-Сатурн”. Шутливо и покровительственно писали мемуаристы о его восприятии университета как храма наук: несмотря на горячие просьбы воспитанников, он никогда не соглашался “дать звонок” раньше времени и тем самым прервать священнодейство лекции.[26]
<img src=http://abimperio.net/pics/mediki.jpg>
Илл. 3. Студенты 1 курса медицинского факультета, 1916-1917 гг. (из фондов ЦГА ИПД РТ).
В конце XIX столетия среди университетских служителей и лаборантов появились женщины, и их тоже стали описывать с помощью “инородческих” тропов. Первую девушку-ассистента приняли на службу в анатомический театр в 1870 г. Это была ученица акушерских курсов Евгения Степановна Мужскова. Примечательно, что в делопроизводственной документации необходимость ее привлечения на службу обосновывалась непрестижностью, тяжестью и низкооплачиваемостью этой работы.[27] В памяти мемуаристов, а затем и в официальном университетском нарративе женщина стала играть роль некоего “колониального субъекта”, по отношению к которому проявляет себя внутренняя терпимость и просвещенный либерализм университетских мужчин. Примечательно, что и у женщин-мемуаристок Евгения Мужскова не вызывала особой симпатии. Вспоминая ассистентку профессора анатомии, В. Н. Фигнер отмечала, что это была “высокая девушка, худая и смуглая, с некрасивым мужеподобным лицом”, и указывала на удивительное соответствие ее внешности и фамилии.[28]
6. АСИММЕТРИЯ ПАМЯТИ
Память университета асимметрична: сохранилось огромное количество мемуарных свидетельств дореволюционного периода, и, как мы уже отмечали, оформилась даже некая традиция студенческой мемуаристики. В советский период этот нарратив памяти вытесняется документами официального происхождения (законодательными актами, позволяющими воссоздать процесс конструирования советской высшей школы “сверху”; материалами делопроизводства и статистики, отражающими реальное воплощение этого конструкта на местах; советской периодикой, носящей во многом установочно-директивный и демонстративно-показательный характер, и т. д.) и официальным же историческим нарративом. В архивах отложилось и немало служебных автоисточников, созданных университетскими людьми, характерных для советского делопроизводства в целом: заявления, личные листки по учету кадров, служебные автобиографии, объяснительные записки и др.
В наших поисках советского нарратива памяти университета нам сопутствовало везение. Например, от сотрудников Научной библиотеки им. Н. И. Лобачевского КГУ мы узнали о том, что в начале 1980-х гг. по инициативе библиотекарей собирались мемуарные свидетельства воспитанников университета 1910 – начала 1960-х гг. Видимо, инициаторы проекта – “хранители” университетской библиотеки, в которой память об Императорском университете жила просто на полках старых дореволюционных шкафов, – реагировали на очевидную асимметрию университетского нарратива памяти. Опубликовать собранные мемуары им не удалось, и коллекция (60 машинописных текстов разного объема) лежала в библиотеке в особой коробке, ожидая своего часа.
Большая часть этих мемуаров выстраивает прогрессивно-хронологическую модель жизни мемуариста, где университет выступает как важный этап социального и профессионального становления советского человека. Идея университетского образования как условия индивидуальной социальной мобильности пронизывает эти тексты (данный троп принципиально отличается от цивилизаторской миссии дореволюционного университета). Скажем, М. Варга назвал свое повествование “Мое восхождение на Красную позицию” (метафора обыгрывала название улицы, на которой находится студенческое общежитие). Весьма показательно озаглавил свои мемуары и контр-адмирал в отставке М. Бочкарёв, который до начала военно-морской карьеры проучился некоторое время в КГУ, – “Что мне дал университет”. Индивидуализация социального содержания университетского образования (“мое”, “мне”) в мемуарах советских выпускников университета очевидна.
<img src=http://abimperio.net/pics/library.jpg>
Илл. 4. Читальный зал ОРРК. Фото В. Павлова.
Обнаруженные в ОРРК мемуары были нашей огромной удачей. Мы надеялись найти подобные тексты, созданные университетскими людьми во второй половине XX столетия. Но надежды не оправдались, и эти источники нам пришлось инициировать самим. Можно сказать, что мы искусственно попытались компенсировать асимметрию университетского нарратива памяти, разработав две анкеты: одну – для бывших студентов, другую – для бывших и нынешних преподавателей Казанского университета. Каждая из них содержала свыше 60 вопросов. Проводили анкетирование студенты исторического факультета, и благодаря их помощи мы получили свыше 250 анкет. Первоначально предполагалось, что опрос будет осуществляться по типу “свободного рассказа” респондентов, а вопросник должен его лишь направлять. Однако студенты, проводившие опрос, пошли по линии наименьшего сопротивления: раздали готовые анкеты, а опрашиваемые их просто заполнили. Вопросы анкет были выверены и унифицированы, так что они сознательно задавали определенную логику “памяти”: поскольку нашей задачей являлось обретение нарратива памяти, альтернативного официальному нарративу советских документов, мы нацеливали анкеты на выявление “вычищенных” из них документальных свидетельств повседневной жизни университетской корпорации и отношений внутри нее. Для части опрошенных анкета явилась толчком к активизации дремавшей памяти – их индивидуальный опыт оказался востребован не только как часть корпоративной университетской идентичности, но и как альтернатива официальной истории университета. По образному выражению одного из отвечавших, “эти вопросы порой заставляли выворачивать душу наизнанку” и провоцировали искренние и откровенные признания. Довольно часто в качестве наших информантов служили члены семей интервьюеров – родители, бабушки и дедушки, старшие сестры и братья, дяди и тети. Они делились воспоминаниями, услышанными еще от своих родителей. Такие анкеты превращались в образцы семейной памяти, что делало работу особенно интересной.
В ряде случаев мы столкнулись с любопытными фактами фальсификации явлений и событий, обусловленными не только феноменом забывания, но и сознательной политической конъюнктурой сегодняшнего дня. Так, в одной из анкет содержался рассказ о студенте, убитом в результате банальной бытовой ссоры. Он был представлен как “сказание” о борце, павшем во имя торжества татарской национальной идеи. При этом определение степени достоверности сведений представляло для нас сложную проблему, ибо сопоставить полученные данные было просто не с чем. И поскольку мы писали книгу не об университетском тексте памяти как таковом, а “форматировали” его, используя рамку “большого стиля” университета, мы столкнулись с проблемой верификации разноречивых данных и оценок “новейших” мемуаристов. Тем не менее в своей совокупности они образовали уникальный комплекс свидетельств, который, несмотря на заданную стилистику вопросника, отличается разнообразием жанров воспроизводства личной памяти. Сейчас все анкеты и записанные воспоминания переданы нами на хранение в ОРРК НБЛ КГУ.
Именно этот пласт “памяти” показался нам наиболее проблемным, лишенным своего нарратива – даже при том, что мы задавали “нарратив”, используя анкету. Если для мемуаристов советского периода история и память дополняли друг друга, для постсоветских мемуаристов гармония между ними исчезла. Так, сегодня нет общих критериев оценки состояния и предназначения современного университета: его состояние оценивается в диапазоне от восторженного восхищения до горестных сетований и желчной критики. Анализ собранных анкет привел нас к заключению, что восприятие и память сегодня зависят прежде всего от неформального статуса человека в корпорации, качества его жизни, а также от состояния факультета, на котором он учился или служил, а ведь университет никогда не развивался равномерно. Люди, обласканные советской властью, и поныне склонны считать коммунистические порядки в управлении университетом самыми лучшими; преподаватели и студенты, прошедшие через тяготы распределительной системы, пострадавшие во время репрессий, вспоминают о той же поре с горечью. Нынешняя память об университете суть память разделенная, и, может быть, поэтому задача написания юбилейной истории университета как основы общеуниверситетской идентичности стоит так остро и кажется такой сложной.
7. УНИВЕРСИТЕТСКИЕ “МЕСТА ПАМЯТИ”
Пространство университета насквозь семиотично и состоит из “мест памяти”. Эти “нарративы” инициировать не приходится, они были, есть и остаются источниками, питающими и организующими университетский текст памяти. Пожалуй, два наиболее значимых для казанского университета “места памяти” – фигура Ректора и фигура В. И. Ульянова-Ленина.
РЕКТОР. Фигура, возглавляющая корпоративную иерархию, воплощающая собой университет, посредник между университариями и большим миром. В казанской университетской мифологии есть один Ректор – “Отец-Основатель”, хороший администратор и великий ученый, образцовый университетский человек Н. И. Лобачевский. В университетской памяти он живет как “архетипический Ректор”: “Все студенты, без исключения, его уважали, а студенты-математики просто благоговели перед ним. Все анекдоты, касавшиеся его личности, говорили о нем как о человеке мысли. Рассказывали, например, что, увлеченный каким-нибудь математическим вопросом, он забывал все окружающее, и в этом состоянии, если, ходя по комнате, встречал стену, то останавливался перед нею и целые часы мог простоять неподвижно, опершись в нее лбом”.[29] Подобное отрешенное состояние Лобачевского не раз фиксировалось мемуаристами. Инаковость Ректора-ученого, его отличие от обывателей нравились воспитанникам и являлись залогом его успешной мифологизации.
Сегодня с именем Лобачевского университетское предание связывает подъем Казанского университета: учреждение восточного и камерального разрядов, первые научные открытия мирового масштаба (неэвклидова геометрия и химический элемент “рутений”), значительное увеличение числа студентов и строительство новых университетских корпусов. Главное хранилище знаний – университетская библиотека – носит имя Ректора. За более чем столетие канонический образ Лобачевского превратился в мерило талантливого и успешного руководства университетом. Этим мерилом казанские профессора “измеряли” всех последующих ректоров, и в процессе сравнения идеальный образ Ректора осовременивался.[30] Бывшие воспитанники критиковали всех преемников любимого Ректора. В этой связи особенно досталось непосредственно сменившему его И. М. Симонову.[31]
Отдельные элементы коммеморативного нарратива о Лобачевском демонстрируют механизм оформления мифа и его закрепления в исторической и литературной традиции. “В университете сохранился не раз слышанный мною рассказ об одной шалости Лобачевского во время его студенчества, – вспоминал воспитанник Казанского университета П. П. Перцов. – Однажды в веселой компании Николай Иванович держал пари с одним товарищем, что перепрыгнет через ректора университета Никольского, профессора как раз математики. И вот, выбрав момент, когда Никольский, довольно тучный человек, окончив свою лекцию, медленно спускался по лестнице в нижний этаж университета, Лобачевский бежит сверху, упирается обеими руками в плечи Никольского и перепрыгивает через его голову. Никольский ничего еще не мог сообразить, как перепрыгнувший уже убежал”.[32] Затем якобы было разбирательство на университетском совете. В защиту дерзкого студента выступил сам ректор Никольский, заявивший, что студента с такими способностями к математике исключать нельзя.
<img src=http://abimperio.net/pics/lobachevskii.jpg>
Илл. 5. Памятник Н. И. Лобачевскому около Казанского университета.
Миф этот очень далек от реальности: во времена студенчества Лобачевского Г. Б. Никольский не был ректором, да и вообще тогда должности ректора в Казани еще не существовало. Кроме того, в архивном фонде университета нет дел с разбирательством подобного проступка. Скорее всего, эта легенда родилась в студенческой среде, желавшей сделать любимого профессора “своим” героем. В ней важна не событийная канва, а финал, так называемая мораль: талант искупает любые формы поведения. Такие критерии отбора “своего” человека отличали университет от любого иного присутственного места, а университетских людей – от чиновников.
Примечательно, что просветительская по своей сути апология гениальности оказалась созвучной оппозиционному антисистемному пафосу советской интеллигенции периода “оттепели” 1960-х гг., одним из поэтических знаков которой стала поэма Е. Евтушенко “Казанский университет”. В главе “Лобачевский” поэт метафорически обыграл прыжок Лобачевского, с которого начинается настоящая духовная жизнь великого математика:
Что за юнец с локтями драными,
буян с дырявыми карманами,
главарь в студенческой орде,
так заговорщицки подмигивает
и вдруг с разбега перепрыгивает
профессора, как в чехарде?
<img src=http://abimperio.net/pics/evtushenko1.jpg>
Илл. 6. Е. Евтушенко читает свою поэму в Казанском университете (из личного архива И. Н. Алиева).
И прыжком, призывом к прыжку заканчивается его жизнь:
Еще зеркало не занавесили,
но лежит, барельефно суров,
тот старик, что мальчишкой на лестнице
перепрыгивал профессоров.
Есть у всех умирающих прихоти,
и он шепчет, попа отстраня:
“Перепрыгивайте, перепрыгивайте,
перепрыгивайте меня...”[33]
ЛЕНИН. В советский период Казанский университет, на юридическом факультете которого совсем недолго проучился В. И. Ульянов, превратился в “ленинский”, что позволило ему претендовать на высокое, почти сакральное место в пространстве советской культуры. Бывший храм науки стал живым ленинским мемориалом, что потребовало изменений в семантике всего текста университетской памяти. Ленин, воплощенный в камне, в золотых буквах на фасаде старого здания, в мемориальной “ленинской аудитории” стал важнейшим “местом памяти” университета и города в целом. Как выразился один из респондентов, отвечавших на нашу анкету, “в университете всегда витал дух Ленина”.
<img src=http://abimperio.net/pics/auditor.jpg>
Илл. 7. Мемориальная “ленинская” аудитория.
7 ноября 1924 г. неподалеку от университета появился один из первых в Казани памятников В. И. Ленину. Он был установлен в верхней части бывшего Николаевского сквера, расширенного в 1924 г. в сторону университета и соединенного с садом университетской клиники. Первоначально это был бюст, вскоре (25 июня 1925 г.) замененный бронзовой фигурой работы скульптора Н. И. Шильникова. Впоследствии “первого Ленина” убрали подальше от университета, а в городе стали появляться типовые монументы вождя.
В преддверии 150-летия университета центральную университетскую площадь перенесли со двора на территорию перед главным учебным корпусом. Эту территорию сразу окрестили “сковородкой”, тем более что официального названия она так и не обрела. В центре площади в ноябре 1954 г. был установлен памятник студенту Володе Ульянову, созданный из бронзы и гранита скульптором В. Е. Цигалем. “Володя” стал символом университета, его миниатюрные копии дарились почетным гостям, памятник фактически являлся архитектурным стержнем всего университетского комплекса, постоянно напоминая о его сакральном характере. Однако к 1970-м гг. высокий символизм этого памятника девальвировался, собиравшиеся на “сковородке” казанские студенты называли его “маленьким Лениным” и не воспринимали воплощенную в нем официальную версию памяти. Так в университетской памяти Ленин одновременно функционировал как высокий знак, классическое “место памяти”, потерявшее живое эмоциональное содержание, и свой, “маленький”, живой символ университетской традиции, обеспечивавший единство университета во времени.
<img src=http://abimperio.net/pics/monument1.jpg>
Илл. 8. Открытие памятника студенту Ульянову в 1954 г. (из частной коллекции).
Видимо, поэтому в 1990-е гг., когда на волне необузданных политических эмоций многие памятники Ленину были демонтированы, в Казани никто и не помышлял о демонтаже университетского Володи Ульянова. Судя по результатам социологических опросов, сегодня памятник вождю пролетариата воспринимается университетскими людьми как деперсонифицированный, собирательный образ дореволюционного студента Казанского университета, а “сковородка”, стержнем которой является памятник, служит олицетворением студенческого братства и веселой школярской жизни. Бывшие и нынешние воспитанники выражают любовь к “сковородке”, созданной изначально как центральный локус советской университетской памяти, внеидеологическим языком: “‘Сковородка’ пользовалась успехом потому, что находилась близко к университету, и на ней собиралось много народа”; “здесь студенты загорали и встречались с друзьями в перерывах между занятиями”; “часто отдыхали на ‘сковородке’, обсуждали различные вопросы”; “сидели и любовались красотой и жизнью нашего университетского городка!”; “символом университета для меня была и осталась ‘сковородка’ и тот вид на главное здание, который с нее открывается”; “памятник В. И. Ленину на ‘сковородке’ – это символ студенческой свободы, надежды, студенческого стремления жить и учиться”; “для меня всегда, где я ни буду, будет вызывать трепет, если я увижу свою родную ‘сковородку’ с памятником Володе”.[34]
<img src=http://abimperio.net/pics/monument2.jpg>
Илл. 9. Студенческая свадьба у “маленького Ленина”, март 1984 г. (из частной коллекции).
Если памятник Володе Ульянову был формой “твердой памяти” ленинского университета, то вариантом его “мягкой памяти” являлся миф о ленинском присутствии в университете, где произошла его революционная инициация.[35] Над созданием этого мифа потрудились профессиональные советские историки, изучавшие студенческую сходку 1887 г., в которой якобы принял активное участие первокурсник юридического факультета Володя Ульянов. По сути, они использовали устойчивый троп дореволюционной студенческой мемуаристики об университете как месте перерождения и вступления в новую сознательную жизнь.
Подготовка к созданию культа вождя началась в Казанском университете в начале 1920-х гг. В декабре 1922 г. студенты писали Ленину: “Мы гордимся Вами, старым студентом нашего университета. Ваша деятельность и проповедь идеи социального переустройства мира глубоко запала в наши души. Мы надеемся, что в будущей нашей деятельности мы сумеем превратить слова в дело”.[36] Смерть Ленина только усилила стремление к идентификации со “старым студентом”. 24 января 1924 г. ректор В. В. Чирковский выступил на заседании срочно созванного правления университета с сообщением “О кончине председателя Совнаркома СССР и РСФСР, вождя пролетариата В. И. Ленина”. Правление постановило: “1) созвать 27 января открытое траурное заседание Совета, посвятив его памяти почившего; 2) просить зав. рабфаком тов. Корбута быть представителем университета в Москве на похоронах Владимира Ильича; 3) возбудить ходатайство через Совет университета о предоставлении Казанскому университету имени Ленина; 4) заказать для актового зала большой масляный портрет Владимира Ильича; 5) поставить портрет студента Ленина в комнате заседаний правления”.[37]
27 января состоялось открытое заседание Совета университета. В его постановлении говорилось: “К скорби пролетариата всего мира присоединяет Совет университета и свою скорбь. От имени университета Совет университета выражает уверенность на деле оправдать надежды умершего – быть истинным рассадником света и знаний для новой молодежи, коммунистической молодежи; надеется с честью носить отныне свое новое имя – ‘Университета имени В. И. Ульянова-Ленина’ – и оправдать доверие РКП(б) в ходе исторических событий, идя с ней отныне нога в ногу… Если партия потеряла своего вождя, если пролетариат всего мира потерял своего учителя, то на взрыв злобной радости буржуазии мы отвечаем не унынием, не проявлением своей слабости, а, осененные властной волей умершего, отвечаем мощным объединением, сплоченностью вокруг штаба мировой революции, РКП(б), чтобы закончить начатое великим мятежником дело”.[38] 29 января 1925 г. ВЦИК Советов рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов удовлетворил ходатайство “о присвоении Казанскому университету имени В. И. Ульянова-Ленина” и направил его на утверждение в ЦИК СССР.[39] С 26 июня 1925 г. университет на законных юридических основаниях стал носить имя В. И. Ульянова-Ленина – не просто Ленина, а молодого Володи Ульянова, начавшего здесь свой “путь в революцию”. “Университет запомнил Ленина молодым, – писал впоследствии Р. Кутуй, – таким, каким он стоит до сего дня в бронзе перед строгим лицом alma mater. Таким университет проводил его в революцию, и таким он остался здесь навсегда”.[40] Эту версию памяти об университете как “колыбели революции” распространяли издаваемые большими тиражами биографии Ильича, неизменно включавшие “казанский период”.
В январе 1927 г. в актовом зале Казанского университета В. Маяковский читал студентам отрывки из поэмы “Владимир Ильич Ленин”, а через год, в том же зале, звучали знаменитые строки пролетарского поэта, навеянные его прошлогодним пребыванием в стенах столь признаваемого в советской стране вуза:
Университет –
горделивость Казани,
и стены его
и доныне
хранят
любовнейшее
воспоминание
о великом своем
гражданине.
Далеко
за годы
мысль катя,
за лекции
университета,
он думал про битвы
и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший
и замерший зал:
здесь
каждые десять на
сто
его повадкой щурят
глаза,
и так же, как он,
скуласты.
И смерти
коснуться его
не посметь,
стоит
у грядущего в
смете!
Внимают
юноши
строфам про
смерть,
а сердцем слышат:
бессмертье.[41]
Так советское общество получило канонический образ молодого романтического революционера, Ленин – бессмертие, а студенты Казанского университета – высокий титул правопреемников. Политическое наследство вверялось юношам и девушкам, переступившим порог Казанского университета. Обращаясь к ним, Е. Евтушенко взывал:
<img src=http://abimperio.net/pics/evtushenko2.jpg>
Илл. 10. Е. Евтушенко в Казанском университете (из личного архива И. Н. Алиева).
Семнадцатилетняя смелость
завещана Лениным
вам.
Семнадцатилетняя зрелость
Завещана Лениным
вам.
И выбрав свой путь
на распутье,
Ступая в завещанный
след,
Семнадцатилетние, будьте,
Как Ленин семнадцати лет![42]
Особое отношение к ленинскому мифу в университете требовало специального ритуального пространства для “общения” с ним, и памятника в данном случае оказалось недостаточно. В 1940 г. на одном из заседаний парткома КГУ был поставлен вопрос о создании мемориальной ленинской аудитории, а уже в 1948 г. она открылась для посещений. Первоначально выставленные в ней экспонаты освещали весь поволжский период жизни Ильича, но в 1960 г., к 90-летию со дня рождения Ленина, была осуществлена реэкспозиция, в соответствии с которой музей стал “специализироваться на сходке”. Музей окончательно превратил университет в “ленинское” место памяти, зафиксировал его “ленинскую идентичность”, благодаря чему партком и ректорат смогли добиться финансирования реставрационных работ по созданию Ленинской мемориальной зоны.
Ее открытие состоялось 17 апреля 1970 г., в преддверии очередного юбилея вождя. Чугунные ступени лестницы вели посетителя в предактовый и актовый залы, в конференц-зал и через него в аудиторию № 7, где в мельчайших подробностях был воссоздан интерьер учебного класса 1880-х гг. Эта зона и поныне уникальна. Ее реставрации предшествовала кропотливая научно-исследовательская работа по изучению университетского пространства, которое должен был “знать” студент В. Ульянов. Этой работой руководил профессор университета Г. Н. Вульфсон. В благодарность за проделанный труд университетский коллектив начертал его имя на мемориальной доске, установленной у входа в комплекс. В аудитории № 7 собраны подлинные предметы учебного обихода конца XIX столетия, воссоздано естественное освещение, установлена антикварная мебель, восстановлены печные аксессуары. То, что не удалось восстановить, изготовляли заново. По обнаруженным фрагментам были отпечатаны обои на машине образца 1894 г. Как в былые времена, паркет натирали натуральным воском. Электрические лампы (газовые рожки не разрешили установить по соображениям пожарной безопасности) точно имитируют тусклый газовый свет.[43] Таким образом, ленинская мемориальная зона стала материализацией мифа, репликой памяти – здесь буквально, цитируя советский штамп, “все помнило Ильича”.
Понятно, что это была сакральная зона: здесь проходили вступительные лекции к курсу истории КПСС, вручались комсомольские билеты, проводились встречи с ветеранами революции, принимали в пионеры отличившихся в учебе и общественно-полезном труде школьников. “Здравствуй, университет! – писали в книге отзывов музея ученики казанской средней школы № 10 в 1977 г. – Сегодня нас приняли в пионеры. С большим удовольствием мы слушали рассказ о пребывании Володи Ульянова в университете. Мы будем жить и учиться, как Володя Ульянов”.[44]
Своего апогея культ вождя достиг в расцвет застоя, в 1970 – 1979 гг. (100-летний юбилей В. И. Ленина, 90-летие сходки, 175-летие университета), – как раз тогда, когда живая советская традиция стала окончательно окостеневать. 90-летний юбилей сходки по своему размаху превзошел собственно празднование 175-летия университета. План мероприятий включал торжественное собрание, праздничный концерт, факельное шествие, возложение венков к памятнику Володе Ульянову, митинг под девизом “Идеям Ленина верны!”, посещение Ленинского мемориала и деревни Ленино-Кокушкино, всесоюзную научно-теоретическую конференцию, конкурс политической песни, Ленинские чтения и художественную выставку “Образ молодого Ленина в произведениях советских мастеров искусств”.[45] Как водилось в те времена, участники торжеств приняли обращение к молодежи страны: “Жить, учиться и работать по-ленински!” Праздничный концерт, в котором декламировалась глава “Сходка” из поэмы Е. Евтушенко и звучал фрагмент с аналогичным названием из оратории “Казань” Б. Мулюкова, завершила песня А. Пахмутовой на стихи А. Добронравова “И вновь продолжается бой”, которую исполнила университетская хоровая капелла.
<img src=http://abimperio.net/pics/aktzal1.jpg>
Илл. 11. Актовый зал дореволюционного университета (из фондов Государственного объединенного музея Республики Татарстан).
<img src=http://abimperio.net/pics/aktzal2.jpg>
Илл. 12. Современный вид Актового зала после реставрации 1970 г.
В юбилейном номере университетской многотиражки “Ленинец” было помещено стихотворение казанского поэта Н. Беляева – поэтическое воплощение сложившегося мифа о “первом шаге в революцию” юного вождя:
Надоели шпики,
Попечители, ханжество, водка…
И гудят сквозняки,
Стулья с грохотом падают,
– В актовом – сходка!
И великий порыв
Их несет коридором гудящим,
Как прилив, как порыв,
Сквозь сомнения – в бой
С настоящим!
Надоело!
* * *
И бушуют тужурки.
И инспектор, от шума
Уставший,
“Дурни, – думает, – дурни”…
Речи, крики… А что же дальше?
Но гремят голоса –
О правах, о народе, свободе…
И дрожат небеса.
И солдаты уже на подходе.
У отзывчивой прессы
Наутро –
Статья о раскопках курганов.
По квартирам аресты,
Арестован Владимир Ульянов.
– Брату-висельнику на смену?
И усмешечка едкая:
– Не сломайте пальчик
о стену,
Стена – крепкая…
И солдаты из части Н-ской
Маршируют до исступления
По прямой, как стрела, Воскресенской,
По будущей улице
Ленина.[46]
Эти строки читаются сегодня как последний отзвук “оттепели” с ее романтизацией революционных порывов и протестом против бюрократической косности режима – “Надоело!”. На самом деле, именно с начала 1970-х гг. ленинский культ в университете все больше теряет свой живой эмоциональный смысл, превращаясь в выхолощенный ритуал. Коммеморация Ленина структурировала циклическое университетское время: в 1970 – 1980-х гг. у памятника Володе Ульянову начиналась студенческая жизнь казанских воспитанников; 1 сентября в историческом актовом зале ректор рассказывал первокурсникам о славных ленинских традициях alma mater; 16 декабря каждый год проходила инсценировка сходки 1887 г.; к 22 апреля приурочивалась Ленинская неделя, включавшая в себя Ленинские уроки, итоговую общественно-политическую аттестацию и Ленинский зачет. Студенты и преподаватели участвовали в Ленинском коммунистическом субботнике, а в мае – в Ленинской легкоатлетической эстафете. Лучшие учащиеся (не все, а только активно занимающиеся общественной работой) удостаивались Ленинской стипендии. Вождь зримо присутствовал на юбилейных значках и медалях, на папках и планшетах, смотрел с обложек блокнотов, с открыток и конвертов. Даже местная кафедра истории КПСС в значительной степени была ориентирована на изучение жизни Ленина и его наследия. А у студентов 1970-х гг. существовала примета: идя на экзамен, желательно было иметь с собой “серебряный” юбилейный советский рубль с изображением Ленина. Считалось, что он обязательно поможет получить пятерку.
Ленин как основа университетской памяти не пережил перестройку. Сегодня многие недовольны тем, что университет по прежнему носит его имя и предпочитали бы заменить имя Ленина на университетском логотипе, скажем, именем Лобачевского. Но сможет ли перенос акцента с одного университетского “места памяти” на другое восстановить утраченное единство университетского нарратива памяти?
<img src=http://abimperio.net/pics/monument3.jpg>
Илл. 13. Университет на ремонте, август 2004 г.: впервые за долгие десятилетия на побеленном фронтоне отсутствуют маркеры университетской “идентичности”: имя В. И. Ульянова-Ленина, ордена, название университета... Фото И. Герасимова.
8. МОЖЕТ ЛИ СЕГОДНЯ ПАМЯТЬ СТАТЬ ОСНОВОЙ ИДЕНТИЧНОСТИ?
На этот вопрос наша книга отвечает одновременно положительно (мы к этому стремились – мы нашли оптимальные рамки форматирования коллективного диахронного воспоминания, деконструировали и объясняли тропы университетского нарратива памяти, а не опровергали его и не сражались с ним) и отрицательно. Мы осознаем, что вряд ли выполнили поручение нынешнего ректора КГУ в полной мере: скорее всего, мы не смогли рассказать о многих сторонах университетской культуры так, чтобы смысл этого рассказа однозначно разделялся большинством наших коллег. Инициировав постсоветские воспоминания, мы столкнулись с феноменом разделенной памяти. Сегодня память университета представлена самыми разными “местами памяти”, по поводу интерпретации которых отсутствует консенсус; локальные версии не только конфликтуют между собой, но и противоречат линейной “истории” университета. На этом фоне и наша книга, несмотря на сознательную попытку “отстраниться” от памяти и предложить аналитическую рамку ее “форматирования”, выступает лишь как один из конкурирующих вариантов прочтения университетского прошлого. Возможно, противоречивость нашего проекта связана не с судьбой одного конкретного университета, и даже не с тяжелой судьбой страны, в которой он существовал в той или иной форме на протяжении двухсот лет, но с нынешней культурной эпохой, отрицающей возможность фиксации идентичности в непротиворечивой версии “памяти”. Наша версия университетской истории – это своего рода неоконченный диалог. Диалог с множественными версиями памяти в большом времени, с различными группами современных читателей, с нашей собственной университетской корпорацией и с самими собой как носителями некой памяти и традиции. А можно ли сегодня помыслить университетскую историю иначе?