Империя, история и современный мировой порядок - 2
1/2005
Возьмем, например, военную власть. Военная история в настоящее время крайне непопулярна среди ученых. Современное просвещенное общественное мнение в целом также склонно к тому, чтобы рассматривать военную силу в качестве продукта экономической власти, и соответственно, как продукт технологического господства. В этом, по всей видимости, состоит урок двух мировых войн и даже двух войн в Персидском заливе. Однако стоит вспомнить, что на протяжении большей части истории человечества военное превосходство вовсе не было связано с экономическим или культурным превосходством.[1] Как уже отмечалось выше, для империй кочевников почти всегда была характерна обратная ситуация. Даже увенчавшаяся успехом экспансия европейцев в других частях света осуществлялась до начала XIX в. отнюдь не благодаря военно-технологическим факторам.[2] Однако история действительно дает нам множество примеров того, как сдвиги в области военных технологий и организации армии приводили к подъему и упадку государственных образований и к изменениям в соотношении сил между различными классами внутри них. Представляется маловероятным – но отнюдь не невозможным в принципе – что приобретение некими негосударственными силами оружия массового уничтожения нанесло бы роковой удар по современным западным государствам и обществам. Гораздо более вероятно, что такое развитие событий принципиально изменило бы саму природу этих политических систем за счет резко возросших затрат (скорее политического, нежели финансового характера), связанных с обеспечением безопасности.
Модель, предложенная Майклом Манном, позволяет увидеть не столь апокалиптичные и гораздо менее очевидные составляющие имперской и современной власти. Возьмем, например, роль женщин. Очевидно, что вопрос о роли женщин лежит в основе конфликта между “Западом” и некоторыми другими культурами, а также в основе конфликтов внутри многих западных обществ. В целом, как мне представляется, открывшееся перед женщинами огромное множество возможностей является значимым фактором американской (и в данном случае – западной) идеологической и экономической власти. Если мобилизация женщин на фабрики была важным источником экономической власти в эпоху промышленной революции, то насколько более значимой является современная мобилизация женских умов и амбиций на командных вершинах “экономики знаний”!
Однако демография также является источником власти. В развитых странах у женщин нет более нужды рассматривать брак и материнство как основной способ обеспечения своей безопасности, благополучия и положения в обществе. В сочетании с современными технологиями эти изменения в сознании позволяют нам объяснить резкое сокращение рождаемости. В 1800 г. люди европейского происхождения составляли около 20% населения земного шара. К 2050 г. их доля сократится приблизительно до 6%. Это последнее обстоятельство должно, очевидно, иметь какое-то значение для политики. Однако конкретные политические последствия этого сдвига зависят от других факторов, а не от демографии. Возможно, что та роль, которую иммиграция играла в американской истории, в формировании американского самосознания, позволит Соединенным Штатам с большей легкостью принять и ассимилировать иммигрантов, чем это удается Европе и тем более Японии. Если эти иммигранты будут “завоеваны” американской культурой, преданы американским идеалам и институтам, то это действительно станет знаком американской социальной власти. Обращаясь к имперскому контексту, можно сказать, что желание и способность США принять и “завоевать” иммигрантов позволит отнести Америку к числу великих сухопутных империй, не таких, как Британская или голландская. Римская империя определяла себя через культуру. Она черпала свое могущество в том, что ко II в. н.э. не только сенаторы, но даже сами римские императоры могли и не быть уроженцами Италии. Напротив, Великобритания и Нидерланды времен империи являлись нациями, определяемыми по этническому признаку: их отказ ассимилировать небелое население и решимость сохранить строго определенную расовую иерархию стали источником их слабости как империй.[3]
Главная проблема, стоящая перед империями нового времени, состоит в том, что, начиная с середины XIX в., геополитические источники власти толкали империю в одном направлении, а политические и идеологические – в другом. С одной стороны, к семидесятым годам XIX века все политические наблюдатели сходились на том, что будущее принадлежит странам, владеющим значительными пространствами материка и континентальными ресурсами. Еще в первой половине XIX в. А. Герцен и А. де Токвиль указывали на ту роль, которую в будущем будут играть США и Россия. С другой стороны, национализм стал самой убедительной идеологией развитого мира – не в последнюю очередь в глазах европейских элит, которые видели в национализме защиту от социализма в наступающий век массовой политики. Нация, наглядным воплощением которой стали новое динамичное британское или французское общества, а также объединение Германии и Италии, представлялась знамением будущего. Казалось, что многонациональные Габсбургская и Османская империи осуждены на упадок. Перед правителями многонациональной России вставал выбор: к какой из этих двух групп государств присоединится их империя. Однако главная проблема, стоявшая перед российской элитой, как, впрочем, и перед всеми другими элитами, заключалась в том, что огромное континентальное пространство империи необходимо предполагало полиэтничный состав ее населения, а это последнее обстоятельство создавало большие трудности в эпоху национализма. Как заметил британский историк и империалист Артур Сили, “когда государство выходит за границы одной национальности, его власть подвергается опасности и становится искусственной”.[4]
Безусловно, самый радикальный ответ на вызов, который бросает модерность империи, дало руководство Советского Союза.[5] Строя свое государство на новой, универсалистской светской религии – марксистском социализме – оно надеялось победить национализм. Предполагалось, что по мере созидания успешного, современного социалистического общества возникнет и новое советское самосознание. Поколение, выросшее уже в современных социалистических условиях, гордящееся достижениями социализма, будет обладать иным менталитетом, иной системой ценностей, нежели старое, по преимуществу крестьянское общество. Этому процессу будет способствовать эмиграция и исчезновение старых элит. Символом разрыва новой советской цивилизации с прошлым стали имена, которые верные граждане новой страны давали своим детям – такие, например как “Владлен” – подобно правоверным мусульманам, в первые века существования Арабского халифата часто нарекавшим своих детей именем Мухаммед.
На заре своего существования советский режим не пытался искоренить этничность. Напротив, он создал республики, определенные по этническому принципу, продвигал “коренные” народы на ведущие посты и поощрял языки и культуру этих народов. Отчасти режим поступал так ради того, чтобы нерусские народы признали его легитимность. Однако в то же самое время советская власть действительно верила, что родной язык поможет этим народам быстрее и легче вступить в современность, в социализм. В XX в. Британская и французская империи часто проповедовали свою модернизаторскую и цивилизаторскую миссию, но Советский Союз ушел гораздо дальше них по этому пути не только в риторике, но и на практике. Уже в следующем поколении, вступившем в жизнь после возникновения этого политического режима, даже в Средней Азии большинство женщин посещало школу. Британской и французской империи в Африке и Азии редко удавалось проникнуть в глубь коренных обществ. Обычно эти империи действовали здесь через посредство местных консервативно настроенных элит. В сравнении с ними, и даже почти со всеми другими известными империями, воля и способность советской власти к проникновению вглубь общества и к его преобразованию были действительно очень велики.
Подобно большинству империй, советская власть в итоге пала под воздействием сочетания целого ряда внешнеполитических проблем и внутренней слабости режима. Советская идеология прямо связывала легитимность режима со свержением капитализма и заменой его плановой социалистической экономикой. Очевидная к 1980 г. неудача режима в достижении этой цели стала роковой. В 1917-1918 гг. большевики не смогли бы удержаться у власти, если бы великие капиталистические державы не сцепились бы в этот момент в смертельной схватке друг с другом. Социализм не распространился бы в Восточной и Центральной Европе и Китае, если бы не Вторая мировая война между ведущими капиталистическими государствами. Однако после 1945 г. коренным образом изменилась природа международных конфликтов, весь капиталистический мир сплотился вокруг США против СССР. Марксизм-ленинизм тоже раскололся на несколько соперничающих между собой региональных течений, каждое из которых проповедовало свой вариант этой идеологии, – модель, весьма напоминающая процессы, происходившие некогда с мировыми монотеистическими религиями. Борьба с таким соперником, как еретический режим в Китае, страной, имеющей с СССР одну из самых протяженных в мире границ, – создавала дополнительные проблемы для советского оборонного бюджета, который и так был непомерно раздут в годы холодной войны.[6]
Никакое другое государственное образование даже и не мечтало ответить на проблемы, стоявшие перед империей, столь же радикально, как Советский Союз. Однако при последнем из своих султанов, проводивших действительно эффективную политику, Абдул-Хамиде II, Османская империя все же попыталась обыграть этнический национализм, подчеркивая роль ислама и используя его для легитимации своего режима и формирования у подданных империи объединяющего самосознания, преданности общим идеалам и институтам.[7] Поскольку территориальные потери на Балканах привели к тому, что геополитический центр империи постепенно переместился в исламские провинции страны, эта стратегия была достаточно разумной, позволяя объединить турок, арабов и курдов. Учитывая, что большинство мусульманских подданных империи даже в начале XX в. все еще были гораздо большими приверженцами религии и династии, нежели идеологии этнического национализма, эта стратегия султана казалась вполне реалистичной. В принципе, подчеркивая собственную роль защитника ислама перед лицом глобальной христианской угрозы, Абдул-Хамид мог добиться признания легитимности своей власти внутри страны. Апелляция к религиозному чувству единоверцев-мусульман, проживавших в Британской, Российской и французской империях, позволила бы султану создать противовес вмешательству христианских держав во внутренние дела Османской империи. Напоминания о том, что Абдул-Хамид являлся также и халифом – духовной главой мусульман в империи, – возвышали монархию над новыми военными и бюрократическими элитами, угрожавшими превратить султана в свою марионетку. Однако в 1908 г. режим Абдул-Хамида был свергнут младотурками. В последнее десятилетие существования Османской империи власть в стране постепенно перешла в руки турецких националистических лидеров. Как и во всех империях, возрастающее влияние, которым пользовался среди имперской элиты этнический национализм “метрополии”, отчуждало другие национальности и подрывало в их глазах легитимность империи. Однако еще задолго до того, как этот процесс стал приносить свои плоды, Османская империя потерпела поражение и распалась из-за вступления в Первую мировую войну на стороне того альянса, который в итоге оказался проигравшим. Надо признать, что, учитывая слабость Османской империи и ее стратегическое положение, шансы сохранить нейтралитет у нее были незначительны.
Самый типичный ответ империи на стоящую перед ней дилемму – попытка превратить империю, насколько это возможно, в нечто, напоминающее нацию. Царская Россия в последние десятилетия своего существования дает интересный пример подобной стратегии. Как уже говорилось ранее, до 1860-х гг. царизм был скорее династической и аристократической империей, нежели империей национальной. Однако с 1860-х гг. царизм делает шаги в направлении национализации. Отчасти, такая эволюция была ответом на давление русского национализма, а отчасти она соответствовала той модели, которую уже опробовали в Европе: европейские элиты, вступая в эпоху массовой политики, пытались заново обосновать свое право на власть в категориях национализма. Считалось также, что в новую эпоху только национализм может убедить подданных отождествлять себя со своим государством, а если нужно, то и умереть за него. Главным приоритетом стратегии царизма по сохранению империи было обеспечение того, чтобы украинцы и белорусы – по мере превращения их в грамотных модерных “граждан” – не обрели при этом свою собственную высокую культуру и независимую политическую лояльность. Поскольку в 1900 г. русские составляли всего лишь 44% населения империи, а еще 22% этого населения были украинцами или белорусами, логика данной политики очевидна. Стратегия царизма провалилась по тем же самым причинам, по каким не удались замыслы младотурок. Война в целом и Первая мировая война в частности, как оказалось, губительны для империй. Кроме того, российский проект создания “нации-империи” покоился между двух стульев. Государственная политика “русификации” вызывала отчуждение многих нерусских народов. В то же самое время династическое государство никогда не держало ответ перед русской нацией, а широкие слои русского общества не доверяли этому государству. Кадры, которые составляют главную опору любого модернизирующегося государства в деле воспитания у населения национального самосознания, – такие, например, как учителя, – ненавидели царизм и не разделяли предлагаемый им вариант русского патриотизма.[8]
Государство Габсбургов представляет собой еще одну вариацию на тему нации и империи. В период между 1867 и 1918 гг. венгерская половина Габсбургской монархии дает нам, возможно, самый блестящий пример того, как национализм метрополии может подорвать и погубить легитимность империи внутри страны и ее геополитическое положение. Австро-венгерская монархия не смогла поставить заслон националистическим настроениям. Это обстоятельство отчасти объясняет, почему среди великих держав она оказалась самой неэффективной по части мобилизации экономических ресурсов для нужд военного бюджета.[9]
В то же самое время, после 1867 г. “австрийская” половина империи стала подлинным новатором в политике, опробовав многие идеи и подходы, ставшие позднее частью стратегии, получившей название “консоциативной демократии”. Конечно, правда и то, что император Франц-Иосиф в известной степени обратился к этой стратегии не по своей воле. Поскольку немцы составляли всего лишь четверть населения империи, строить национальную империю оказывалось невозможно. В любом случае, после 1871 г. логическим концом подобной политики стало бы объединение немецких провинций Габсбургской монархии под имперской властью Берлина. В своих неуверенных попытках нащупать “консоциативную стратегию” габсбургский режим сталкивался со многими препятствиями. Габсбурги правили “лоскутной монархией”, состоящей из множества разных народов, в то время, когда в Европе повсюду одерживали победу молодые, напористые националистические движения и идеологии. Индустриализация, урбанизация и массовая грамотность населения привели к тому, что резко возросла вероятность возникновения этнонациональных конфликтов. Сходные последствия имело возникновение массовой политики: в 1907 г. было введено всеобщее избирательное право для мужчин. Государство переживало экспоненциальный рост: теперь оно стремилось не просто забрать своих подданных в армию, но также дать им некоторое образование и предоставить широкий спектр других современных услуг. В результате различные национальные движения все настойчивее стремились взять под свой контроль местную администрацию, что сразу давало им многие преимущества. В домодерную эпоху многие империи правили своими подданными, исходя лишь из военных и финансовых приоритетов. Контроль за семьей, культурной, религиозной и даже экономической жизнью они оставляли лидерам местных общин.[10] Хотя “австро-маркистские” вожди и пытались развивать традицию в направлении, которое оказалось бы жизнеспособным в современном обществе, решить эту задачу оказалось весьма затруднительно.[11]
В этих сложных условиях стратегия Габсбургов работала достаточно успешно. Ни один из языков не занимал привилегированного положения. Как правило, подданные Габсбургской монархии могли на своем родном языке обращаться в суд и административные органы, обучать на нем детей в государственных школах. Установился такой порядок, при котором сложные этнокультурные вопросы решались по соглашению сторон, а не под давлением большинства. К 1914 г. в некоторых провинциях империи местные общины согласились войти в администрацию и взять на себя долю власти. Возможно, один из самых важных аспектов австрийского “консоционализма” состоял в том, что права отдельного человека и отдельных групп населения были не только закреплены законодательно, но и осуществлялись на практике, последовательно защищались судами и полицией.[12]
Был, однако, во всем этом некоторый неприятный момент. Как утверждает Майкл Манн, говоря о колониях, образованных белыми поселенцами, чем более демократичными были эти политические образования, тем хуже они обращались с цветным и черным населением. Права этих последних групп (например, имущественные права), как правило, постоянно нарушались, масштабные этнические чистки были нормой, нередко слышались призывы к массовым убийствам.[13] Одна из основных причин, уберегших Австрию не только от погромов по типу имевших место в России, но и от своей версии Ку-клус-клана или австралийского “рассеяния” аборигенов, состояла в том, что Габсбургская империя была Rechtsstaat (“правовым государством”), но отнюдь не демократией. Полиция, ядро государственной администрации, судьи и армия несли ответственность перед императором, а не перед численно доминирующими этническими группами на местах. Однако в конце концов этнонациональный популизм получил возможность реванша. На этом раннем этапе эпохи либеральной глобализации Вена оставалась одним из самых впечатляющих космополитичных культурных центров. Но в то же самое время именно здесь возникла первая в Европе массовая антисемитская партия. Именно Вена стала колыбелью Гитлера. Ему и ему подобным массовая иммиграция совершенно чужих, нищих галицийских евреев казалась вредным явлением. Богатство и высокое общественное положение еврейских элит, господствовавших в финансовом мире, журналистике и культурной жизни Вены, представлялись им еще большим злом. Конечным итогом развала Австро-Венгерской империи стали уничтожение ее самой большой диаспоры – евреев, и масштабные этнические чистки, направленные против австрийских немцев, которые проводились в большинстве бывших провинций Габсбургской монархии.[14]
Поскольку все империи, которые мы рассматривали выше, распались, сравнение использованных ими стратегий самосохранения может показаться совершенно излишним. Здесь нужно, однако, напомнить, что Габсбургскую, Российскую и Османскую империи разрушила Первая мировая война. Поражение Германии в этой войне обрекло на гибель ее имперских союзников, а это поражение отнюдь не было неизбежным. Если бы просчеты Германии не вовлекли США в эту войну в тот самый момент, когда революция привела к распаду России, шансы на победу Германии (или, по крайней мере, на крайне выгодные для нее условия мира) были бы достаточно велики. Охваченная революцией Россия и появление на международной арене Украины в виде германского протектората означали резкое смещение равновесия сил в Европе в пользу Германии. В случае победы Германии Габсбургская и Османская империя уцелели бы в качестве младших партнеров победительницы, доминирующей в Центральной и Восточной Европе. В таком случае развитие этого региона пошло бы по более государственническому, менее демократическому и индивидуалистическому пути успешной капиталистической модернизации – по сравнению с той моделью, которая в итоге возобладала, благодаря победе Соединенных Штатов в крупнейших вооруженных конфликтах XX в. Возможно, этот несостоявшийся вариант стал бы реализацией того пути развития, который иногда называют “азиатским капитализмом”. Несомненно, этот вариант был бы гораздо менее враждебен империи, нежели американская идеология.[15]
Традиционная, не скрывающая своей природы империя разрушила и дискредитировала саму себя в двух мировых войнах. Мир попал под власть двух сверхдержав, которые провозгласили себя врагами империй. По мере того как бывшие не-белые колонии постепенно стали составлять большинство государств в ООН, “империя” потеряла на этом главном международном форуме всякую легитимность. Любое государство, имевшее глупость назваться империей, автоматически вызывало против себя резолюции ООН о деколонизации.
Три ведущих державы сегодняшнего мира старательно избегают называться империями. И в этом они совершенно правы, поскольку в лучшем случае представляют собой весьма эксцентричный тип империи, если их оценивать по меркам истории. Тем не менее, все эти три государственных образования обладают некоторыми чертами и сталкиваются со многими проблемами, стоявшими перед империями. Еще важнее то, что рассматривая эти государства сквозь призму империи, можно сделать некоторые весьма полезные наблюдения, касающиеся как природы власти в современном мировом порядке, так и тех проблем, с которыми сталкивается эта власть.
Очевидно, что из этих трех государств именно Китай больше всего напоминает империю. В этом нет ничего удивительного: на протяжении двух тысячелетий империя находилась в самом центре китайской истории. Своим названием (China) страна обязана своей первой императорской династии Цинь (Chin), а китайцы (хань) называются по имени ее второй династии – Хань. Границы Китая в основном были установлены при последней императорской династии – Цин. В состав современного Китая вошел, например, Синцзян, который был окончательно завоеван китайцами два века спустя после испанской колонизации Нового Света. Примерно половина территории Китая даже сегодня населена людьми, значительная часть которых не является китайцами (хань). Правительство, которое по сей день остается недемократическим, никогда не спрашивало у них, согласны ли они войти в состав Китая. История воспитала у всех китайских элит твердую убежденность в мировом значении своей страны, а также в законности и естественности ее притязаний на лидерство в Восточной Азии. Принимая в расчет огромную территорию и ресурсы Китая, можно ожидать, что в недалеком будущем это государство займет положение сверхдержавы. В конце XIX в. американский геополитический мыслитель Альфред Махэн писал, что будущее мира зависит от способности англо-американцев обратить азиатские средние классы в свою систему ценностей.[16] Вызов, брошенный XXI веком Америке, состоит в том, чтобы интегрировать Китай в мировой порядок, в котором доминируют США. Эта задача может оказаться не менее сложной, чем задача, стоявшая в начале ХХ века, когда нужно было вовлечь Германию Вильгельма II в мировой порядок, лидерство в котором принадлежало Великобритании. Если задаться целью найти в современном мире очаг традиционного по своему типу конфликта, который мог бы погубить “Американскую империю”, почти единственным (маловероятным, но в принципе допустимым) “претендентом” будет вариант войны Китая и Америки из-за Тайваня. Как и в 1914 г., это геополитическое столкновение наслоилось бы на внутриполитические процессы в Америке и Китае. Еще печальнее то, что в этом случае весь мир мог бы стать заложником внутренней политики Тайваня, – подобно тому, как в 1914 г. Европа вступила в войну в известной мере благодаря усилиям главы сербской военной разведки, стремившегося подорвать положение своего собственного премьера и ради этого организовавшего убийство наследника австрийского престола.
Тем не менее, беглое сравнение с эпохой манчжурской династии Цин показывает, почему современный Китай нельзя назвать империей в полном, традиционном смысле этого слова.[17] Императоры династии Цин были известны тем, что они установили свою власть над многими завоеванными ими народами. Менее всего они стремились к превращению этих народов в гомогенную “китайскую” нацию. В основе как легитимности их власти, так и системы их правления лежало разнообразие. Они запретили китайцам (хань) селиться в Манчжурии и целенаправленно обосновывали свое право на власть над различными покоренными народами, прибегая для этого к разным религиозно-культурным идиомам. Совершенно очевидно, что они использовали манчжуров в качестве политического и военного противовеса китайскому большинству. Подобная политика явно противоречит современной теории национальной солидарности как источника легитимности и эффективности государственной власти. Последующие правители Китая пытались использовать институты модерного государства для формирования нации. Так, например, они распространяли среди своих подданных единую систему письма и воспитывали у них солидарность против общего врага – как западного, так и японского империализма. В основу собственной легитимности нынешнее правительство КНР положило принцип национализма. Он является мощным оружием в борьбе с опасными последствиями быстрой капиталистической модернизации, чреватыми распадом страны. Современный Китай нельзя назвать империей. Скорее, это – империя, которая успешнее других совершила переход к национальному государству. Однако процесс перехода еще далек от завершения и нация, возникшая из империи, отличается некоторыми особенностями. Не в последнюю очередь к этим особенностям можно отнести то, что Китай сохраняет самый главный признак империи – потенциал стать мировой державой.
Европейский Союз в гораздо меньшей степени представляет собой империю – даже по сравнению с Китаем. Тем не менее, ЕС можно рассматривать как модернизированный вариант крайне нетипичной имперской традиции, воплощенной в Священной Римской империи,[18] и некоторые из целей и проблем, стоящих перед Евросоюзом, несомненно являются имперскими. Европейский Союз существует ради мобилизации и объединения ресурсов всего континента. Это нужно не только для того, чтобы европейцы могли наслаждаться благосостоянием, которое обеспечивает им большой рынок, но также и для решения типично имперских целей – достижения власти и обеспечения безопасности. Заслуга создания противовеса Соединенным Штатам в сфере международной торговли на сегодняшний день принадлежит исключительно Евросоюзу. Возможно, что единая европейская валюта – евро – со временем бросит вызов господству доллара в сфере финансов. В настоящее время, однако, самая большая геополитическая проблема, с которой сталкивается Европейский Союз, исходит с востока. В начале XX в. Европа состояла из двух частей – европейского центра (страны “первого мира”) и европейской периферии (страны “второго мира”), включавшей в себя страны Западной (Ирландия и Португалия), Южной (Испания и Италия) и Восточной (Габсбургская и Российская империи) Европы. С 1945 г. южная и западная периферии вошли в состав европейского центра. Самая большая проблема на сегодняшний день – удастся ли повторить этот успех в восточной периферии Европы. Поскольку сочетание национализма и геополитического противостояния России и Германии в Восточной и Центральной Европе привело к двум мировым войнам, решение этой проблемы не терпит отлагательства. В 2004-2005 гг. политический кризис в Украине напомнил о том, насколько важными являются стоящие на повестке дня вопросы геополитики и каким потенциалом для дестабилизации обстановки они обладают. Власть Германии сегодня осуществляется под флагом Европейского Союза. Сама власть Европы в настоящий момент носит скорее экономический и культурный, нежели военный характер. Но из этого вовсе не следует, что власть или геополитика более не существуют. Возможно, это означает, что в благоприятных обстоятельствах традиционные имперские цели могут в будущем достигаться более эффективно, без конфронтации и с меньшими жертвами с обеих сторон.
Пытаясь найти решение некоторых традиционно стоящих перед империей проблем, Европейский Союз имеет определенные преимущества по сравнению с империями, существовавшими в 1900 г. Две мировые войны изрядно обескровили европейские националистические движения и идеологии. Население, проникнутое духом индивидуализма и постмодернизма, не желает более приносить себя в жертву чему бы то ни было – в том числе и жертвовать собою ради нации. Внушенная якобинцами и Клаузевитцем, продиктованная политикой силы логика национализма – идея вооруженной нации – перестала работать в эпоху, когда “Первому миру” больше не требуются массовые армии, состоящие из мобилизованных граждан. На смену им пришли армии нового поколения. Чтобы убедить своих граждан принять единую европейскую валюту, политическому режиму не требуется доказывать свою легитимность так, как это нужно для того, чтобы заставить их сражаться и умирать за него в мировой войне. Тем не менее, учитывая степень проникновения нового европейского режима в ключевые сферы повседневной жизни, Евросоюз действительно должен обладать значительной легитимностью для того, чтобы продолжать эффективно управлять своим населением. Современная империя по-прежнему стоит перед проблемой: как примирить континентальный масштаб с требованиями народного суверенитета и этнонациональным самосознанием.
В предложенном мною определении империи акцент поставлен на власти и потому он потенциально позволяет рассматривать США в имперских категориях. Никто не сомневается в том, что США является чрезвычайно могущественной державой. По большинству из шести параметров-источников социальной власти Америка явно опережает Китай, Евросоюз или любого другого потенциального соперника. В то же самое время достаточно очевидно, что почти каждый отдельно взятый источник власти США отличается уязвимостью. Так, например, геополитическим основанием американской власти является огромная территория этой страны, сопоставимая с целым континентом и граничащая с двумя величайшими океанами мира. Федеральная система США явилась примером блестящего компромисса между геополитическими требованиями континентального масштаба страны и идеологической преданностью республиканскому самоуправлению. Тем самым Соединенные Штаты, лучше всех своих противников, ответили на вызов, стоящий перед современной империей. За это, однако, им пришлось заплатить неизбежную цену. В демократическом государстве континентального масштаба очень трудно достичь какого бы то ни было консенсуса между противоборствующими интересами и ценностями. Современная Америка весьма напоминает Германию эпохи Вильгельма II тем, что в ней сочетаются самый динамичный, самый дестабилизирующий вариант развития капитализма и множество локальных сообществ, сохраняющих глубокую преданность традиционным ценностям. Такое сочетание неизбежно порождает острые конфликты. Федеральная система, посылающая своих представителей в Конгресс, неподконтрольный исполнительной власти, вряд ли упрощает жизнь правителям Америки.[19]
Необходимо, однако, взглянуть на споры по поводу американской империи – ее мощи и ее уязвимости – с исторической точки зрения. Империи сильно отличаются друг от друга пределами своей власти. В жарких дискуссиях последних лет американская империя изображалась как подобие древнего Рима – империи, подчинившей себе весь мир. При этом данное сравнение (блестящий пример европоцентричного подхода!) совершенно игнорирует то обстоятельство, что у Рима был могущественный сосед – Парфянская империя, показавшая блестящую способность защищать свои интересы от посягательств Рима.[20]
Однако даже предлагаемое мной определение империи предполагает нечто большее, чем просто власть. С точки зрения двух других критериев, содержащихся в этом определении, – власть над многими народами без их согласия – США очевидно не являются империей. Поликультурная американская демократия прошла определенный путь по сравнению с характерными для XIX в. националистическими представлениями об идеальном политическом сообществе. Американские элиты, возможно, научились кое-чему на примере других модерных империй, стремившихся сохранить внутри страны, состоящей из “непримиримых племен” (используем здесь это выражение эпохи колониализма – блестящий пример политической некорректности), преданность общим политическим идеалам и институтам. Последний критерий не позволяет отнести США к империям.
Полезно, однако, взглянуть на “американскую империю” сквозь призму глобализации.[21] В той мере, в какой судьба местных сообществ зависит от экономических и культурных сил мирового масштаба (эти силы часто называют “проамериканскими”, они неподконтрольны почти ни одному из правительств), критерий “согласия”, возможно, уже утратил свое значение. Никто из нас не давал своего согласия жить на этой планете, однако до сих пор у нас нет иного выбора – нет другой планеты, куда мы могли бы эмигрировать. Другой способ взглянуть на споры вокруг “американской империи” – сравнить последствия глобализации в сегодняшнем мире со степенью проникновения империй прошлого вглубь тех обществ, над которыми они провозглашали суверенную власть. Британская администрация в Индии была в некотором отношении весьма впечатляющим примером имперской власти, однако большинство индийских крестьян ни разу в жизни не сталкивалось с британским чиновником. За весь период имперского господства в Индии британцы вложили туда меньше средств, чем японцы инвестировали в Манчжурию только лишь за 1930-е годы.[22] Сегодняшняя глобальная либеральная капиталистическая экономика и американская массовая культура не претендуют на суверенную власть в Индии, однако они гораздо глубже проникают в индийское общество и бросают ему открытый вызов. Глобализация также формирует ответную реакцию на это проникновение. Периферия Османской и Британской империй подвергалась атакам радикальных исламистов. Они убили генерала Гордона в Хартуме и подорвали легитимность власти султана, завоевав в конце XIX в. Медину и Мекку, что привело к страшным для Османской империи последствиям. Совершенно очевидно, однако, что у них не было возможности сесть в аэроплан и нанести сокрушительный удар по самым центрам имперской власти.
Коль скоро глобализация ведет к тесному переплетению вопросов “имперской” и внутригосударственной безопасности, она в принципе может существенно влиять на отношения между “империей” и демократией. Демократический электорат традиционно не испытывал особого желания проливать свою кровь и тратить свои деньги ради империи. Отчасти именно поэтому последними империями, не скрывавшими этого, были в Европе Советский Союз и Португалия – ни та, ни другая из них не нуждалась в том, чтобы принимать решения по вопросам своей имперской политики путем демократического голосования.[23] Поэтому глобализация может сыграть полезную роль, понуждая демократический электорат пойти на некоторые жертвы во имя обеспечения глобальной безопасности. С другой стороны, такая готовность скорее всего примет ярко выраженные националистические формы, а национализм метрополии сегодня, как и в прошлом, очень часто вступает в противоречие с рациональными стратегиями, направленными на сохранение имперской власти.
Демократическим империям также присущи некоторые проблемы. Любой государственный строй существует благодаря вере в доброту и мудрость верховной власти. В демократиях эта вера особенно сильна, поскольку эти добродетели здесь мы приписываем самим себе. Однако, как уже отмечалось выше, самые демократичные политические режимы XIX – начала XX в. были в то же самое время и самыми беспощадными в том, как они обращались с жизнями, имуществом и культурой черного и цветного населения, исключенного из общественной жизни, лишенного гражданских прав. Такое поведение не было свойственно лишь жителям англоязычных переселенческих колоний. Французские власти в целом гораздо лучше обращались с коренным населением Алжира во времена деспотичного правления военной администрации Наполеона III, чем при Третьей республике[24] – что ничуть не удивило бы ни Дэвида Юма, ни итальянских мыслителей эпохи Возрождения. Последние в особенности подчеркивали, что лучше быть гражданином, нежели подданным, но если уж человеку суждено быть подданным, то в его интересах быть подданным государя и находиться под его защитой, нежели быть подданным и находиться под защитой суверенной республики свободных граждан.[25] Демократия существует для защиты интересов своих граждан. Выборный процесс воплощает этот принцип в самой яркой форме и обычно приводит к тому, что эти интересы определяются с самых местечковых, самых ограниченных, самых недальновидных позиций. Поскольку глобализация означает, что мы все живем в одном взаимозависимом мире, в котором власть крайне неравномерно распределена между сообществами, мы можем даже говорить о глобальной “империи”, состоящей из граждан “первого мира” и “подданных” периферии. Ничто в истории не указывает на то, что демократический режим, объединяющий граждан империи, будет защищать интересы подданных. Напротив, можно с легкостью предсказать, что обладающие значительной властью сообщества захотят сделать так, чтобы бремя расходов, вызванных, например, экологическим кризисом, несли на себе более слабые сообщества. Эта тенденция, в свою очередь, может повлечь за собою опасные последствия с точки зрения возрастания нестабильности на планете.
В конечном счете, однако, историк не обладает никакими преимуществами по сравнению со специалистами в любой другой области в том, что касается прогнозов на будущее. Самое очевидное сравнение, которое напрашивается сегодня, это сравнение современного положения США с положением, которое занимала Британская империя в 1830 г.[26] Период с 1860 по 1991 г. (гражданская война в США, две мировые войны, холодная война) – это подобие эпохи, продлившейся в Англии с 1640 г. по 1815 г., когда эта держава консолидировала основы своего мирового могущества внутри страны, а затем разгромила главного противника в борьбе за торговое и имперское господство в других частях света – Францию. В такие эпохи, когда создается империя, военная власть имеет колоссальное значение. В течение ста лет, прошедших после 1815 г., британцы, достигнув вершин могущества, пользовались всеми благами империи почти даром. Военная власть отодвинулась на второй план – до тех пор, пока совокупность внешних факторов и относительная внутренняя слабость Великобритании не привели к резкому возрастанию затрат на империю в XX в. Возможно, это самый вероятный сценарий развития событий для Соединенных Штатов. Если взглянуть на 11 сентября или вторжение в Ирак в исторической перспективе, то эти события напомнят многие катастрофы и полицейские акции меньшего масштаба, имевшие место в империи XIX в.
Однако история империи может быть и воплощением исторической парадигмы неопределенности. В VII в. н. э. византийцы наконец одержали победу над давним противником Римской империи, Ираном. Однако результатом этой победы стало незамедлительное появление в дотоле не имевшем совершенно никакой значимости регионе новой, беспрецедентной формы власти – ислама, распространившегося вскоре далеко за пределами Аравийского полуострова и едва не погубившего Византийскую империю. Почти тысячу лет спустя после этого династия Цин завоевала восточно-азиатские степи и в итоге изгнала своих врагов-кочевников, под ударами которых ранее пало не одно китайское государство, в северные пределы империи. Однако спустя всего несколько десятилетий новая, совершенно беспрецедентная угроза нависла над ранее совершенно безопасными морскими границами Китая – это было вторжение европейцев, которое стало возможным благодаря революционному потенциалу промышленной революции. В случае Китая поражение было особенно горьким, поскольку первые императоры из династии Цин почти со всех точек зрения являлись гораздо более искусными и добродетельными правителями – конечно, по меркам их собственной системы ценностей – нежели все другие династические правители, каких мы знаем из истории.
Оптимисты могут сказать, что в отличие от китайских или византийских имперских элит, мы, сегодняшние, гораздо быстрее замечаем назревание революционных изменений. На что пессимисты возразят, что у нас есть свои интеллектуальные шоры и свои интересы в сохранении существующих институтов, что беспрецедентное по своим масштабам давление на природную среду заводит человечество в неизведанные пределы, где нас могут поджидать всевозможные опасности. Вклад историков в эту дискуссию может состоять лишь в привлечении внимания к тому прискорбному обстоятельству, что потомство редко находит у властителей империй те добродетели, какие они сами себе приписывают. В любом случае, добродетель, даже в том скептическом смысле, каким наделял это понятие Макиавелли, является лишь одним из средств сохранения империи. Среди других факторов “фортуна” значит гораздо больше, чем нам хотелось бы верить.[27]