Переосмысление империи после распада Советского Союза - 1
3/2005
Русский перевод статьи, готовящейся к печати в: Mark R. Beissinger. Rethinking Empire in the Wake of Soviet Collapse // Zoltan Barany and Robert G. Moser (Eds.). Ethnic Politics and Post-Communism: Theories and Practice. Ithaca, NY: Cornell University Press, 2005. Редакция AI благодарит автора статьи и издателей сборника за любезное согласие на предварительную публикацию русскоязычной версии.
Copyright © 2005 by Cornell University.
Перевод М. Лоскутовой.
Каким образом распад СССР изменил или подтвердил различные теоретические построения, связанные с империями? Как я попытаюсь показать в статье, предлагаемой вашему вниманию, мне представляется, что самым важным последствием распада Советского Союза для существующих теорий стало как раз то, что к СССР прочно пристало название “империя”. Ведь на самом деле Cоветский Союз возник – используя удачное выражение Терри Мартина – как “первое в мире постимперское государство”,[1] открыто противостоящее европейской системе империй. Более того, с точки зрения формальных правовых основ современной государственной системы считается, что империй больше не существует, они канули в прошлое. Предполагается, что империи были уничтожены в течение первых шести десятилетий XX в. и на смену им пришла “Немезида империй”[2] – современное национальное государство, т.е. особая форма государственного устройства, самыми яркими отличительными чертами которой являются притязания на репрезентацию особой легитимной политической общности, на исключительное право властвовать над определенной территорией в установленных границах, а также на признание этих претензий другими государствами, заявляющими об аналогичных правах. Как заметил Доминик Ливен (Dominic Lieven), “во второй половине XX в. понятие ‘империя' исчезло из языка политических дискуссий и перешло в распоряжение историков”.[3] В итоге в 1970-е – начале 1980-х гг. ученые в целом не проявляли особого интереса к империям и империализму. Тогда эти вопросы занимали преимущественно исследователей-марксистов, изучавших проблемы “зависимости” и “неоимпериализма” – постимперского наследия исчезнувшего к тому времени европейского империализма.
Переход империй в ведение одних лишь историков, казалось, имел под собой достаточно оснований. На тот момент за пределами Европы сохранялись – и то лишь формально – отдельные осколки великих империй, некогда охватывавших весь земной шар. Большинство из этих уцелевших фрагментов империй прошлого находились на островах, имевших стратегический интерес, – они были форпостами европейского и американского могущества в мире. В одном из исследований, посвященных этим территориям, делался вывод, что в большинстве случаев там “существовала тенденция не порывать, а, наоборот, с согласия местного населения укреплять связи” со своей старой метрополией.[4] Таким образом, бывшая колония становилась законной частью контролирующего её государства. Более того, в отличие от ситуации пятидесятилетней или столетней давности, сегодня никакое государственное образование не называет себя империей и не заявляет о своем стремлении достичь имперских целей. Действительно, для многих людей сама мысль о том, что в современном мире существуют империи, на первый взгляд может показаться абсурдной, так как принципы территориального суверенитета и правовая норма uti possidetis[5] поощряют признание сложившихся государственных конфигураций.
Распад Советского Союза и конец советского господства в Восточной Европе поставили под вопрос сами основания этих положений – и как раз поэтому названные события создали столь плодотворную почву для серьезного переосмысления наших представлений об империях. Распад СССР сопровождался не только взрывом национализма и антиимперской мобилизацией. Он также вызвал целый поток научных исследований, посвященных имперской проблематике, поскольку на передний план снова вышли основополагающие вопросы, связанные с империями: что такое империи, как они возникают, как они распадаются, что приходит им на смену после распада. Большинство ученых подошло к этим вопросам “трансисторически”, т.е. в их работах утверждается существование фундаментального сходства между СССР и традиционными империями древности и современности. Советский Союз при этом рассматривается как “последняя империя”, с аналитической точки зрения аналогичная древнеримской империи и империи хеттов или, по крайней мере, – Британской империи, Российской империи XVIII – начала XX вв., Османской империи или империи Габсбургов.[6] Проблема такого “трансисторического” подхода состоит не в том, что на характерном для него очень высоком уровне обобщения невозможно провести никаких параллелей между государственными образованиями, отстоящими друг от друга на целые века и тысячелетия. Действительно, империи делятся на центр и периферию – но точно так же центр и периферию можно выделить и в современных государствах. Империи обладают суверенной властью над народами, рассматривающими себя в качестве особых политических обществ, но то же самое справедливо и в отношении многих современных многонациональных государств. Империи часто сравнивают с колесом, лишенным обода: расположенные на периферии точки по всем важным вопросам взаимодействуют в основном лишь с центром, но не с другими объектами на периферии.[7] Однако, если мы нанесем на карту существующие в большинстве современных государств финансовые, коммуникационные, людские потоки или систему правительственного контроля, то скорее всего мы обнаружим ту же самую конфигурацию, напоминающую расположение спиц в колесе. Томас Барфилд (Thomas Barfield) объясняет нам, почему многие черты, которые обычно связывают с империями, можно также найти и у большинства крупных современных многонациональных государств. Как он замечает, в этом сходстве нет ничего удивительного: ведь “империи послужили шаблоном для больших государств”:
“С исторической точки зрения, империи были плавильным горном, в котором реализовалась возможность появления на свет больших государств. Действительно, трудно найти такой пример, когда бы большое государство возникло в регионе, не объединенном до того в одно целое в составе империи… Именно существование внутри империи изменило политическую и социальную среду и выработало способность управлять большими пространствами и многочисленными народами, что и позволило возникнуть государствам, которые пришли ей на смену... Таким образом, большие государства встречаются чаще всего в тех регионах, где произошел распад империй – их осколки и превратились в большие государства.”[8]
“Трансисторические” теоретические построения приводят к логической ошибке, которую Вильям Сивелл (William Sewell) называет ошибкой “экспериментального времени”. При таком подходе история дробится на отдельные куски, причём предполагается, что выводы можно делать, сравнивая между собой отдельные случаи, помещенные в одну и ту же категорию, но на деле относящиеся к совершенно различным обществам, значительно отстоящим друг от друга во времени. Совершенно игнорируется как то обстоятельство, что сами участники исторического процесса могли по-разному и совершенно иначе, нежели современные исследователи, понимать эти явления, так и то, что рассматриваемые случаи нельзя считать полностью независимыми друг от друга (так, например, более ранние явления оказывают прямое причинное воздействие на последующие проявления того же феномена).[9] Как мы увидим в дальнейшем, значение понятия “империя” претерпело значительные трансформации в течение XIX в. и еще более изменилось применительно к Советскому Союзу. Возможно, это слово получит новый смысл в качестве обозначения системы власти в глобальном однополюсном мировом порядке.[10] Далее, явления, которые мы определяем как империи, не представляют на самом деле результата независимых наблюдений (как это предполагается в “трансисторических” теориях). Скорее, речь идет о явлениях, связанных между собой во времени. Правители империй учатся на опыте своих предшественников, отыскивая в их победах и поражениях ответ на вопрос: как институционализировать свою власть над населением, состоящим из многих различных культурных групп. Советские лидеры, например, вынесли для себя много полезных уроков из распада других многонациональных империй. Опыт империй-предшественниц коренным образом изменил методы, с помощью которых советское руководство (и не только оно) устанавливало контроль над населением своей страны и прилегающими к ее границам областями.
Ниже я буду рассматривать отличия современных империй от империй прошлого. Я попытаюсь продемонстрировать, что границы между многонациональными государствами и многонациональными империями, а также между региональными или глобальными гегемонами и неформальными империями являются не столь однозначно определенными, как это предполагается в большинстве теорий империи. Я также попытаюсь показать, что ключевая роль в процессе превращения современного государства в империю принадлежит притязаниям культурной группы на статус независимой нации, её самоутверждению в качестве нации. Наконец, в существующих теориях акцент традиционно ставится на том, что власть в империи не основана на консенсусе. Я же попытаюсь показать, что такая структура власти не является чем-то данным исходно, но возникает в ходе взаимодействия между существующей политической практикой и политикой оппозиции. Я иллюстрирую это положение на примере Советского Союза и постсоветской России, а также на нескольких других примерах. Современную Россию, подобно СССР, по-прежнему иногда относят к империям – и когда речь заходит о ее внутренних проблемах, и когда говорят о ее взаимодействии с другими странами. Утверждения о том, что Россия представляет собою империю, конечно, меняются с течением времени, и в некоторых (хотя и не во всех) отношениях в последние годы Россию постепенно перестали рассматривать как империю. Тем не менее споры о том, является постсоветская Россия империей или нет, продолжают играть ключевую роль в политике Евроазиатского региона. Возможно, они никогда полностью не прекратятся.
“Трансисторический” подход к изучению империй порождает приятную иллюзию, что Советский Союз был “последней империей”, что среди других современных государств он занимал в этом отношении уникальное место и что – несмотря на наше внезапное прозрение в отношении СССР – империи в настоящее время окончательно вымерли как особый тип государственности.[11] Я же утверждаю как раз обратное: вместо того, чтобы считать Советский Союз “последней империей”, это государственное образование следует рассматривать как одно из самых первых проявлений новой формы империи. Основное отличие этой новой формы империи от своих предшественниц состоит как раз в отрицании ею своей имперской сущности и в использовании самых основ системы современного национального государства – принципов государственного суверенитета и национального самоопределения – в качестве инструментов не основанного на консенсусе контроля над полиэтничным населением. Это приводит к размыванию четких границ между государством и империей. В этом смысле “последних империй” не существует – скорее, в современном мире есть определенная группа государств, которые, как и Советский Союз, могут быть “обвинены” в том, что они являются империями. Когда такое государство будет разоблачено как “империя”, оно развалится, произойдет реконфигурация или же потеря составляющих его частей. Таким образом, политика империи остается одним из ключевых направлений, вокруг которых идет борьба внутри современной государственной системы, ее изменение или сохранение.
ИМПЕРИЯ КАК ЗАЯВКА И КАК РЕЗУЛЬТАТ
Поскольку основные концепции, выработанные в результате “трансисторического” анализа империй, носят достаточно абстрактный характер,[12] некоторые исследователи утверждают, что само понятие империи не вносит ничего нового в нашу терминологию и потому должно быть изгнано из словаря политических наук.[13] Действительно, один из возможных способов решить проблему, возникающую при использовании таких терминов, которые стали применяться чересчур широко к слишком разнообразным явлениям и смысл которых претерпел с течением времени очень глубокие изменения, – полностью отказаться от их использования.
Однако ключевая проблема, лежащая в основе большинства теорий империи, – не опирающийся на консенсус контроль над разнообразным населением, – действительно отражает определенную реальность и сохраняется в наши дни. Несмотря на то, что колоний формально больше не существует, эта проблема не утратила актуальности в современном мире. Скорее, можно говорить о том, что в целом ряде случаев, несмотря на формальную деколонизацию, империи, очевидно, возникли заново. Советский Союз, как и многие другие современные государства (например, постсоветскую Россию, Соединенные Штаты, Эфиопию, Китай, Индию, Индонезию, Великобританию, Испанию, Францию, Турцию, Иран) время от времени (а в некоторых случаях – довольно часто) называли империями населяющие их этнические меньшинства, сопротивляющиеся власти этих держав жители сопредельных областей или же представители международного сообщества. Само наклеивание подобного ярлыка уже является значимым политическим явлением, поскольку современный мир исходит из того, что империи не легитимны – ведь они нарушают принципы национального самоопределения и государственного суверенитета, лежащие в основании современной государственной системы.
Я не стану здесь доказывать, что Советский Союз неправомерно называли империей и что это понятие не представляет никакой ценности ни для анализа причин его распада, ни для политического анализа в целом. Вместо этого я хочу показать, как опыт СССР заставляет нас задуматься об изменении во времени государственных образований, называемых нами империями: как менялась не основанная на консенсусе власть над мультикультурным и мультиэтничным населением внутри самого этого государственного образования или за пределами его государственных рубежей; как становились все более зыбкими границы между многонациональными государствами и многонациональными империями, между глобальными или региональными гегемонами и неформальными империями; как возникало соответствующее самосознание, лежащее в основе современного понимания империи, и, наконец, почему в одних случаях обвинения в имперской политике, в имперской сущности государства становятся мощнейшим орудием националистического сопротивления, а в других случаях этого не происходит.
В современном мире большие многонациональные государства, а также глобальные или региональные гегемоны не являются по сути империями в том смысле, в каком это слово обычно применяется к империям древности или европейским морским колониальным империям и европейским континентальным империям XIX – начала XX в. Действительно, большинство государств, которые сегодня называют империями, на самом деле представляют собой “постимперии” – иначе говоря, они возникли после распада империй, не заявляют о себе как об империи и не претендуют на наследие империй-предшественниц (хотя зачастую внутри этих обществ существуют силы, имеющие подобные притязания). В XIX в. острословы отмечали, что Британия владеет империей, а Россия сама является таковой. Этот афоризм призван был подчеркнуть различие между морскими и континентальными империями. Однако, как правильно показал Рональд Суни, Советский Союз возник не как империя – скорее, он стал ею впоследствии.[14] Нельзя сказать, что современные государства по своей сущности являются империями или владеют империями, но они подчиняются политике, превращающей их в империи. Как правило, именно анализом этой политики пренебрегает большинство теоретиков империи. Для того, чтобы выработать понимание империи, применимое к феноменам современности (например, к Советскому Союзу), рассуждения о империях как таковых должны смениться осознанием того, что само использование этого термина в качестве ярлыка является частью политической борьбы.
Этот переход от чисто структуралистского, “трансисторического” представления об империи к новому пониманию, согласно которому империя – это обязательно и идентичность, и претензии на имперский статус, и обвинения в империализме, вполне соответствует тенденциям, наметившимся в изучении проблематики нации и национализма. Нация более не рассматривается как некая вневременная общность или субстанциональная реальность. Под нацией теперь понимаются – воспользуемся здесь выражением Роджерса Брубейкера – “институционализированная форма, практическая категория и случайное событие”.[15] Действительно, как я попытаюсь показать ниже, сходство между изучением национализма и изучением империализма гораздо глубже, чем принято считать. Подобно тому, как нации неизбежно выдвигают требования самоопределения и суверенитета, предполагается, что империи в современном мире воплощают нарушение принципов, лежащих в основе современной системы национальных государств. Более того, в современном мире использование термина “империя” для определения характера отношений между государством и населением, принадлежащим к различным культурным группам, или между этим государством и другими странами, как правило, указывает на то, что эти отношения скоро испортятся. Более того, само обращение к термину “империя” несет в себе угрозу такого развития событий (подобно тому, как термин “нация” подразумевает определенную позицию и тоже предвосхищает дальнейшее развитие событий).
Однако предложенное изменение в подходах влечет за собой вопрос о том, не следует ли империю, как и нацию, рассматривать скорее как “категорию практики” (воспользуемся опять выражением Р. Брубейкера), а не как “категорию анализа”?[16] Я бы так ответил на этот вопрос: как и в случае с нацией, мы не можем полностью отказаться от использования империи в качестве аналитической категории. Если бы империя интересовала нас лишь с точки зрения использования этого понятия в качестве обвинения или обоснования своих притязаний, то, действительно, не имело бы никакого смысла рассматривать империю как нечто большее, чем просто категорию политической практики. Однако империя интересует нас не только как политический ярлык. Империя нас также интересует и как результат – иначе говоря, для нас важны те обстоятельства, при которых подобные заявления получают широкое распространение, встречаются регулярно и подавляют все другие трактовки того же явления или, во всяком случае, для значительного числа людей определяют характер его осмысления. Сегодня во всем мире Советский Союз называют империей (в том числе и сами русские), однако это определение не часто применялось к СССР вплоть до конца 1980-х гг. Перед нами социальный факт, а не просто категория политической практики. Подобно таким понятиям, как нация или класс,[17] империя в современном мире представляет собой концептуальную переменную, которая возникает в политической и социальной практике. Ее повсеместное присутствие или, наоборот, видимое отсутствие – это результаты, нуждающиеся в объяснении социальных наук. Более того, как и в случае с термином “нация”, споры о реальности империй неизбежны уже в силу использования самого понятия “империя” и его производных. Нам недостает – по крайней мере в английском языке – слов наподобие “имперство”, или “имперственность”,[18] и “имперскость”,[19] которые бы означали состояние бытия в качестве империи и обладание качествами, позволяющими считаться империей. Такие слова позволили бы нам говорить об империи как о переменной характеристике, а не как о вневременной, овеществленной субстанции.[20] Как заметил Р. Брубейкер, “выступать против реалистического и субстанционального понимания наций не означает оспаривать реальности состояния принадлежности к нации”.[21] Точно так же и наше понимание империй как ярлыков и политических притязаний, а не материальных объектов, не ведет к отрицанию реальности империй как политических результатов или “имперственности” как переменного качества государств. Скорее оно требует от нас объяснения, почему к одним государствам приклеивается ярлык империи, а к другим – нет, и каким образом появились на свет современные империи. Последний вопрос, конечно же, относится к числу тех традиционных вопросов, на которые давали ответ различные теории империи. Однако они плохо справляются с этой задачей в современном мире, где ярлык “империи” сам оказался предметом противоборства.
Таким образом, империя сегодня не является “трансисторической” формой государственного устройства. Скорее, под империей следует понимать соответствующие утверждения противоборствующих политических сил и результат борьбы между ними, а “имперственность” должна трактоваться как состояние, когда данное государственное образование получает признание в качестве империи. Империя сегодня – это заявка (claim), характерная для конкретной исторической эпохи – эпохи национализма. Использование этого термина в основном направлено на подрыв сложившейся системы отношений власти. Это может быть попытка оспорить власть большого многонационального государства изнутри ссылками на нарушение этим государством права наций на самоопределение. Но может быть и стремление положить конец господству мировой или региональной державы-лидера за пределами ее государственных границ. Тогда ссылаются на нарушение ею принципа государственного суверенитета. Подобные утверждения обладают силой воздействия только на фоне признания международным сообществом принципов, регулирующих вопросы признания притязаний на самоопределение и суверенитет. Согласно нормам международного права, на независимую государственность могут претендовать в основном лишь общности, испытывающие колониальный, расовый гнет или гнет иностранной державы. Суверенитет же рассматривается преимущественно в формальных юридических категориях, а не с точки зрения конкретных отношений господства-подчинения. Империя как результат – это такое положение дел, когда утверждения одной из сторон о том, что она подчиняется власти империи, получают широкое распространение, обретают значимость и постепенно вытесняют собою другие трактовки.[22] Как и в случае с притязаниями на статус нации, успех этих заявлений, т.е. вызванный ими общественный резонанс и признание их правоты, не одинаков в разные моменты и в разных местах. Но встречаются и такие случаи, когда окончательный результат достаточно очевиден – иначе говоря, когда государственную общность (такую, например, как Советский Союз) начинают называть империей, не особенно задумываясь о том, откуда взялось это определение. Подобные устойчивые результаты возможны только на основе успешной антиимперской мобилизации и резкого ослабления государственного могущества. Однако уже сам факт широкого распространения имперского дискурса предопределяет вероятность такого результата.
РОСТ НАЦИОНАЛИЗМА И СТРУКТУРИРОВАНИЕ СОВРЕМЕННЫХ ИМПЕРИЙ
Всякий анализ империй неизбежно затрагивает вопрос, который в большинстве научных исследований определяется как основополагающая черта всех империй, – вопрос об имперской структуре. Это относится и к классическим марксистским работам в этой области, и к новейшим немарксистским исследованиям.[23] Майкл Дойль (Michael Doyle) предложил, возможно, самое цитируемое определение империи: империя – “это система взаимодействия между двумя политическими образованиями, одно из которых (доминирующая метрополия) осуществляет политический контроль над внутренней и внешней политикой (эффективный суверенитет) другого подчиненного образования – периферии”. С точки зрения Дойля, империя представляет собой отношения, в которых суверенитет данного политического сообщества “контролируется формально или неформально иностранным государством”. При таком подходе империя определяется через систему отношений, прежде всего – через идентификацию ситуации, в которой одно политическое сообщество осуществляет эффективный контроль над другим. Согласно определению Дойля, “для того, чтобы объяснить существование империй в принципе или конкретной империи в частности, необходимо сначала доказать, во-первых, наличие контроля, во-вторых, объяснить, почему одна сторона расширяет свои владения и устанавливает такой контроль, и, в-третьих, объяснить, почему другая сторона подчиняется этому контролю или оказывается не в состоянии эффективно сопротивляться ему”.[24]
Подобно многим теоретикам империи, Дойль сосредоточен исключительно на доказательстве наличия контроля и игнорирует вопросы о нелегитимном и насильственном его характере и об особенностях контролируемых политических обществ. Оба эти упущения тесно связаны с политикой заявок, лежащей в основе имперской структуры. Дойль сосредоточивается на проблеме “эффективного контроля” подчиненного общества главным образом потому, что он опирается на понимание власти, предложенное Далем (Dahl), и, соответственно, его подход к империи оказывается бихевиористским. Это позволяет ему анализировать как формальные, так и неформальные империи, концентрируясь на том, как контроль предопределяет реальные результаты политики (независимо от того, признают ли наличие контроля те, над кем он осуществляется). И хотя Дойль допускает, что сопротивление является одним из двух основных признаков, по которым мы можем судить о наличии или отсутствии “эффективного контроля”, от его внимания ускользает факт нелегитимности власти, не опирающейся на консенсус, – а именно такую семантику предполагает современное употребление слова “империя”. Причина данного недостатка заключается, с моей точки зрения, в “трансисторичности” подходов Дойля и большинства других теоретиков в этой области. Как мы увидим в дальнейшем, на протяжении большей части истории понятие “империя” не заключало в себе столь очевидного сегодня представления о нелегитимной власти, не опирающейся на консенсус.
Возможно, другим столь же серьезным недостатком определения Дойля является то обстоятельство, что центр и периферия империи, как политические общества, признаются онтологически предшествующими этому определению. Иначе говоря, предполагается, что центр и периферия как государственные образования, с которыми в первую очередь идентифицируется их население, возникают еще до установления между ними отношений господства и подчинения. Такой подход становится особенно проблематичным, когда допускается, что подчиненные политические общества имеют национальный характер, как это было с Советским Союзом и с большинством империй XX в. Неспособность раскрыть природу и механизм возникновения политических обществ, составляющих империю, является серьезным пробелом большинства теорий империи – особенно если мы вспомним, что за исключением последних двухсот лет большинство людей на земном шаре соотносило себя с определенной религией, местностью, классом, племенем или кланом, но не с национальным сообществом. Применительно к империям древности это, возможно, и не создает серьезных аналитических проблем, поскольку религиозные, локальные, классовые, племенные и клановые сообщества в большинстве случаев сложились до установления имперского господства – хотя контроль со стороны центра часто приводил к изменениям в системе лояльностей населения тем или иным структурам. Большинство империй древности сводилось к контролю со стороны одной элиты над другой. Главной целью контроля было создание эффективного общепризнанного центра власти, которому бы подчинялись меньшие по своему масштабу территориальные, родоплеменные или городские общности.
Однако когда теории империи применяются к истории последних двух столетий, обычно предполагается, что подвластные политические общества представляют собой не религиозные общины, локальные объединения, классы, племена или кланы, а нации или национальности.[25] Действительно, сегодня мы вряд ли назовем империей государственное образование, состоящее из множества религиозных общин, локальных объединений, классов, племен или кланов, даже если такое государственное образование очень велико по своим размерам, проводит репрессивную политику и сложилось в результате территориальных завоеваний.[26] Скорее, сегодня о таком государстве скажут, что оно объединяет множество разных культур. Отмеченное различие в природе политических сообществ, которые принято относить к периферии древних и современных империй, принципиально. Как мы все хорошо знаем, национальность не относится к числу категорий, неотъемлемо присущих человеческому сознанию, но представляет собой явление, создаваемое усилиями государств и национальных движений, которые зачастую определяют себя как раз через противостояние империи. Более того, на массовом уровне представление группы о том, что она составляет нацию, зачастую возникает только в процессе распада империи и является его результатом.[27] Большинство существующих теорий в приложении к современным империям не касается вопроса о том, откуда появляются национальные политические общества. Во многих случаях вполне в примордиалистском духе предполагается, что эти общества существовали если не извечно, то достаточно долгое время до установления имперского господства.
Более внимательный взгляд показывает, что наше современное понимание империи само по себе является продуктом становления национализма. Термин “империя” (imperium) в Древнем Риме первоначально обозначал право устанавливать законы – что во многих отношениях близко нашему современному понятию суверенитета. Понятие империи вошло в европейский политический лексикон как обозначение любой верховной власти на значительной территории[28] – власти, которая до начала Нового времени противопоставлялась другой, более расплывчатой, договорной системе властных отношений. В этом смысле термин imperium, хотя и подразумевал суверенную власть над многими разбросанными политическими обществами, не обязательно предполагал строгое различие между ядром и периферией или же нелегитимность власти. Как раз именно этот аспект суверенной власти, а не ее эксплуататорский характер и не доминирующая роль, и был самой яркой чертой империи в домодерный период. Когда в 1530-х гг. Генрих VIII провозгласил Англию “империей”, его целью было в первую очередь утвердить свой суверенитет в стране против папских притязаний и заявить, что он более не потерпит вмешательства Рима в дела своего королевства.[29] Как было замечено в одном исследовании, посвященном изменениям в употреблении данного понятия:
“Если бы можно было попросить каких-нибудь ученых мужей, интересовавшихся политикой в конце 1830-х или в начале 1840-х гг. [в Англии. – М.Б.], дать определение терминам “империя” и “империализм”, то они вряд ли смогли бы сразу дать ответ. Возможно, нас бы обескуражило высказывание в том смысле, что империя – это просто еще одно название Британских островов или же более вычурное обозначение Англии.”[30]
Еще в 1885 г. британский историк Эдвард А. Фримен (Edward A. Freeman), чья жизнь вместила в себя почти весь XIX в., заметил: “Только совсем недавно на моей памяти слово ‘империя’ вошло в повседневную речь как установившееся понятие для обозначения чего-то, что лежит за пределами нашего королевства”.[31] Ирония истории заключается в том, что термин, который вплоть до начала XIX в. подразумевал в первую очередь суверенитет, суверенную власть, к концу XIX – началу XX в. стал указывать на нарушение принципа суверенитета. И все же именно эта трансформация как раз и дает нам ключ к пониманию политики идентичности, политики заявлений, которая лежит в основе современного употребления этого слова. В XVIII в. опасения, вызывавшиеся империей, в основном связывались с последствиями расширения территории государства для свободы отдельного человека. Ссылаясь на свое понимание уроков Римской империи, английские и французские политические философы, такие, как Монтескьё, Руссо и Бёрк, доказывали, что большие государства, охватывающие огромные пространства, представляют существенную опасность для свободы отдельного человека. И всё же по сути своей эта критика была обращена против институтов абсолютной монархии, а не против колониализма. Смысл понятия “империя” оказался связанным с рассуждениями о национальном самоопределении лишь в последней четверти XIX в. Этот глубокий сдвиг в семантике слова произошел в результате наложения друг на друга сразу нескольких факторов. Во-первых, на основе этнических общностей возникли и стали развиваться, в особенности в Ирландии, на Балканах и в Восточной-Центральной Европе, националистические движения, направленные против европейских континентальных империй. Проблема национального самоопределения политизировалась и в самой Европе. Во-вторых, в 1870-1880-х гг. мир вступает в эпоху “высокого” империализма: европейские империи делят между собой Африку и расширяют свое присутствие в Азии в погоне за колониями, причем в борьбу включаются несколько новых участников, таких как Германия и Бельгия. Это приводит к созданию действительно глобальной системы европейских империй, претензии которых почти не оставили на земном шаре свободных уголков. В-третьих, произошел рост антиимперских настроений среди этнокультурных общностей, составлявших центр европейских империй, чему значительно способствовали англо-бурская и испано-американская война. Благодаря усилиям социалистических оппозиционных течений эти настроения приобрели в Европе политический характер. С распространением идей демократии и национализма на восток в континентальных империях Восточной-Центральной Европы и на Балканах националистически настроенные активисты стали всячески подчеркивать контраст между национальным самоопределением и чужеземным правлением Османской, Габсбургской империй или империи Романовых.
Таким образом, еще до появления первых систематических теорий империи произошло незаметное изменение в понимании природы и смысла этого понятия. Потенциально независимые нации превратились в основные единицы, над которыми распространялась власть империи, термин “империя” вместо суверенитета стал обозначать его нарушение, а право наций на самоопределение стало рассматриваться как способ преодоления имперской зависимости. В конце XIX в. в качестве политического ярлыка все чаще употребляется слово “империализм”, а в начале XX в. возникают первые теории империализма, что способствовало дальнейшей трансформации понятия “империя”. С помощью новых теорий мобилизовывались антиимперские настроения внутри метрополий, война и эксплуатация связывались с функционированием европейского промышленного капитализма, а местные элиты в колониях получили весомые аргументы в борьбе за статус независимых наций для своих земель. После окончания Первой мировой войны принцип национального самоопределения был положен в основу послевоенного устройства тех континентальных европейских империй, которые эту войну проиграли. Тогда же африканские и азиатские владения Германской и Османской империй были временно преобразованы в территории, находящиеся под французским и британским колониальным мандатом, дававшим право управлять народами, которые – как это было сформулировано в Уставе Лиги Наций – “пока еще не способны защитить самих себя в напряженной обстановке современного мира”.[32] Именно здесь общества, претендующие на статус нации, признавались основополагающими составляющими империй, а термин “империя” приобрел однозначно отрицательный смысл, обозначая не суверенитет, а нарушение суверенитета. Как заметили Кёбнер и Шмидт (Koebner and Schmidt), такое понимание слова “империя” в XX в. “завоевало мир”, позволив “народам, живущим в разных частях планеты и не имеющим между собой никаких общих традиций, ощутить единство в борьбе с общим врагом”.[33]
Итак, по крайней мере со времени окончания Первой мировой войны утвердилось мнение, что современные империи основаны на власти, не опирающейся на консенсус, и состоят из потенциальных или угнетенных наций, чьи легитимные права на самоопределение и суверенитет тем самым нарушаются. В этом смысле структура империи не есть данность – скорее, сами понятия центра и периферии в применении к современным империям в значительной мере являются продуктом роста национализма. Нации же, с чем согласится большинство исследователей национализма, не сводятся лишь к вопросам объективного неравенства, распределения ресурсов или же завоевания страны. Нации есть притязания на определенный статус. Действительно, в случае деколонизации европейских морских империй для обоснования своих прав на статус нации колониям было почти не на что сослаться, кроме как на свою борьбу с империализмом.[34] В большинстве исследований, посвященных структуре империй, явно не хватает рассмотрения проблемы возникновения отдельной национальной подчиненной политической общности. Так, например, Дойль в одном месте утверждает, что “имперское правительство является суверенной властью, которой недостает сообщества”,[35] – заявление, весьма напоминающее геллнеровское определение национализма как “политического принципа, согласно которому политические и национальные единицы должны совпадать”.[36] И тем не менее Дойль так и не отвечает на вопрос, откуда возникает ощущение сообщности. Применительно к структурным теориям империи сам собою напрашивается вопрос о том, каким образом постепенно истощаются реальные практики контроля и сопротивления контролю (т.е. государственная политика сегрегации, интеграции, дискриминации, уничтожения, автономизации и ассимиляции, а также и оппозиционные практики формирования самосознания и мобилизации населения) по мере того, как возникает чувство принадлежности к угнетаемому национальному политическому сообществу или ощущение легитимности гражданской власти.
Следует подчеркнуть, что те структуры, которые мы приписываем современным империям, не могут быть отделены от практик имперской администрации, с помощью которых так и не удалось создать ощущение легитимной власти, и от политики национальной идентичности, порождающей успешное сопротивление. Большинство теорий империи игнорирует связанные с империей заявления и процессы складывания национального или имперского самосознания, поскольку в этих теориях не ставится вопрос о том, каким образом возникает задаваемое ими представление о структурной дифференциации. Признав это, мы продвинемся на шаг вперед: если власть, не основанная на консенсусе, и притязания на статус нации являются ключевыми для империи (по крайней мере с начала XX в.), то не так уж трудно допустить, что правители могут в конце концов признать эти положения и приспособиться к ним, сделав вид, что их власть опирается на консенсус, тогда как на самом деле все обстоит иначе, и поставив под сомнение различия между государствами и империями. Как мы увидим далее, Советский Союз сыграл ключевую роль в истории империй именно потому, что в нем оказались размытыми границы между государством и империей. Он стал первопроходцем в создании новых форм контроля, не опирающегося на консенсус, с помощью которых можно управлять населением, принадлежащим к различным культурным группам, как внутри государства, так и за его пределами.