Алексей Гольденвейзер: дневники и письма разных лет
3/2005
“Хочется в пятидесятый раз рассказать тебе, – как лежал ты и спал в ванночке с необъятными глазами. Много обликов ты с тех пор приобретал, но глаза оставались необъятными, из-за любопытства к жизни. Стоит ли жизнь такого любопытства?”
Из письма сестры Лены,
27 ноября 1940, Ницца[1]
№ 1
ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ А. А. ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕРА
“Оглядываясь назад”[2]
Я перехожу к такой эпохе моей жизни, которая совпала с грандиозными событиями вокруг меня. Это время, более чем какое-либо другое, будет описываться мемуаристами и историками; о нем уже и теперь без конца написано (так – А.З.).
Трудно писать о своей жизни в это бурное время. Да и близко слишком все пережитое, чтобы можно было объективно судить о нем.
Однако я не ставлю себе никаких слишком ответственных задач. Я пишу не для печати и не для потомства. Я просто считаю нелишним помочь своей несовершенной памяти сохранить впечатления, за которые (так – А.З.) было бы жалко, если бы они изгладились.
Хотелось мне и раньше начать. Но я все ждал подходящего момента, когда придет время подвести итог. Такой dies ad quem[3] моего присутствования при русской революции, наконец, пришел. Я более не в России. Спешу изобразить на бумаге вкратце все то, чему свидетелем я был за последние 4 с половиной года.[4]
______________________
В декабре 1916 года я ездил по делам трамвайного общества[5] в Петроград. Это было уже после исторических заседаний Госуд<арственной> Думы, в которых прозвучали обличительные речи Милюкова,[6] Шульгина[7] и Маклакова,[8] направленные главным образом против премьера Штюрмера.[9] У власти официально был кабинет А. Ф. Трепова,[10] но за кулисами руководил всей политикой знаменитый фаворит царицы Григорий Распутин.
Весь город был полон слухов и разговоров, имевших центральной темой эту темную личность и его загадочную связь с императрицей Александрой. Вопрос о судьбе России, об успехах войны, вообще о дальнейшем бытии всего и вся – все больше заострялся вокруг фигуры Николая II. Становилось все яснее и яснее, что именно он ведет ту гибельную политику, результаты которой все чувствовали; что именно в нем, в его личности центральный узел той гнили и того зла, которые царили кругом.
Как обычно, и в это свое пребывание в Петрограде я много времени проводил с М. М. Винавером[11] и из бесед с ним старался уяснить себе существовавшее положение. Он тогда был тов. председателя ЦК кадетской партии и за кулисами играл большую роль в политической жизни страны. Положение он считал очень напряженным и трудным. На повестке очередного заседания ЦК, на которое я провожал М. М., стоял один вопрос: “Общее политическое положение”. “Что о нем говорить, когда оно безвыходное!” – сказал мне М. М. “Невозможно во время войны делать революцию...” Но вместе с тем, передавая мне новейшие изречения и телеграммы царя, он добавил: “И не найдется среди его придворных ни одного Палена[12]...”
Как раз во время моего пребывания в Петрограде был убит Распутин. Помню глупейшую позицию, которую заняло в отношении этого события правительство. Как будто бы Распутин – частное лицо, об убийстве которого, как о любом fait diver,[13] можно писать, что вздумается. Но с другой стороны – великокняжеские убийцы, нескрываемое отчаяние царя и царицы... Все это пахло придворным скандалом где-нибудь в Персии или Китае, но никак не в Европе и в наше время.
Затем начались последние судороги умиравшего режима: назначение никому не известного князя Голицына[14] премьером, взяточника Добровольского[15] министром юстиции; отставка единственного популярного министра – гр. Игнатьева;[16] отсрочка и новая отсрочка созыва Гос<ударственной> Думы; панические меры для улаживания продовольственного кризиса.
А затем пришли роковые дни 25, 26 и 27 февраля 1917 г.[17]
Как большинство русских граждан, и мы получили первое известие о перевороте через телеграмму Бубликова,[18] назначенного Комиссаром Мин.<истерства> Путей Сообщения. Никто не знал, кто такой Бубликов; стали искать его имя в списке депутатов. Но текст телеграммы, включавший первое воззвание Родзянки,[19] не оставлял сомнений в том, что переворот произошел.
Первые дни прошли в лихорадочной погоне за известиями. Телеграф работал неисправно, газеты расхватывались с утра (разносчики не могли донести их до подписчиков). Все жадно ловили подробности и интересовались размахом переворота.
Отречение Николая было встречено как нечто естественное и неизбежное. Но декларация Михаила Александровича[20] не была воспринята всеми единодушно. Я лично был определенно огорчен. Со свойственной мне отвлеченностью мышления, недостаточно осведомленного и [неразборчиво. – А.З.], для того чтобы полнотой учитываемых данных обеспечить себя от ошибок чрезмерной прямолинейности, я говорил себе и другим: у народа должно сохраниться представление о преемственности власти; революция не должна быть воспринята им как переход к безвластию. В этом смысле, казалось мне, сохранение монархии могло бы сослужить известную службу. Этот вопрос был первым оселком, о который испробовалось [так. – А.З.] мой “революционный энтузиазм”: реакция получилась отрицательная... В дальнейшем много раз я испытывал то же. Когда старательно уничтожали прежние учреждения, должности и наименования; когда беспощадно прогонялся прежний персонал администрации – я всегда был против. Мне казалось, что в интересах дела вносить как можно меньше ломки, и в интересах самой революции использовать малодушие и гибкость чиновничества и превратить его в угодников новой власти, но не создавать из него кадра обездоленных фрондеров. Не берусь сказать, был ли я прав, когда я с первого и до последнего дня не боялся переворота справа, считая все страхи контрреволюции миражом. Не хочу утверждать, что события подтвердили мой взгляд: они пошли слишком неожиданным путем, чтобы было добросовестно [так. – А.З.] говорить так; но несомненно и то, что события опровергли моих противников, знаменитых проповедников “углубления революции”.
Первые же дни марта 1917 года определили сферу, в которой предстояло развиваться моему личному участию в событиях революционной эпохи. Это была сфера еврейских национальных организаций и партий. Два условия сделали то, что я, по воспитанию и вкусам совершенно чуждый этой сфере, окунулся в нее и потратил на еврейские дела столько энергии и сил. Первое – положительное – условие – это была моя предшествующая деятельность. С начала войны я работал в Евр<ейском> Отделе Общества защиты женщин,[21] по его поручению я ездил в 1915 г. в Галицию; в последнюю же предреволюционную зиму (1916-1917) я по приглашению Григория Борисовича Быховского[22] состоял (вместе с Кальманом[23]) секретарем “Комиссии общих дел” (т.е. политической комиссии) при Киевской еврейской общине. Другое – отрицательное – условие – это была моя беспартийность. Я никогда не был – с гордостью могу это сказать – социалистом; и тем менее мог я превратиться в социалиста теперь, когда именно социалистические партии (безразлично, меньшевики ли или большевики, оборонцы или пораженцы, правые или левые эсеры), по моему глубокому убеждению, портили все и без того трудное дело (так – А.З.) революции. С другой стороны, я не был кадетом, хотя стоял ближе всего к этой партии; и опять-таки, это не был момент, когда бы я мог официально примкнуть к партии Народной Свободы. Признаюсь: я был слишком молод и недостаточно бескорыстен, чтобы совершенно пренебрегать политическим успехом. Это одно составляло уже психологическую предпосылку против присоединения к кадетам в этот момент. А с другой стороны, меня несколько коробила позиция кадетов в то время, так как я не мог не видеть в них (не знаю, справедливо или нет) защитников бар против народа...
Итак, я был и оставался беспартийным. И при этом условии именно межпартийная национальная организация давала единственное поле для политической работы. И вместе с тем участие в общеполитической работе в качестве представителя национальной организации или даже партии давало возможность вести свою линию вне предписанных центральными комитетами партийных директив.
Я останавливаюсь на этих условиях, толкнувших меня в национально-еврейскую работу, потому что именно выбор этого поприща предрешал недостаточную успешность моей деятельности и недостаточное увлечение политикой даже в самые драматические ее моменты. При этом несознательный учет этих условий (в частности, второго) предопределил путь моей революционной карьеры. В таком случае всегда нашлись бы контрмотивы, которые удержали бы меня от этого неудачного выбора. Но раз попав в это русло, я дал себя засосать и затянуть; и в этом последнем доминирующую роль играли именно те две предпосылки, о которых я говорил.
“Комиссия общих дел” собралась в один из самых первых дней – 1, 2 или 3 марта; кажется, заседание было объединенное с Комитетом помощи пострадавшим от войны (“КОПЕ”).[24] Встал вопрос об участии в формировавшейся в Думе новой власти: Совета Объединенных Обществ<енных> организаций и ее деловом органе – Исполнительном Комитете. Энергичный и честолюбивый д-р Фрумин[25] уже фактически вступил в состав этого Комитета, не будучи еще никем уполномоченным. Между тем, в “Комиссии общих дел” еще раздавались голоса против всякого участия и, во всяком случае, большие сомнения вызывал порядок избрания еврейских представителей.
После продолжительных дебатов было решено созвать большое собрание в Купеческом Клубе на 5 марта, пригласив делегированные [так. – А.З.] своих представителей все существующие в Киеве общественные учреждения. На этом собрании предполагалось избрать представителей в общегородской Совет и, кроме того, произвести выборы в еврейский политический орган, долженствующий руководить еврейской общественностью. Уже был составлен список кандидатов в этот орган.
Собрание 5 марта, на котором я секретарствовал, принесло с собой большое разочарование.
Выступало много ораторов. Одни – первые – просто упражнялись в красноречии, воспевая доблести революционеров. Другие говорили предвыборные речи, агитируя за свою кандидатуру. Третьи – и их оказалось большинство – не встретив свое имя в кандидатском списке, изо всех сил старались сорвать выборы.
Это последнее удалось. Постановлено было Совета не избирать, а избрать Организационную Комиссию, которая произвела бы выборы в Совет по принципу представительства от отдельных общественных учреждений. В эту комиссию попал и я, несмотря на то, что никаких речей – ни первой, ни второй, ни третьей категории – я не произносил.
Часов в 5 утра мы возвращались из Купеческого Клуба. Шел густой снег. Настроение было смутное, но бодрое. “Природа не благоприятствует русской революции, – сказал д-р Фрумин, мандат которого, несмотря на все старания конкурентов-сионистов, был подтвержден собранием, – того и гляди, заносы остановят транспорт!..”
Со следующего дня началась лихорадочная работа Организационной Комиссии. Нужно было составить список всех еврейских общественных учреждений города, установить число их членов, найти правильный принцип для распределения мандатов. Нужно было примирить тысячу враждующих интересов, ублаготворить тысячу агрессивных честолюбий. Нужно было, наконец, проследить, чтобы выборы были произведены правильно и скоро.
Вся эта работа и правильные выборы заняли десять дней. 16 марта было первое заседание Совета.
По иронии судьбы сам я, проработавший больше всех над созданием этого органа, явился на это заседание без мандата. Я был избран членом Совета от Еврейского Отдела Общества Защиты Женщин, но затем, увидев, что некоторые из членов Комитета Отдела считали более подходящим, чтобы Отдел был представлен в Совете женщиной, – я отказался от полученного мною мандата. В том же первом заседании этот инцидент был доложен, и я был единогласно кооптирован в число членов Совета, а на состоявшихся тогда же выборах прошел в члены бюро. В первом заседании Бюро, созванном на следующий день, я был избран Секретарем Совета. Председателем был избран д-р Быховский.
Работа в Совете – “Совет Объединенных Еврейских организаций г. Киева” – заполнила почти все мое время в первый месяц его существования.
Я проявил здесь весь свой прирожденный талант к секретарству, самолично вел протоколы и переписку, организовывал канцелярскую часть. Кроме того, я принимал деятельное участие в заседаниях Бюро, самого Совета и созванного Советом “Областного еврейского совещания”.
Что это была за организация, каковы были ее задачи?
Я писал довольно подробно о составе, программе и деятельности Совета в пяти первых письмах, напечатанных в Уманской газете “Свободный Голос”. Эти письма являются также памятником моего тогдашнего миросозерцания в области национальной политики. Самое существование Совета было наполнено борьбой за проведение в жизнь основ именно этого мировоззрения. Крушение Совета знаменовало собой несоответствие этой идеологии потребностям момента.
Мировоззрение, на котором был построен Совет и знаменосцем которого был в то время я, сводилось к тому, что русское еврейство для осуществления своих национальных интересов должно действовать сплоченно и организованно. Должны быть созданы межпартийные национальные организации, которые и осуществят миссию еврейского национального возрождения в новой России.
Логически против этой идеологии трудно возражать: раз существуют общенациональные интересы, то, естественно, наилучшими защитниками этих интересов будут общенациональные органы. Я с большим жаром защищал эту позицию и на собраниях и в прессе (см. письмо V в “Свободном Голосе” от <...> 1917 года). Именно своей логической безупречностью она меня и подкупила, заставив забыть некоторые весьма веские оговорки, в значительной мере лишающие ее почвы. А именно, я упускал из виду, что национальные интересы играют сравнительно небольшую роль в комплексе политических домогательств русских евреев. Для каждого еврея несравненно важнее были вопросы о монархии или республике, социализме или демократии, автономии или федерации. По этим же основным общеполитическим вопросам еврейство никоим образом не могло представлять собой единый фронт: тут оно естественно расслаивалось по классам и политическим симпатиям.
Мы пытались устранить эту непоследовательность тем, что ограничивали национальные организации исключительно сферой национальной политики, в области же общей политики каждый член их мог принадлежать к любой партии. В этом мы расходились с крайним националистическим крылом еврейства – сионизмом, который проповедовал примат национальных интересов и сплоченный фронт даже на общеполитических выборах.
Однако, наш компромисс был возможен в сфере политической абстракции, но разлетался вдребезги при первом соприкосновении с жизнью. Он предполагал какое-то двоение человека, который может одновременно работать и в каком-нибудь меньшевистском комитете, и в национальной еврейской организации. Он предполагал и неосуществимое двоение самих организаций, тогда как на деле все общеполитические партии имеют программы по национальному вопросу, национальные организации не могут замкнуться в сфере одной только национальной политики.
Жизнь подтвердила невозможность такого раздвоения. “Совету” пришлось тотчас после своего возникновения встретиться с неотложными задачами общеполитического порядка: с представительством от еврейства в различных органах, с выборами в городские Думы и Учредительное Собрание. Члены же Совета (особенно левого толка) постепенно отходили от него в свои партийные ячейки. И в конце концов в Совете остались только люди, которым по условиям момента, было нечего терять вне его.
Этот финальный результат (так – А.З.) выяснился, впрочем, значительно позже. Первые же месяцы, примерно до июля, протекли в напряженной и небезуспешной работе.
К сожалению, значительная доля времени и энергии членов Совета уходила на самозащиту и на защиту “Совета” от бесчисленных и яростных нападок на него, преимущественно с левой стороны. Пришлось в этой апологетике принять участие и мне. Памятным остался для меня особенно один митинг, на котором у меня произошло пренеприятное личное столкновение с М. Л. Цитроном.[26] Этот бывший и настоящий капиталист-эксплуататор в то же время оказался ревностным “бундовцем”. На собрании киевских ремесленников он произнес крайне демагогическую речь против прежней еврейской общины и Совета. И вот, отвечая ему с трибуны, я не постеснялся ему припомнить, что этот самый г. Цитрон во время выборов в Совет употреблял всяческие ухищрения, чтобы в него попасть, вплоть до создания фиктивных общественных организаций, которые бы его избрали. Мои слова (не знаю, насколько они были корректны как прием политической борьбы) вызвали бурю во враждебно настроенной аудитории. Когда я сошел с кафедры, Цитрон крикнул мне через всю залу “Самозванец” – на что получил в ответ реплику: “Я с Вами больше не знаком, господин Цитрон!”
Эти нападки и эта защита стоили мне тогда очень много здоровья. Как жаль, что оно было потрачено столь непроизводительным образом.
_____________________________
Писано в Ровно, в сентябре 1921 года. Впоследствии естественным образом заброшено в виду работы о той же эпохе по заказу “Архива Русской Революции”. Из этого начального отрывка видно, что здесь предполагалось более субъективное изложение и более автобиографическая точка зрения, чем в напечатанных в VI т. Архива “Киевских воспоминаниях”.
Берлин, март 1924.
№ 2
ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ А. А. ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕРА
(Дневник 1921-1925 гг.)[27]
Первую главу своих “Киевских воспоминаний” кончил. Вышло не совсем удачно: события в самом Киеве в эту эпоху недостаточно значительны для интересного в литературном смысле описания. Кроме того, степень моего участия и характер моей работы также неблагоприятны для интересности мемуаров: я не был простым зрителем, но не был значительным действующим лицом; я много времени уделял еврейским делам местного значения. Все это минусы, бороться с которыми я теперь бессилен.
№ 3
ПИСЬМО А. ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕРА Б. ЭЛЬКИНУ[28]
Б. И. Элькину[29]
Лондон 4 июля 1950 года
Дорогой Борис Исакович,
<…>
Мне было очень приятно читать Ваше письмо о Вашей юности в Киеве. Часть города, которую Вы описываете, мне конечно хорошо знакома. Я часто гулял в Ботаническом саду. Памятник Бобринского и Безаковская улица, связанная со столькими приездами и отъездами, неизгладимо врезались в память. Вспоминаю одну из моих первых экскурсий на вокзал без сопровождающих. Я вызвался кого-то проводить к поезду и получил на это разрешение. Получил также 5 коп. на трамвай обратно домой и весьма огорчался строгой размеренности этой суммы. Однако, когда я после отхода поезда вышел на площадь перед вокзалом, я все же чувствовал себя капиталистом и думал о том, как бы с наибольшим удовольствием истратить эту сумму денег. Решил сесть на переднюю площадку трамвая, затем при приближении кондуктора соскочить на ходу и вскочить также на ходу в следующий вагон. Эту программу я исполнил, несмотря на вопли кондуктора, что я не по правилам соскакиваю. Помню чувство разочарования, когда в конце концов пришлось расстаться с моими 5 коп. и взять билет во втором вагоне трамвая: “значит, и это кончено…”
Я родился на Рейтарской, 13 и прожил там до 13 лет. Мои родители жили в этой квартире около 20-лет и в Киеве, включая почту и телеграф, было известно, что А. С. Гольденвейзер живет на Рейтарской, 13. Дом этот принадлежал Федору Терещенко,[30] но затем был продан Стороженко.[31] В нем было два этажа и небольшой сад. В нижнем этаже жил прис<яжной> пов<еренный> Ипполит Богданов, и в детстве меня огорчало, что у него на дверях была табличка со званием, а у моего отца без звания. Я считал это и обидным и невыгодным с точки зрения конкуренции. С Богдановыми мы были все же в приятельских отношениях, и Ипполит Иванович называл нас – трех мальчиков – “Соломон старший, Соломон средний и Соломон младший”. Затем он стал одним из лидеров правого крыла адвокатуры, мой отец перешел с ним на “Вы”, и отношения охладели. Его жена была сестрой архитектора Шлейфера.[32]
Рейтарская <…> начиналась на Сенной площади и выходила на небольшую площадь у Георгиевской церкви. Там начиналась Золотоворотская, доходившая до Большой Подвальной. Параллельно Рейтарской шла небольшая, захолустная и незамощенная Георгиевская улица. На ней мы упражнялись в езде на велосипеде. Краткое продолжение этой улицы соединяло Георгиевскую площадь с Б. Владимирской (в районе памятника Св. Ольги и Ириненской ул.).
Большая часть жизни проходила во дворе нашего дома, где была квартира дворника Ивана Васильевича (его дочь Лиза была одной из подруг детства), наш ледник, систематически несколько раз в год обкрадывавшийся сарай и т. д.
Ежедневные прогулки вели в Николаевский сквер. Прилегавшая Алексеевская улица была одной из моих любимых, аристократические особняки Терещенок мне очень импонировали. Я гордился тем, что улица названа моим именем и был весьма обижен, когда ее переименовали в Терещенскую.
Вы, вероятно, помните “эпоху” в развитии Киева, связанную с началом царствования – парад в день коронации, открытие памятника Николаю I в сквере, открытие Владимирского собора с живописью Васнецова, перестройку Владимирской горки с “электрификацией” креста на памятнике Св. Владимира. В день коронации меня взяли в “Присутственные места” и [я] смотрел на парад, проходивший на Софийской площади, из окна кабинета присяжных поверенных. Заглянул я тогда и в зал уголовных заседаний, где затем судили Бейлиса.[33] В первые университетские годы я просиживал в этом зале дни и ночи на интересных уголовных процессах.
Мой старший брат Александр[34] учился, как и Вы, в Пятой гимназии,[35] у знаменитого директора Петра (его жена Марта была подругой нашей гувернантки Елизаветы Карловны). Второй брат[36] учился в Первой гимназии, куда я за ним последовал, причем в первое время мог пользоваться плодами его хорошей репутации у учителей. Сестры[37] посещали Министерскую гимназию, выходившую в наш гимназический сад, но, конечно, отделенную от него непроходимым забором. До американской системы “ко-эдюкешен”[38] было еще далеко. Сад нашей гимназии занимал еще весь квартал и выходил на четыре улицы; потом в нем выросли здания Педагогического музея и Гимназии Св. Ольги. Я посещал гимназию только четыре года (поступил в пятый класс) и мы тогда уже жили на Владимирской, 48 возле городского театра. Моя комната выходила на площадь перед театром. В другом флигеле того же дома жил Л. А. Куперник.[39] Оттуда началась его похоронная процессия в начале октября 1905 года, которая считалась затем одним из этапов развития революционного движения в Киеве.[40] Мой отец говорил речь, посвященную его памяти, возле здания присутственных мест.
Описанный Вами район Киева я также хорошо знал. Он считался “профессорским”. Там жили знаменитые профессора медицины – Борнгаупт,[41] Тритшель,[42] а также Демченки,[43] Букреев,[44] Романович-Славатинский,[45] Владимирский-Буданов,[46] Митюков[47] и, кажется, почти все остальные профессора Киевского университета. Там же был видный дом Грушевского.[48] Я Вам, кажется, рассказывал, что я однажды был в квартире Требинских.[49] Меня позвал туда мой товарищ, Александр Яковлевич Шульгин,[50] впоследствии деятель украинского движения, на собрание делегатов от средних школ в том октябре 1905 года. Требинский был тогда, кажется, уже в восьмом классе нашей гимназии, а я был в шестом. Моя мать менее охотно пустила меня на это собрание, чем в свое время на вокзал, но все же отпустила.
Пусть это письмо будет посвящено киевским воспоминаниям (в пределах Старокиевского и Лыбедского участков). О других темах напишу в другой раз.
Сердечный привет,
Ваш
№ 4
ПИСЬМО А. ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕРА Б. ГЕРШУНУ[51]
Интермонт, 11 августа 1938
Б. Л. Гершуну[52]
Париж
Дорогой Борис Львович,
Ваше письмо от 3 июля мы получили в самом начале нашего “дачничества” в небольшом поселке в штате Вест-Вирджиния. Мы решили спасаться от вашингтонской жары и, не будучи связаны ни квартирой, ни – к сожалению – делами, уехали из города. Живем здесь в коттедже, ведем сами хозяйство, покупаю продукты у соседей-фермеров. Знакомимся с американской жизнью в новом разрезе. К несчастью, жара и здесь мучительная, но она хоть продолжается только несколько часов в день, а утра, вечера и ночи прохладные. Мы находимся среди невысоких гор, на некотором количестве метров над уровнем моря.
30 августа возвращаемся в город. В Вашингтоне пробудем, вероятно, недолго, так как решили провести будущую зиму в Нью-Йорке.
Надеюсь, что Вы без излишнего утомления переедете на Вашу новую квартиру и что будете себя в ней хорошо чувствовать.
От Е. А. Фальковского[53] я имел два письма еще из Берлина, но об его обосновании в Париже пока ничего не знаю. Был бы рад узнать его адрес.
С Грузенбергом[54] у меня продолжается переписка, и пока все идет благополучно. Моя рецензия на его книгу[55] его, кажется, не привела в восторг, но и не слишком разгневала. У меня не осталось лишнего экземпляра статьи, и я просил мою сестру послать Вам ее.
За европейскими делами слежу по газетам, которые держат в непрерывном напряжении и тревоге. Весь мир в положении “неустойчивого равновесия” и каждую минуту может грохнуться. Со всех сторон страсти, нетерпимость и отсутствие положительной программы. Я не согласен с Вами, что газеты не преувеличивают в своих сообщениях из Германии. То, что там происходит, достаточно мерзко, но сообщения, печатаемые изо дня в день хотя бы в “Посл.<едних> Нов.<остях>”,[56] состоят по крайней мере в 25% из пошлых репортерских выдумок. Надлежащей информации даже о жизни русской колонии в Берлине не дается, зато сообщают о том, как у евреев “попросту забирают” имущество и как из концентрационных лагерей (где заключенные неизменно работают в каменоломнях) родные получают наложенным платежом урны с пеплом и т.п. Да и редакционные статьи по германским, испанским и японским вопросам дышат пристрастием. Читая эти статьи, мне всегда кажется, что я вижу перед собой А. М. Кулишера,[57] с его жестикуляцией и пеной у рта. Он превратился в какого-то анти-Гитлера и мыслит о немцах приблизительно тем же методом, каким Гитлер мыслит о евреях. Немцы для него – “расовые предатели”: они во времена австрийского владычества “испортили итальянскую расу” и т.д. Так и чувствуется, что дай таким господам возможность, они бы с наслаждением побросали бомбы над Берлином, а затем заключили бы новый Версальский мир, который неизбежно через 20 лет привел бы к появлению нового Гитлера.
Я боюсь прогневить Бориса Исааковича, но имею дерзость думать, что для человечества было бы лучше, если бы Соед<иненные> Штаты не вмешивались в мировую войну, если бы мир был заключен в 1917 году на началах ничьей в отношении Запада и с присоединением к Германии, в форме держав под ее протекторатом, Польши и рандштатов. Думаю, что Германия бы все равно демократизировала свой внутренний строй, а будучи “насыщенной”, она бы перестала быть угрозой миру. Смешно, когда Англия и Франция со своими колониальными империями упрекают немцев в преступном стремлении к мировой гегемонии.
А нынешнее положение в центральной Европе закончится либо дипломатической победой Германии, либо всеобщей войной, которая неминуемо должна повести к всеобщему поражению, обнищанию и вырождению.
Если бы А. М. Кулишер знал, что я пишу такие еретические вещи, то он бы меня собственноручно четвертовал. Но, слава Богу, между нами океан, так что географическое положение защищает меня от его гнева.
Это письмо, вероятно, не застанет Вас в Париже. Желаем Ольге Марковне и Вам хорошо отдохнуть и подкрепиться. Будем рады скоро получить от вас весточку. Наш адрес в Вашингтоне – прежний (2308 Ашмид плэс).
С сердечным приветом,
Ваш
№ 5
ПИСЬМО А. ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕРА А. МАРГОЛИНУ[58]
Нью-Йорк, 6 декабря 1939 г.
А. Д. Марголину[59]
Вашингтон
Дорогой Арнольд Давидович,
Вот моя реакция на Вашу интересную записку: с выводом я совершенно согласен, а против некоторых посылок и аргументов имею возражения. Кроме того, имею тяжкие сомнения по вопросу об осуществимости Ваших правильных советов.
Под выводом я понимаю Ваше заявление, что нужно кончать войну, чем раньше, тем лучше. С этим я согласен. Война есть зло не только сама по себе, но в своих неизбежных последствиях и порождениях. Поэтому всякое продолжение войны есть увеличение зла как для настоящего момента, так и для будущего мира. Чем больше растормошить Европу, чем больше озлобить и выбить из нормальной колеи солдат, чем больше нанести материальных убытков хозяйству всех стран, тем труднее будет задача реконструкции политической и экономической. Победить гитлеризм насилием, т.е. тем гитлеризмом, невозможно. Я говорю это не по толстовству, а по совершенно трезвым и реальным соображениям, отчасти основанным на опыте прошлой войны и прошлого мира.
“Война до победного конца” – опасный лозунг. Именно при победе одной стороны крайне трудно заключить мир, достойный этого имени. Лучше “ничья”, при которой никто не может диктовать условий мира и домогательства каждой из сторон встречают более надежный противовес, нежели издержки идеалистического и принципиального порядка. История учит, что только те мирные трактаты, которые были основаны на компромиссе, оказывались прочными. Мир, продиктованный победителем, всегда таил в себе зародыш новой войны – Франкфуртский мир 1871 года, так же как Версальский мир 1919 года.
Правы Вы и в том, что продолжение нынешней войны поведет лишь к усилению коммунизма. Возможно, что мы скоро будем иметь дело с блоком Япония-Россия-Германия, пред которым все остальные страны, взятые вместе, оказались бы бессильными. Правы Вы и в прогнозе, что Гитлер легко столкуется с Муссолини относительно дележа Балканских стран. Сталин не пошлет войск в глубину Балканского полуострова и удовлетворится участием в разделе Румынии. Между прочим, возвращение Бесарабии, Трансильвании и Добруджы прежним хозяевам является во всех отношениях желательным и оправданным. Эти области были присоединены к Румынии без тени основания – исключительно в награду за то, что она в 1916 году объявила Германии войну и была немедленно самым позорным образом разбита.
Наконец, я совершенно согласен с тем, что война должна быть прекращена по инициативе нейтральных стран и что инициативу должны взять на себя Соед<иненные> Штаты.
Возражаю я против следующих пунктов Вашей записки. Во-первых, Ваша идея, что Гитлер готовит для Сталина западню, остроумна, но искусственна. Слишком ясно, что Россия чрезвычайно усилилась приобретением новой западной границы и подчинением Прибалтийских стран. Чем кончится авантюра с Финляндией, пока неизвестно. Мне кажется, что Сталин – зарвался: незачем было инсценировать Териокское правительство,[60] так как он мог теперь добиться каких угодно условий от Гельсингфорского; между тем, при занятой им позиции он вынужден вести жестокую войну на истребление, притом в трудных условиях и едва ли при большом воодушевлении у красноармейцев. Во всяком случае, я и тут не рискнул бы подозревать, что Гитлер с дьявольской хитростью завлек Сталина на этот путь. Помощь России против Румынии и Турции несравненно полезнее для его целей, нежели опасные авантюры в Скандинавских странах, вызывающие беспримерную консолидацию враждебного Русско-германскому блоку общественного мнения во всем мире.
Во-вторых, Вы преувеличиваете вероятность крушения советского строя. В России пока незаметно никаких признаков, которые давали бы основание ожидать этого. Ни опасного для режима напряжения, ни, тем менее, истощения ресурсов – материальных и нервных – там не видно. Сталин осторожен и беспринципен и, надо полагать, сумеет вовремя остановиться, если бы такие признаки начали обнаруживаться.
Наконец, я совершенно не сочувствую Вашему плану передачи на рассмотрения будущей мирной конференции вопросов междунационального характера в пределах России. Вы предлагаете дать украинцам, белорусам, грузинам, армянам и т.д. возможность изложить свои жалобы и пожелания пред “авторитетным и беспристрастным трибуналом”. В переводе на язык трезвой действительности это значит, что более или менее самозванные делегаты от неопределенного количества этнических групп будут обхаживать и ловить за фалды влиятельных членов конференции, не имеющих ни малейшего представления о вопросах, и что решение будет принято под влиянием торговли, интриг и пристрастий. Национальный вопрос в России должен быть разрешен в порядке внутреннего сговора, а не состязательного процесса пред некомпетентным трибуналом, состоящим из иностранцев.
Повторяю: я согласен с Вашим основным тезисом. Единственная возможность скорого и хорошего мира – инициатива и активное вмешательство достаточно мощной комбинации нейтральных держав. Единственная страна, которая может придать этой комбинации авторитетность – Соединенные Штаты. Действительная помощь, какую они могут оказать союзникам, состоит не в том, чтобы помогать им воевать, а в том, чтобы заставить их заключить мир на надлежащих условиях. Отмена эмбарго должна быть использована не для поставки бомбовозов, с которых будут обстреливать Берлин, а как угроза активного вмешательства в войну, повышающая авторитетность вмешательства в пользу мира.
Сомнения, о которых я упомянул, сводятся к вопросу: возможен ли прочный мир с Гитлером и Сталиным? Гитлер – жуликоватый маньяк. Но если всякий умственно нормальный жулик, заработав достаточный капитал, обычно приходит к убеждению, что ему выгодно перестать жульничать и приобрести репутацию солидного коммерсанта, – жулик маниакальный всегда останется жуликом. Сталин – не столько жулик, сколько разбойник, причем также не вполне психически уравновешенный (подозрительность и мнительность, носящие характер мании преследования). Это также неважный компаньон и ненадежный гарант будущего мира. А как избавиться от этих господ, раз их собственные народы отнюдь не желают их свергать и призывать им на смену добродетельных эмигрантов?.. Неужели необходимо убить достаточное количество русских и немцев, чтобы оставшиеся в живых убедились в том, что следует свергнуть свое правительство и отдать свою судьбу на милость победителей?...
На эти сомнения я, признаюсь, не нахожу ответа.
№ 6
ПИСЬМО А. ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕРА Б. ЭЛЬКИНУ[61]
10 января 1944 года
Б. И. Элькину
Лондон
Дорогой Борис Исаакович,
Поздравляем Анну Александровну и Вас с Новым Годом и шлем лучшие пожелания.
Полагаю, что мое письмо от 18 декабря Вы получили. По делу о книге Милюкова[62] с тех пор произошло следующее. Я получил от Макмиллана[63] неутешительное послание, в копии при сем прилагаемое. Думаю, что их мотивировка более или менее соответствует действительности. Но досадно, что они так долго задержали рукопись – ведь они наперед знали, что бумаги мало и что книга Милюкова не будет бестселлером.
По совету Карповича[64] я запросил “Юниверсити оф Пенсильвания Пресс” (то издательство, в котором вышел перевод “Очерков по истории русской культуры”[65]) и получил оттуда ответ, что новая книга Милюкова их чрезвычайно интересует и что они просят немедленно прислать им рукопись для просмотра. Рукопись я вчера туда послал, а что из этого выйдет – Бог ведает.[66] Марк Александрович[67] настроен пессимистически, но это, впрочем, у него в натуре.
Шестую книжку “Нового Журнала” Вы, вероятно, уже получили. С Милюковым в ней, по-моему, обошлись довольно нелояльно: напечатали два разрозненных отрывка из книги в такой форме, будто они представляют собой цельную статью, да еще дали заглавие, не соответствующее содержанию. Перевод текста, впрочем, хорош.[68]
После выхода книжки состоялось, согласно обычаю, собрание сотрудников для разговоров, и так как в книжке есть моя статья,[69] то я присутствовал на сем собрании. И по составу, и по методам ведения беседы, и по настроениям это было нечто весьма “старорежимное”. Впрочем, участники были сплошь “бывшие” люди: Керенский,[70] Чернов,[71] Зензинов,[72] Далин,[73] Денике,[74] Николаевский,[75] Гр. Аронсон[76] и т. д. Да еще Федотов,[77] который здесь окончательно заделался политиком и очень много пишет и выступает. Политические настроения у этих всех людей диаметрально противоположны настроениям Дана, образцом коих может служить посланный мною Вам отчет об его докладе.
Здесь на днях умерла Фаина Афанасьевна Слонимская (урожд. Венгерова).[78] Ей было 86 лет. Вы, вероятно, помните “Внутренние обозрения” ее мужа?[79] Без них не обходился ни один номер “Вестника Европы”. Ее дочь, Ю. Л. Сазонова,[80] к слову сказать, наблюдает теперь за печатанием посмертного издания второго тома “Вчера” Грузенберга,[81] в редактировании которого я принимаю близкое участие.
“Кружок русских юристов”[82] собирается в этом году только раз в месяц, так как многие члены заняты службами. В январе будет доклад Дижура[83]: “Соед. Штаты и попытки спасения европейских жертв гитлеризма”, а в феврале доклад Робинзона[84]: “Военные преступления и военные преступники”.
Союз русских евреев[85] (здесь есть такая организация, председателем коей состоит Ю. Бруцкус,[86] а секретарем – К. С. Лейтес[87]) получил телеграфную просьбу от д-ра Членова[88] из Женевы о присылке средств для организации помощи вновь прибывшим из Франции русско-еврейским беженцам, в том числе бывшим клиентам Тейтелевского комитета.[89] Они довольно энергично занялись сбором денег и устроили концерт. Надеются собрать чуть ли не $10.000 (вероятно, соберут тысяч шесть). ОРТ и ОЗЕ[90] также усиленно собирают и посылают деньги в Швейцарию.
Зайцев говорил мне, что Вы ему писали о Б. Л. Гершуне. Если есть какие-либо новые известия, сообщите, пожалуйста.
Мы все переболели гриппом, но теперь более или менее здоровы.
Всего хорошего.
Ваш <А. Гольденвейзер>
№ 7
ПИСЬМО А. ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕРА Б. ЭЛЬКИНУ[91]
4 апреля 1944 года
Б. И. Элькину
Лондон
Дорогой Борис Исаакович,
Получил Ваше интересное письмо от 19 февраля. Вы тем временем должны были получить мои письма от 19 января и от 5 февраля.
Надеюсь, что у Вас больше не было повода для размышлений в духе Андрея Болконского на Аустерлицком поле.[92] Здесь для этого никогда не бывает повода, и со шкурной точки зрения это весьма приятно. Но иногда думаешь, что не мешало бы пройти через какое-нибудь очистительное пламя – иначе психика невольно продолжает следовать прежним утоптанным дорогам и недостаточно отражает все то, что произошло за последние годы в мире реальностей.
С книгой Милюкова беда. Издательство “Пенсильвания Юниверсити Пресс”, на которое я очень рассчитывал, также ответило отказом. Не знаю, куда еще обратиться. Возможно, что попробую “Оксфорд Юниверсити Пресс” (здесь есть большое самостоятельное отделение этого английского издательства). Мне особенно досадны эти неудачи (которые Алданов и Карпович предвидели), потому что я искренне считаю книгу прекрасной. По отрывкам, неудачно напечатанным в “Новом Журнале”, не следует судить обо всей работе. Она поражает именно свежестью мысли и тем поразительным талантом к систематизации, который был всегда свойственен Милюкову.
Дан, о котором Вы пишете в Вашем письме, снова выступал с докладом, и я пошел его слушать – в первый и последний раз. У него прекрасные внешние данные, и он великолепно сохранился в свои 70 с лишком лет. Но по содержанию он, видимо, дальше митинга идти не способен. Абрамович[93] (нынешний главный его противник) несравненно глубже и умнее Дана.[94] Я имел случай слушать несколько речей русских и русско-еврейских ораторов на обеде в честь 70-летия Чернова. Абрамович был единственным из них, которого стоило послушать. Обед был многолюдный (свыше 300-т гостей), несмотря на довольно высокую цену ($3). Устроен он был не русскими, а еврейско-американскими социалистами и профсоюзниками, среди коих Чернов очень популярен. Но участвовали, конечно, также русские (и даже украинские эсеры). Посылаю Вам номер газеты со статьей о Чернове и с отчетом об его докладе в нашем “Кружке”.
Сведений из Европы у нас также почти нет. Изредка просачивается что-нибудь из Португалии (или из Швейцарии). О моих сестрах ничего не знаю с сентября 1942 года...
На днях уходит в армию еще один мой племянник: Андрей Бродский.[95] Он до сих пор пользовался отсрочкой в качестве сначала студента, а затем доцента по инженерным наукам. Но теперь все отсрочки для лиц до 26 лет отменены. Это уже мой пятый племянник в действующей армии.
На этой неделе Пасха – еврейская и христианская, а 16 апреля – православная. Евгения Львовна зовет родственников на пасхальный ужин – без ритуала, но с хозяйственными заботами.
Я недавно ездил в Вашингтон. Дела у меня теперь главным образом в М<инистерст>ве Финансов, по отделу контроля иностранных фондов. Изредка бывают дела по визам. Есть управления капиталами. Но настоящие судебные дела чрезвычайно редки и неинтересны.
Я уже давно подал прошение об американском гражданстве, но все еще не натурализован (здесь в Нью-Йорке большая очередь). Надеюсь к окончанию войны быть американским гражданином и в качестве такового посетить Европу и Россию. Но пока это мечты.
Сердечный привет от Евг<ении> Льв<овны> и от меня Вам обоим.
Ваш <А. Гольденвейзер>
№ 8
ПИСЬМО А. ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕРА Б. ЭЛЬКИНУ[96]
24 июля 1944 года
Б. И. Элькину
Лондон
Дорогой Борис Исаакович,
Ваши письма от 10 апреля и 12 июня я получил. Вижу, что мое последнее письмо к Вам – от 4 апреля. Значит, я не писал Вам 3 1/2 месяца, – но надо признаться, что Вы ничего не потеряли, не получая от меня писем за это время.
У нас все более или менее по-прежнему. Летняя жара, которая тяготеет над нами три месяца в году, в полном разгаре. В этом году она особенно упорная и непрерывная, и переносим мы ее особенно мучительно. Вообще по части здоровья у нас обоих все обстоит весьма неважно. Впрочем (это мой постоянный рефрен), грех жаловаться на что-либо в письмах, направляемых в Европу.
В июне состоялось годовое общее собрание нашего “Кружка”. Кроме отчета и выборов, мы устроили “дискуссию” на тему “Задачи русских юристов в послевоенном мире” с моим вступительным словом. Я говорил о профессиональных, культурных и политических задачах. В отношении первых перспективы, которые я наметил, были оптимистичны. Я считаю, что послевоенная эпоха будет (вписано от руки) par excellence эпохой международного правового общения. Что бы ни вышло из междугосударственных организаций, частно-правный быт несомненно становится интернациональным. Авиация превратила мир в один судебный округ. Мы, русские юристы, являемся международными юристами (вписано от руки) par excellence – и по своему опыту, и по свойственной нам профессиональной эластичности. Есть все основания предполагать, что для нас найдется работа. Не знаю только, что об этом думают клиенты...
В ожидании этих благ я работаю по-прежнему – главным образом, по части блокированных счетов. На днях еду в Вашингтон, что в это время года является не очень приятной экскурсией. Собираюсь при этом случае посетить моего племянника Бродского, который отбывает воинскую службу в лагере в штате Вирджиния. Я у него уже был в мае.
С книгой Милюкова дело обстоит следующим образом. Я обращался еще в три издательства, но безуспешно. Тогда мы решили попытаться собрать необходимую на расходы по печатанию сумму и издать книгу, хотя бы частично, на свой счет. Образовали для этого небольшой комитет (Карпович, Алданов, Коновалов,[97] Бланк[98] и я). Должен признаться, что смотрю довольно пессимистично на возможность собрать среди здешних состоятельных иммигрантов нужные для цели $1500-$2000.[99] Если у Вас есть какие-либо идеи или советы в этом направлении, напишите мне.
К сборам мы пока, ввиду общего разъезда, не приступили. Между тем, книгой заинтересовался А. С. Каган,[100] небезызвестный Вам совладелец “Петрополиса”.[101] Он недавно вместе с неким Рывкиным[102] организовал здесь издательство, которое поначалу пошло хорошо. Они уже издали (по-русски) Пушкина, Гоголя и Чехова, издают кое-что также по-английски. Кагану очень импонирует возможность издать книгу Милюкова. По его словам, при его посредстве вышла одна книга Милюкова по-немецки,[103] и что Вы вели с ним тогда переговоры.
Я Кагану не доверяю, но если издательство возьмется выпустить книгу, то нет оснований отказываться.[104] От авторского гонорара все равно никто не разбогатеет. К тому же, мы потребовали, чтобы нам дали аванс на вознаграждение за редактирование книги, которое необходимо (особенно на этом настаивает Бланк, который прочел рукопись). Думаю, что Карпович найдет подходящего редактора и сам поможет, но необходимо оплатить этот труд.
Все это пока еще в стадии переговоров. Между прочим, профессор Ирвинг Фишер,[105] директор Гуверовской военной библиотеки в Пало-Альто, по моей просьбе предложил книгу Стэнфордскому Университетскому издательству, но пока не получил ответа.[106]
Книга Грузенберга напечатана и теперь находится у брошюровщика. Она выйдет осенью под заглавием “Очерки и речи”.[107] Я имею много возни с редактированием текста и вступительных статей и с корректурами.
Не помню, писал ли я Вам, что здесь выходит большой сборник статей “Еврейский мир”[108] – он также уже заканчивается печатанием [так – А.З.]. В нем будет, между прочим, моя статья о Я. Л. Тейтеле.[109] Пришлю вам оттиск. “Союз русских евреев”, по моему указанию, должен был послать Вам проспект этой книги.
Благодарю Вас за сведения о друзьях. Если что-либо узнаете, не откажите сообщить. До нас лишь изредка просачиваются известия. Недавно я получил письмо (деловое) из Женевы. Оно шло около 4-х месяцев. Сношусь со Швейцарией по телеграфу.
Недавно скончалась Ольга Ильинишна Гольдштейн[110] – жена Ан. Ал.[111] Вы, кажется, их знали. О смерти Гарви[112] и Португейза[113] Вы, верно, знаете из газет. На днях здесь умер Мордкин[114] (Фокин[115] умер в прошлом году). Вообще русская эмиграция ликвидируется естественным порядком. Кажется, мы и так слишком засиделись. “Племя младое, незнакомое” начинает с все большим авторитетом представлять Россию. А нам остается роль разочарованных наблюдателей.
О текущих военных делах писать не буду. Надеюсь, что тревожные дни (начавшиеся вскоре после Вашего последнего письма) проходят для Вас безболезненно.
Всего хорошего. Сердечный привет Вам обоим от обоих нас.
<А. Гольденвейзер>
№ 9
ПИСЬМО А. ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕРА Е. ФАЛЬКОВСКОМУ[116]
30 декабря 1944 года
Е. А. Фальковскому
Париж
Дорогой Евгений Адамович,
Я был душевно рад получить Вашу открытку (она была в пути два с половиной месяца). Я написал Вам, как только возобновились почтовые отношения с Францией – вероятно, Вы получили мою открытку.[117]
Много времени прошло с тех пор, как мы не сносились с Вами, и много событий произошло у каждого. Всего не перескажешь в одном письме. Теперь постепенно получаются вести от друзей и родных, которые были отрезаны. “Одних уж нет, а те далече...”[118] Я имел ужасный удар судьбы: мои две несчастные сестры, пожилые и хилые женщины, в декабре 1943 года были схвачены немцами (в Ницце, в санатории “Коллин”) и депортированы. Последний след их – в Метце, по пути на Восток. Я почти уверен, что их больше нет в живых, но, конечно, пытаюсь производить розыски. Если Вы знаете о каких-нибудь путях в этом направлении, сообщите. (Дочь одной из сестер, г-жа Шапталь, живет в Париже – даю Вам ниже ее адрес). Есть еще много жертв среди родных и близких; о том, что В. А. Гольденберг[119] депортирован из Тулузы, Вы, верно, знаете. Вы упоминаете о Л. М. Родзинской[120] – о ней мы не имели сведений. Напишите, пожалуйста, все, что Вы о ней знаете, называя вещи своими именами. Р. Р. Львова,[121] по рассказу покойного ныне И. В. Гессена,[122] покончила самоубийством при депортации летом 1942 года. Зин. Гр. Гейман[123] и ее муж также покончили с собой.
От Б. Л. Гершуна до сих пор известий не имел. Слышали ли Вы о судьбе М. П. Кадиша[124] и А. А. Мурского[125]? Г. Забежинского[126]? Г. И. Переплетника[127] (о нем были печальные слухи)? Майзеля[128]? Пишите обо всех знакомых...
Вы спрашиваете в Вашей открытке о разных людях, находящихся здесь. Адреса даю Вам в конце письма. Одному из них (А. Д. Марголину) я уже передал Ваш привет лично, так как он у нас вчера был. Алдановым кланялся сегодня по телефону. Набокова-Сирина[129] мы давно не видели, так как он живет под Бостоном, где служит в музее (по части бабочек); пишет он больше по-английски, в частности делает мастерские переводы русских классиков, в стихах и прозе. Кулишеры в Вашингтоне, где Евг<ений> Мих<айлович> имеет научную работу при одном из военных учреждений.[130]
Здесь многие из беженцев-интеллигентов в последние два года получили места преподавателей русского языка, переводчиков (среди последних – Л. М. Зайцев[131]). Многие дамы работают на фабриках. Труд оплачивается хорошо, но работа почти у всех изнурительная. По окончании войны многие перейдут на положение ищущих, но к чему заглядывать вперед?
Я лично – один из немногих, не переменивших своего профессионального статуса. Продолжаю быть русским адвокатом, во всех многоразличных и малоутешительных значениях этого слова в беженских условиях. Занимаюсь судебными делами, когда таковые есть, но главным образом делами по блокированным капиталам и по визам. Успехи средние.
Политический мой статус изменился весьма резко: 20 ноября с. г. стал американским гражданином. Civis Romanus sum.[132] Когда война кончится, смогу получать визы – хоть одно достижение.
У нас здесь с 1942 года существует “Кружок русских юристов”, в учреждении и направлении коего я принимал близкое участие. Деятельность сводится к устройству собраний с рефератами. 20 ноября устраиваем обеды. От прежних здешних организаций (находящихся в анабиозе) мы независимы.[133] Их члены были на нас обижены, но теперь состоялось примирение, и они явились на наш обед (Каринский,[134] Морозов,[135] Николаев[136]). Первый состав нашего бюро был: Зайцев, Комар,[137] София Винавер-Гринберг,[138] Е. А. Москов[139] и я; нынешний состав: Зайцев, Гринберг, проф. Тимашев,[140] Кулишер, Воятовский<?>[141] и я. Из Ваших знакомых[142] здесь еще есть Лисицын[143] – я его никогда не видел. Был Измайлов,[144] но умер. Хаджинов[145] служит в Вашингтоне. Москов занимается преподаванием русского языка и любит говорить речи. Жив еще старик Розенбаум,[146] но я его никогда не видел.
У нас с конца 1941 года выходит хороший журнал (“Новый журнал”), по типу “Современных записок”. На днях выходит десятая книга (в ней есть, между прочим, моя статья “Президентские выборы”). Редакторы – Алданов, Карпович и Цетлин[147]. Выходит также плохой журнал “Новоселье” (редактор – София Прегель[148]) и плохая газета (“Новое русское слово”). Есть также два партийных эсдэковских журнала прежнего типа (“Социалистический вестник” Абрамовича и Николаевского, яро-антибольшевистский, и “Новый путь” Дана, “соглашательский”). Русские публицисты пописывают также в американской прессе. “Карьеру” в смысле журналистики сделали только Акивисон[149] и г-жа Гордон.[150] В Сан-Франциско также выходят русские газеты.
При моем ближайшем участии здесь вышла книга “Очерки и речи” Грузенберга. Постараюсь Вам ее послать, когда сие будет возможно. Пошлю Вам также мой этюд о Я. Л. Тейтеле.
В начале я сказал, что в одном письме всего не перескажешь, а затем я все же пытаюсь объять необъятное. Поэтому кончаю.
Всех благ к Новому Году. Сердечный привет Елене Германовне.
Жму руку
Ваш Гольденвейзер
№ 10
ПИСЬМО А. ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕРА Б. ЭЛЬКИНУ[151]
Alexis Goldenweiser
Telephone monument 2-4095
526 West 112th Street
New York 25, N.Y.
14 мая 1945 года
Б. И. Элькин
Лондон
Дорогой Борис Исаакович.
Ваши письма от 13 и 25 апреля с.г. я получил.
При сем дубликат письма Б. Л. Гершуну, отправленного через моего племянника А. Бродского, с приложением списка посылок №№ 29-46, каковые прошу Вас переслать ему в Париж. Посылаю Вам также отчет по отправке посылок во Францию (1 Марта – 1Мая).[152]
Васильева[153] я как-то встретил у Розы Георгиевны Винавер.[154] Он произвел на меня очень приятное впечатление. Насколько мне известно, он продолжает преподавать в Висконсинском университете в Мадисоне. Гинс[155] редактировал в Сан-Франциско русскую газету “Русская Заря”, а теперь живет в Вашингтоне, где служит в каком-то правительственном учреждении. Я постараюсь узнать Вам его адрес. Здесь недавно скончался (от рака легких) И. И. Левин,[156] подвизавшийся в Америке под именем Джон Нормано. Он в последнее время, как и следовало ожидать, стал сверхбольшевизанствовать.
Кстати по вопросу о злополучном посещении и завтраке на рю де Гренель.[157] Я не согласен с Вами в том, будто это посещение было “неизбежно”. По-моему, это была большая политическая ошибка. Герцен в определенный момент русской истории написал статью “Ты победил, Галилеянин”,[158] – но он не побежал брататься с жандармами, не закрыл своего вольного печатного станка в Лондоне и не изменил своим убеждениям. Прискорбный инцидент с делегацией к Богомолову вызван, по-моему, неправильной оценкой роли и функции нашей эмиграции. Эта же ошибка в еще более резкой форме проявилась в статье Бердяева,[159] которую я Вам послал, в которой он все вопросы сводит к балансированию словами “национальный” и “интернациональный”. Мы уехали из России совсем не потому, что считали советскую власть не-национальной и не-патриотичной. Уехали мы из-за установившегося внутри страны политического режима, который теперь именуется тоталитарным. Поскольку этот режим остался, поскольку легальная оппозиция ему в России невозможна, мы имеем моральное право продолжать быть эмигрантами. Никакие подвиги Красной Армии, никакие заслуги советского правительства в деле обороны России не должны заставить нас менять свое лицо и декларировать свою лояльность в отношении власти, к которой мы продолжаем пребывать в непримиримой оппозиции.
Я знаю о переменах, происшедших в России, знаю, что мы должны многое переоценивать и, главное, ко многому стараться присмотреться и понять. Но закрывать глаза на концентрационные лагери, НКВД, бессудные казни, подневольный труд и т.д. и в порыве патриотического восторга протягивать непрошеную руку примирения ответственной за этот режим власти означает идеологическую капитуляцию. В эпоху отчуждения и охлаждения между демократиями и Россией, которая неизбежно наступит, мы должны сохранить право олицетворять собою Россию, не запятнанную жестокостью, лукавством и угашением духа.
Сердечный привет
А. Гольденвейзер
№ 11
ПИСЬМО А. ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕРА Б. ЭЛЬКИНУ[160]
17 июня 1945 года
Б. И. Элькину
Лондон
Дорогой Борис Исаакович,
Ваши интересные письма от 7 и 11 мая я получил. Спасибо за пересланные письма Бориса Львовича,[161] на которые я уже ответил – через Ваше же любезное посредство. Г-же Шварцман[162] посылка послана, а также В. Адамовой.[163] По полученным здесь сведениям, ее муж уцелел.
“Амер<иканский> Журн<ал> Межд<ународного> Права”[164] продолжает выходить.
Еду на днях в Вашингтон, где выясню в подробностях новый порядок выдачи виз. С 1 июня стали снова выдаваться иммигрантские визы для лиц, живущих во Франции. Это событие, так как многие во Франции мечтают о таковых, кроме того, осталось много неиспользованных и потерявших силу виз с 1942 года. Новый порядок, который вводится с 1 июля, в существе возвращает все к довоенному положению – визы будут разрешаться консулами, и прошения с аффидавитами будут подаваться им же.
Мое письмо от 14 мая, Вы, верно, получили. В нем отчасти заключается мой ответ на Ваши вопросы в письме от 7 мая.[165] На эти же темы я писал Григорович-Барскому и послал Вам копию моего письма. “Существенные различия во взглядах” в нью-йоркской колонии, конечно, есть. Это естественно и неизбежно. Плохо лишь то, что эти различия имеют тенденцию к обострению, – тогда как люди, стоящие по существу на той же демократической платформе, казалось бы, должны найти путь, чтобы столковаться. Кто прав, кто ошибается – скажет история. Я не скрываю, что чувствую себя стороной в этом споре, и не претендую на нейтральность. Мне больно, что, как мне кажется, люди, стоящие на противоположной позиции, незаметно для себя подпадают под какие-то чары, – магическую власть, которую тоталитарные государства умеют захватить над умами всех своих сторонников. Это наклонная плоскость: одобрив одно, неизбежно извиняют второе и третье. С моей точки зрения, печальная картина. Карпович и вся группа “Нового Журнала” ведут прямую линию и вех не сменили. Федотов, принадлежащий к той же группе, как человек неполитический, бьет через край и особенно раздражает противников.[166] Далин влиятелен, так как выпустил уже три книги о Сов<етской> России[167] и печатает теперь четвертую – по-английски, в Йэльском унив<ерситетском> издательстве.[168] Николаевский знает больше фактов, чем все остальные вместе, но страдает “Бурцевским комплексом”: покойному Бурцеву всюду чудились провокаторы,[169] а Николаевскому всюду чудится тайное соглашение Сталина с фашистскими государствами. Вообще, вся группа “Соц<иалистического> Вестника” вносит в вопрос слишком много партийной страстности.
Впрочем, некоторые эсэры, как Вишняк,[170] от них не отстают.
В противоположном лагере, как Вы знаете, Дан с его группой и многие одиночки, как, например, Г. Д. Гурвич.[171]
Мне прислали два первых номера издаваемых в Париже “Русских Новостей”. Чтение этих номеров произвело на меня тяжелое впечатление. Весь первый номер пропитан атмосферой сменовеховства – чувствуется, что он составлен людьми, которые еще не совсем примирились сами с собой. Особенно неудачна в этом отношении статья Адамовича,[172] трактующая исторические катастрофы в стиле провинциального журналиста, – шуточки, недомолвки, “намеки темные на то, чего не ведает никто” и т. п. (“Конец разговора”)
“Гром победы, раздавайся” в редакции адмирала Кедрова[173] (“Русская победа”) и семинарское красноречие Евлогия[174] (“Пасха светлая”) также, по-моему, не украшают газеты.
Программная статья “От редакции” анонимна. Отчего? И это характерно для психологии сменовеховства. По существу, для меня решающее значение имеет фраза: “в области внешнеполитических вопросов... русская газета за рубежом не может... стать ни на какую позицию, кроме той, которая занята Национальной властью”. Что это – отказ от права критики, тоталитарное верноподданничество (каковое во времена самодержавия требовали только черносотенные партии), дешевая игра на патриотической струне (будто патриотизм состоит в том, чтоб защищать ошибки правительства своей страны и отрицать вред, приносимый им своей стране)? Такая позиция недостойна традиций русской интеллигенции. Пушкин был стопроцентным патриотом и все же уже в 1816 году начал “подсвистывать” Александру I. Русские офицеры, едва вернувшись из Парижа, образовали тайные общества, а через 10 лет вышли на Сенатскую площадь. Власть, спасшая Россию от Наполеона, также могла претендовать на титул “национальной”, но тогдашние русские либералы не считали своим патриотическим долгом становиться духовными лакеями Аракчеева.
Неприятное впечатление производит также статья “Международное положение”, подписанная псевдонимом “Дипломатикус”. Это какая-то помесь “Нового времени” с “Диаматом”. С одной стороны – “подступы к русской твердыне” и прочий нововременский жаргон, с другой – “сверхиндустриализованные” Соед<иненные> Штаты, крах буржуазии пред национализациями – это уже на жаргоне Диамата. А заключительный аккорд: цитируются ничего не значащие общие места, произнесенные Сталиным и – о, Боже мой! – Вышинским,[175] и к этому прибавляется торжественная фраза, опять-таки в стиле провинциальной журналистики: “Такие слова не говорятся на ветер и не нуждаются в комментариях”.
Во втором номере есть статья Нольде[176] “Европейское будущее”, написанная гораздо серьезнее, но ее метод едва ли убедителен. Кадится фимиам Сталину (“Внешняя политика Советов за весь период войны была безукоризненной”), а затем скромно высказываются вполне разумные пожелания и надежды на “сознательный отказ от соблазна вмешательства” в дела соседних “самостоятельных народностей”. Первая теза столь же категорична, сколь спорна, а вторая откровенно ищет утешения по формуле “блажен, кто верует”. Верует ли сам автор?
Не найдет ли он нужным собрать сведения у экспертов по этому вопросу, например у того румынского министра, который уже два месяца пользуется убежищем в Английской миссии в Бухаресте, или у Г. Димитрова, который таким же образом спасает свою жизнь в Американской миссии в Софии?[177]
Пространная статья В. А. Маклакова “Советская власть и эмиграция” была полностью перепечатана в нью-йоркском “Новом Русском Слове”[178] (не исключая вступительного примечания редакции, которая, по-видимому, нашла статью недостаточно благонамеренной). Это – очень интересный историко-социологический этюд, из которого невозможно сделать никаких конкретных политических выводов. В ней много бесспорного, много спорного и кое-что притянуто за волосы. Она дает анализ путей развития России в масштабе десятилетий, и правильность ее выводов можно будет проверить лишь по истечении новых десятилетий. Любопытно, что Маклаков в своей оценке путей советского строя в общем сходится со своим старым противником П. Н. Милюковым. Но я думаю, что Милюков, со своим ясным и методологически четким мышлением, не оставил бы у читателя сомнений в том, что социологический анализ – одно, а программа и тактика политического действия для определенной политической группы – другое. Маклаков всячески пытается доказать, что Россия в масштабе десятилетий неизбежно идет к восстановлению свободы и прав личности. Но значит ли это, что мы в 1945 году должны вести себя так, как будто эти свободы уже существуют? Подождем – увидим. Не будем спешить на рю де Гренель[179]: последнее метро еще не близко.
Еще одно последнее замечание. Чем объясняется то, что событие 15 февраля 1945 года[180] ни единым словом не упоминается в обоих номерах “Русских Новостей”? Это совершенно загадочно. Ведь с этого дня, казалось бы, с точки зрения газеты, начинается летоисчисление новой эмиграции, примирившейся с “Национальной властью”. Между тем, вместо того, чтобы дать аутентический и полный отчет о посещении Полпредства, с текстом всех речей и тостов, газета совершенно умалчивает об этом посещении. Такое молчание слишком красноречиво, чтобы не возбуждать подозрений. Не получил ли г. Богомолов реприманд от своего начальства за то, что “якшается с белогвардейской сволочью”? Или же делегатам почему-либо неприятно вспоминать о посещении?
Нас призывают “прекратить борьбу против Советской власти”. Но скажите на милость, кто из нас боролся с Сов<етской> властью? Вы боролись? Я боролся? Ступницкий боролся?[181] Милюков и его группа,[182] к которой мы принадлежали, еще в 1920 году высказались против вооруженной борьбы и интервенции. Мы никакой борьбы не вели, так как борьба была невозможна и безнадежна, но мы пользовались правом свободно выражать свое мнение о внутренней и внешней политике Сов<етской> власти. Этого права никто не может отнять и теперь. В осуществлении этого права – политический смысл эмиграции. Ни один уважающий себя эмигрант не должен добровольно отказываться от этого своего права, являющегося в то же время его политическим долгом, (дописано от руки) вслепую обещать поддержку “внешней политики Национальной (с прописной буквы) власти”.
Посылаю копию этого письма Б. Л. Гершуну.
Всего доброго
А. Гольденвейзер