Постсоветская этнография, мифотворчество и власть
4/2005
Конструирование национальной истории на языке советской науки после распада СССР: случай Узбекистана
Изучение национализма и этничности в Центральной Азии невозможно отделить от того состояния, в котором находится вся постсоветская этнография с точки зрения ее методологической и теоретической экипировки. Хотя этнографы из различных регионов постсоветского пространства находятся на разных этапах выхода из лабиринта советских архетипов социологического мышления, в целом постсоветская этнография, по моему субъективному впечатлению, несмотря на издательский бум, многочисленные переводы на русский язык западных авторов, а также участившиеся контакты с западными учеными, пока находится в тисках той “теории этноса”, автором и символом которой являлся академик Ю. В. Бромлей. Особенно такое состояние отчуждения от современных веяний в социальных науках характерно для бывших колониальных окраин. Надо признать, что многие национальные школы этнографии пока еще находятся в интеллектуальной зависимости от бывшего Центра, от академических институтов и сообщества России. Если уж сам “Центр” пока еще не решается принять неизбежность пересмотра старых догм и подвергнуть решительной ревизии остатки советской историко-этнографической школы, то чего можно ожидать от центрально-азиатских окраин? Мне кажется, что в самой России многие сторонники новых теоретических подходов, более открытых для влияний с “Запада”,[1] все еще действует с оглядкой на “патриотов” от науки. Это, возможно, говорит об атмосфере, которая их окружает и которая заставляет постоянно озираться на все еще здравствующие авторитеты советской школы. В этой атмосфере все еще четко присутствует дух “наших”, противостоящих “не нашим”.
В данном попятном движении я усматриваю (для самого себя, прежде всего) параллели с “большой” и “уличной” политикой и, более того, – с господствующими умонастроениями и установками в обществе, которые сейчас модно называть дискурсами и фреймами. Если говорить об общественных умонастроениях, то дело оказывается не только в приверженности к модным теориям типа “социального конструктивизма” или антипатии по отношению к ним. Размежевание скорее проходит на более глубинном, ценностно-культурном уровне. Это расхождение взглядов охарактеризовал Юрген Хабермас, различая приверженцев “либеральной” и “консервативной” ориентаций в трактовке того, что является нацией.[2] Он отмечает принципиальные различия между этнической (или этноцентристской) нацией, с одной стороны, и нацией граждан, в известном смысле космополитической, абстрагирующейся от своих этнокультурных корней, с другой. Обе позиции присущи как Западу, так, наверное, и любой другой “цивилизации”, подошедшей в своем развитии к принятию идеологии либерализма. Хабермас показывает, что оба эти толкования, доминирование одного по отношению к другому имеют историческую подоплеку и связаны с историческим (надеюсь, неизбежным) процессом трансформации статуса жителя страны (или обывателя) в статус гражданина. Последнего, как известно, отличает наличие определенных конституционных прав, в первую очередь права выбирать свое правительство и критиковать его. Когда эти права становятся повседневной реальностью, а не пустыми словами, пусть и зафиксированными в Конституции, то меняется и самоощущение гражданина, его отношение к государству и понимание того, что его объединяет с другими гражданами в рамках данной нации. Оказывается, что объединяет уже не столько язык и традиции, сколько равенство всех граждан перед законом и ощущение, осознание этого равенства (надеюсь, это не звучит слишком назидательно).
Интересно, что апелляция к языку, обычаям, народности, органической целостности нации первоначально носили вполне прогрессивный, по историческим критериям, характер, поскольку противопоставлялась легитимности королевской власти, дарованной якобы от бога, а не от демоса. Лишь в XIX столетии национал-романтизм приобрел консервативную окраску, противопоставляясь последовательному либерализму. В этом смысле интерес к этническому у германских романтиков, почитателей народности, и российских востоковедов XIX столетия амбивалентен. С одной стороны, он антиэлитарен и потенциально даже демократичен, а с другой – часто служит интересам автократического государства. Наиболее ярко консерватизм этнонационализма проявился в движении völkisch, кружков любителей германской культуры и фольклора, расплодившихся в XIX столетии. Характерно, что именно эти кружки стали предвестниками движения нацизма после Первой мировой войны. В этот переломный момент истории движение völkisch и великорусский национализм свидетельствуют уже скорее об отставании демократических реформ в двух странах, о слабости идеологии и институтов республиканизма. Шовинизм как крайнее проявление этнонационализма чаще всего является орудием в руках авторитарной власти. Напротив, гражданский или республиканский национализм, берущий свое начало в Великой Французской революции, является сторонником гражданского общества в противостоянии монархии и всякой другой деспотической власти.
В целом, для европейского мира был все-таки характерен переход от консервативного к либеральному взгляду на нацию, что и нашло свое отражение в соответствующих теориях, одной из которых является концепция конструктивизма. Следование этой концепции – не просто дань моде, а своего рода эквивалент либерального взгляда на мир и социальную реальность, где индивидуальный выбор, протест против всесилия государства и автократии играют первостепенную роль. Именно поэтому взгляд исследователя, воспитанного в атмосфере почитания индивидуальных прав и свобод, особо обращен на то, как члены общества идентифицируют себя сами, и на то, как и какие силы лишают индивида права выбора своей идентичности. Ранее казавшиеся приобретенными от рождения метки идентичности оказываются под взглядом либерально мыслящего исследователя не чем иным, как “конструктом”, более того – модусом властных отношений, поддерживающим зависимость индивида от надындивидуальных сил. Поэтому исследователь, движимый как инстинктом любопытства, так и миссией “освободителя”, и ставит своей задачей деконструировать эти метки и докопаться до их первоисточника. В этом смысле конструктивизм сродни психоанализу, поскольку работает над неврозом авторитарной личности.
Аналогичная логика развертывания национал-романтизма с его идеей неразрывности индивида и органического тела нации и его переплетением с этнонационализмом наблюдается и сейчас на постсоветском пространстве, причем наиболее ощутимо именно там, где сильны авторитарные режимы. Однако теперь брокерами этнонационализма выступают не “низы” и лидеры гражданского общества, а правящие и политические элиты, активно эксплуатирующие национализм в целях притязаний на власть.
В прошлой дискуссии в журнале “Этнографическое обозрение” (номер 1, 2005) возник спор вокруг этнических меньшинств. Опять-таки, очень важно, с каких позиций к нему подходить. Мы рассматриваем его с позиций такого основополагающего элемента либерализма, как права человека. С одной стороны, следует признать, что не только нации, но и этнические группы являются в известном смысле (то есть с допустимыми оговорками) социальными конструктами. Так, возникновение современной этнической идентичности узбеков неразрывно связано с созданием квазинационального государства под названием Узбекская ССР. Создание этого государственного образования, как и всех остальных союзных и автономных республик, было чистейшим актом социальной инженерии в духе советского мессианства. Этот акт потребовал реконфигурации этносоставляющих, образующих новые национальные формации, а значит, и перекраивания этнотрайбалистской карты, характерной для досоветской Центральной Азии. Тогда, в начале 1920-х годов, усилиями ученых, местных просветителей и властей решался вопрос, какой род или этническую группу отнести к категории узбеков, а какие – к категории этнических меньшинств. Таким образом, как узбекский “этнос”, так и “национальные меньшинства” оказывались конструируемыми и релятивистскими понятиями, относительными по отношению к фиксируемой территории вновь создаваемого государственного образования.
Теперь, после стольких лет существования с этими присвоенными маркерами, их носители, по крайней мере значительная их часть, действительно стали ощущать себя представителями тех “этносов”, к которым их предки были причислены. В настоящих сложившихся обстоятельствах уже было бы нарушением прав человека отнимать у них свободу называться именно так, а не иначе. Инициаторов этнокультурных сообществ в Узбекистане (а их, согласно “Этническому атласу Узбекистана”, насчитывалось по состоянию на 2002 г. 118) никто не принуждал к объединению с себе подобными по этнокультурному признаку. Появление этих ассоциаций скорее было знаком раскрепощения гражданского общества и получения права на свободу ассоциации, чем результатом конструирования со стороны государства. Власти Узбекистана только старались приспособиться к этому спонтанному процессу этнокультурного “ренессанса”, создав структуру под названием “Интернациональный культурный центр” и навязав ее ассоциациям в качестве надзирающего органа.
В постсоветский период вместо развенчания идеи этноцентристского государства, построенного по принципу этнической иерархии, с титульной этничностью во главе, тенденция этнонационализма только усилилась и как раз за счет ущемления прав тех, кто оказался в положении этнических меньшинств. Например, в Туркменистане узбеки стали исчезать из статистики. Официальные данные показывает сокращение доли узбеков с 9% до 5% в этническом составе страны.[3] Это явно заниженные данные, если учесть одинаковый уровень рождаемости у туркмен и узбеков, а также отсутствие значительной эмиграции узбеков из страны. Однако даже эти заниженные данные доводятся Сапаром Ниязовым до показателя двух процентов в его книге “Рухнама”,[4] что трудно квалифицировать иначе как этническую чистку, выполненную методами манипуляции статистическими данными.
Этнонационализм проявляется в идеологии. В Узбекистане, Туркменистане и Таджикистане государственная идеология строится исключительно на культурном наследии основного “этноса”. В Туркменистане этническим меньшинствам предлагают слиться с титульной нацией, в Таджикистане им постоянно намекают на прошлые грехи и вину перед титульной нацией, в Узбекистане озабочены поисками свидетельств древности узбекской нации. При этом национальные меньшинства в лучшем случае как бы не замечают, истории этих меньшинств словно бы и не существует, они постепенно лишаются своего пространственного и историко-временного измерения.
Поэтому авторы “Этнического атласа” посчитали своим долгом предоставить голос этим меньшинствам, “вернуть” их существование в сферу публичного внимания. Это не означает, что авторы желали увековечить статус этнических меньшинств и выстроить непреодолимые границы между этносами. Мы прекрасно понимали текучесть и динамичность этнических и межэтнических процессов. Более того, либеральная идея диктует приоритетность гражданского над этническим и расовым национализмом, но ни в коем случае не допускает, чтобы кого-либо “за уши” тянули в лоно гражданственности. Это предмет свободного выбора, равноправного участия в формировании представительной власти и результат равенства перед законом вне зависимости от этнической и расовой принадлежности.
Постсоветская идеология, утвердившаяся в ряде новых независимых государств, явилась продолжением того же процесса этнонационализма, порожденного в 1940-х годах в результате поворота Сталина от классовой теории государственного строительства к национал-патриотической. Наиболее характерные примеры новой-старой государственной идеологии, построенной на архетипе этнонационализма советского образца, мы наблюдаем в Узбекистане, Туркменистане и Таджикистане. Эти идеологии активно эксплуатируют историю, принуждая научно-исторические учреждения заниматься конструированием исторических мифологий. В этом, собственно, и заключается “структурно-функциональная” миссия такого учреждения, как, например, Институт истории Академии наук Узбекистана. Реакция руководства этого института на дискуссию вокруг “Этнического атласа Узбекистана” весьма характерна и закономерна: содержащаяся в нем статья “Археология узбекской идентичности” затрагивает важнейший нерв всей историко-мифологической конструкции, выстраиваемой институтом. В Туркменистане же Туркменбаши сам заменил собой целый институт в роли мифолога-конструктора.
Несколько слов об особенностях историко-мифологического конструирования. Все подобного рода конструкции имеют в себе много общего. Мы бы выделили некоторые структурные черты.[5]
Во-первых, это представление истории и этногенеза в качестве некоего телеологического процесса, где его конечным пунктом является формирование современной нации “узбеков”, “таджиков”, “туркмен” и т.д.
Во-вторых, для исторических мифологий характерно выделение “золотого века” данного народа где-нибудь в далеком прошлом. При этом подразумевается, что новый “золотой век” или наступил, или уже не за горами. Нынешний лидер страны, конечно, воплощает этот процесс возрождения нации или является гарантом этого возрождения. Отсюда – несменяемость национального лидерства. Зачем же его менять, если именно он обладает ключом к новому “золотому веку” нации!
В-третьих, обратной стороной теории “золотого века” является принцип исключения и селекции. Отношение к прошлому носит селективный характер: в сосуд национальной истории попадают далеко не все события, исторические фигуры и даже народы. Так, идеологи Узбекистана идентифицируют “золотой век” с эпохой Тимуридов, Туркменбаши – с временем правления мифического Огуз-хана, таджикские патриоты – с государством Саманидов.
В-четвертых, история и археология служат не предметом непредвзятого изучения, а для назидательных целей. Они призваны или подтвердить древность происхождения нации, или продемонстрировать лучшие добродетели, присущие данной нации.
В-пятых, что специфично для постсоветских государств, история страны сводится к этногенезу исключительно титульной нации. История Туркменистана в трактовке Туркменбаши есть история туркмен, а не народов, проживавших на его территории. Аналогичная, хотя и менее выраженная, ситуация в Таджикистане и Узбекистане.
Наконец, с этноцентризмом часто сочетается формирование образа “мы” (“наши”), противопоставляемого “им” (“чужим”). История превращается в захватывающую драму противостояния между этими силами, в прошлом – с переменным успехом, в настоящем или в скором будущем завершающуюся “хэппи-эндом” – апофеозом и утверждением “наших” в “наших” границах. Формируется некая иерархическая картина: во главе пирамиды оказывается титульная нация – “мы”, в ее основании – те, кто ассоциируется с прошлыми и настоящими кознями “не наших”. Остальная часть общества обнаруживает себя между этими двумя полюсами. Очевидным образом эта пирамида оказывается изоморфной властной иерархии. Поддерживая господствующее положение титульной нации, власти и придворные интеллектуалы воспроизводят установленные властные отношения.
Помимо собственно идеологии, на воспроизводство властных отношений работают такие институты, как образовательные и научные учреждения, пресса и, как свидетельствует Фуко, даже медицина и психиатрия.[6]
Возьмем, к примеру, нашу постсоветскую школу, служащую в миниатюре моделью нации и государства. Нация, национальное и этническое формируются именно здесь, если не раньше. Что изменилось с советских времен? Практически ничего. Та же авторитарная система: учитель – диктатор по отношению к ученикам, директор школы – диктатор по отношению ко всему коллективу. Я, конечно, утрирую. Многие школы далеки от этой схемы. Но много и таких, для которых эта характеристика вполне подходит. Та же система иерархии среди самих учеников. Среди них свои лидеры, свои изгои и неприкасаемые, и часто расслоение проходит по этническому признаку. Добавим к авторитарной модели специальные идеологическо-воспитательные процедуры, практику насаждения национальной идеологии, почитание национальных символов, и тогда обнаружится пересечение властных и национальных отношений.
Еще один замечательный институт социализации – армия. Иерархические национально-властные отношения были характерны для армии даже в советские времена, но с тех времен эти отношения не только не выветрились, но и усилились на порядок. Этому особенно способствовали националистическая риторика лидеров страны и местных лидеров, разгоревшиеся межнациональные конфликты, война с сепаратизмом и терроризмом, которая также сильно окрашена в тона межнациональных отношений.
Наконец, важнейшим институтом формирования властных отношений является наука. После развала СССР она так и осталась построенной по иерархическому признаку, с авторизацией достижений и статуса ученого на самом центральном уровне. Пресловутый ВАК, институт академиков так и остались незыблемыми институтами, воплощающим жесткий иерархический порядок и прямую связь с государством. При этом не только государство проецирует властные отношения на науку. Обратный процесс – также нередкое явление, объясняющееся тем, что науку и современное государство роднит идея современной рациональности, которую они воплощают. Науке и научным работникам принадлежит особая роль в формировании современных наций на постсоветском пространстве. Один из наиболее характерных примеров – фигура Игоря Магидовича, статистика-демографа, совмещавшего в себе статус чиновника и ученого.[7] Его категоризация этнических групп, племен и родов Туркестана первоначально, по всей видимости, была свободна от государственно-идеологических установок уже в силу того, что в тот период (непосредственно до и после Октябрьской революции) государственные институты большевистской власти еще не установились и сама власть еще не определилась со своими приоритетами по национальному вопросу. Магидович скорее был движим соображениями рациональной, логически стройной и в тоже время практически применимой классификации этносов и племен. Его персональный, сугубо субъективный выбор при идентификации той или иной этнической группы сыграл значительную роль при последующем национально-территориальном размежевании. Соображения рациональности и практического удобства, необходимые для рациональной системы управления и администрирования, затем были дополнены аргументами социально-классового (сарты – буржуазный элемент, а узбеки – бедные крестьяне) или прагматического (узбеки-номады обладают символическим и политическим капиталом) характера. Уильям Фирман[8] и Ингеборг Балдауф[9] в своих исследованиях процесса национального строительства в 1920 – 1930-е годы показали сложный и противоречивый процесс формирования и канонизации современного узбекского языка. Как оказалось, в выборе той или иной версии идентичности в конечном итоге главную роль сыграли политико-идеологические соображения, но не сразу, а в течение достаточно длительного времени, совпавшего с формированием идентичности и профиля советских общественных институтов.
Эти пласты сложного процесса формирования современной узбекской идентичности совершенно игнорируются историками и этнографами Института истории Узбекистана. Подозреваю, что аналогичное состояние царит и в остальных бывших союзных республиках. Отчасти это происходит из-за давления со стороны государственной идеологии, а отчасти – по причине еще слабой географической и коммуникативной мобильности отечественных ученых. Например, на международных форумах по изучению Центральной Евразии, проходящих несколько раз в год в США и Европе, пока еще мало представлены исследователи из бывшего СССР, а значит, они объективно лишены возможности общения со своими западными коллегами. Главная причина такой пассивности, конечно, материальная – нищенская зарплата, нищенский бюджет академических институтов. Но выручает значительное количество грантов международных организаций. Уже в ближайшее время можно ожидать появления в публикациях новой волны исследователей, прошедших обучение и стажировку в западных университетах. Так что картина не совсем безнадежная, и можно надеяться, что вместо единичных исследователей нового поколения вскоре появится новая академическая среда.