Об “украинофильстве” Георгия Вернадского, или вариация на тему национальных и государственных лояльностей
4/2006
Архивные материалы публикуются с разрешения Бахметевского архива. Автор несет ответственность за точность цитирования архивных материалов. Работа по подготовке публикации поддержана грантом Фулбрайт (Fulbright Scholarship Program). This publication became possible thanks to a Fulbright Scholarship Program grant and a kind permission of the Bakhmeteff Archive.
Автор благодарен Игорю Мартынюку за помощь при подготовке публикации.
Поднимаемые в настоящем номере Ab Imperio вопросы описания политического сообщества, видения суверенитета, эволюции концепций гражданства и т.п. напрямую предполагают анализ эволюции понятий, которые позволяли в те или иные эпохи передавать понимание группности посредством соотнесения себя с конкретным коллективом, идеологией, исторической традицией, государственными институтами, политией и проч. В этой связи хочется еще раз отметить принципиальную важность развернувшейся на страницах Ab Imperio дискуссии между Рикардой Вульпиус, с одной стороны, и Михаилом Долбиловым и Дариусом Сталюнасом – с другой, о допустимых пределах историографического использования концепций “украинофил” и “русофил”.[1] Эта дискуссия важна для изучения сложной семантики национальных и государственных лояльностей в империи, и настоящая статья, предваряющая публикацию документов одного из наиболее известных историков России – этнического украинца и американского русиста, неизбежно развивает проблемы, поднятые Вульпиус, Долбиловым и Сталюнасом.
РУСОФИЛ
Строго говоря, на Западной Украине (а не только в Галиции/Галичине) термину “русофил” (который, как менее негативный, восприняли позднейшие исследователи) предпочитали термин “москвофил”. Местные деятели украинского движения (в Галичине в 1860 – 1880-х гг. они называли себя “народовці”, то есть “народники”) “москвофилами” называли своих пророссийских оппонентов (которые, впрочем, были политически лояльны Габсбургам), отрицавших самостоятельность украинского языка и нации (народа). В результате под эту категорию подпадали как деятели, признававшие отдельное существование малороссов в рамках триединой русской общности (например, Б. Дедицкий), так и приверженцы идеи единой русской нации, не признающие существование “поднародов” (В. Дудыкевич).[2] Вульпиус справедливо подмечает ограниченность публичной сферы в империи Романовых и, как следствие, – скудость источников “самоописаний”. Но кроме публичной сферы существовали и другие пространства для выражения своих взглядов, например дневники и переписка. С 1989 г. в Украине вышло немалое количество новых изданий (а также репринтов или переизданий – с существенными дополнениями – прежних публикаций) научных трудов, публицистики, воспоминаний, дневников и переписки деятелей украинского движения второй половины ХІХ – начала ХХ вв.[3] Опубликованы и продолжают публиковаться сборники документов,[4] а также монографии[5] и многочисленные статьи, вводящие в оборот новые архивные материалы. Обзор новейшей историографии и проектов публикаций[6] мог бы стать темой полноценной статьи. На основе моего знания этой литературы я также вынужден вслед за Долбиловым и Сталюнасом признать, что не встречал в источниках употребление термина “русофил” применительно к подрусской Украине. Деятели украинского движения в империи Романовых предпочитали описывать русско-украинское взаимодействие в терминах “украинец”/“украинофил”; “украинофил” (в понимании украинофил-неукраинец); “малоросс”; “русский” (например, обрусевший немец); “великорус”/“русский” (“москаль”,[7] “кацап”). Для описания своих оппонентов из среды этнических украинцев подрусские деятели украинского национального движения употребляли термин “малоросс” (в украинском с одной “с”). Причем применялся этот термин как к людям, имевшим четкую и артикулированную (например, в устном общении и выступлениях, в переписке) региональную “малороссийскую” идентичность в рамках общей русской нации, так и к тем, кто, по мнению украинских деятелей, совсем “забыл” о своей родине, полностью отдался “московской службе” (например, в российской культуре или науке) и “вредил” Украине, работая на “идеологического противника”. Применительно к последней категории термин “малоросс” мог использоваться в пейоративном, уничижительном значении. Однозначно негативную окраску в глазах украинских деятелей он обрел в начале ХХ в., а пик этого процесса пришелся на межвоенный период, когда в украинском националистическом дискурсе стал широко использоваться термин “янычар” как синоним “малоросса”.
МАЛОРОСС
Вульпиус права, подмечая, что между малороссом конца ХVIII в. и малороссом начала ХХ в. существовала огромная дистанция.[8] Малоросс конца ХVIII – начала ХІХ в. в большинстве случаев хорошо понимал, что он и “московит” принадлежат к разным народам, однако он не рефлектировал по этому поводу, поскольку в его мировоззрении отсутствовал примат национального. Центральное место в его исторической памяти занимала эпоха Гетманщины, а в сфере идентичностей и лояльностей он осознавал себя потомком казаков, защитником “привилегий” своего сословия и дома Романовых (предки “малороссов” приносили клятву верности царю Алексею Михайловичу, а не России, о чем некоторые из них вспомнили после отречения царя в 1917 г.). Впрочем, малоросс этого периода – это не категорически лоялистский тип. В случае попрания своих прав (как он их понимал) или усвоения идеалов Просветительства он вполне мог просить прусского короля “освободить” родину от московского деспотизма (миссия В. Капниста[9]), в войне 1812 г. поднимать в своем кругу тосты за здравие Наполеона и скорейший приход более прогрессивного порядка или принимать участие в движении декабристов наравне с “великороссами” и “ляхами”.
“Малоросс” начала ХХ века – явление более сложное. В одном случае это прежний лоялистский, династически ориентированный слуга трона (военный, чиновник, преподаватель и др.), еще более интегрированный в имперские структуры, чем его предки, и в то же время одинаково далекий как от русского, так и от украинского нациестроительства. После ликвидации монархии в 1917 г. эти люди очень болезненно переживали кризис собственной идентичности и мучительно искали новую. В годы революции монархический режим Павла Скоропадского на короткий промежуток вернул их в привычный мир службы (не царю, но гетману), но после конца Гетманата большинство из них добровольно или в силу обстоятельств сделало выбор в пользу эксклюзивной идентичности, и не всегда украинской.
Другой вариант представлял тип малоросса, пассивно или активно ангажированного в проект “большой русской нации”. Для него была характерна осознанная региональная идентичность и, как правило, полонофобская и антикатолическая позиция (М. Максимович и М. Юзефович). В начале ХХ века этот тип воплотился в облике малоросса-русского националиста (кроме хорошо известных В. Шульгина и А. Савенко, следует еще назвать А. Стороженко, Т. Флоринского и Ю. Кулаковского). Эти люди часто называли себя, а не украинских деятелей истинными украинофилами, поскольку они любили Украину (как они ее понимали) и народную, крестьянскую культуру, но резко отрицательно относились к “украинцам”, то есть к украинскому движению (за что последние называли их перевертышами-украинофобами). В начале ХХ в. одним из основных критериев дифференциации “малороссов” и “украинцев” было отношение к Т. Шевченко и Н. Гоголю. И те, и другие признавали обоих писателей “своими”, но “малороссы” всегда ставили Гоголя выше, “украинцы” – наоборот.
Немногочисленные свидетельства позволяют выдвинуть гипотезу о существовании третьего типа “малороссов” – людей, следивших за “русским” (не великорусским) и украинским нациестроительством и участвовавших в обоих, пытавшихся найти какой-то modus vivendi между двумя процессами. Они разделяли некоторые положения украинофильского/украинского движения, а именно самостоятельность украинского (малороссийского, южнорусского) народа и языка, а со временем приняли и его терминологию, сменив название “малороссы” на “украинцы”. Этот тип представлял собой довольно редкий и поздний феномен в империи Романовых, его носители выказывали имперскую политическую лояльность, считая себя “украинцами русской культуры”, “и русскими, и украинцами”. Их отношение как к украинскому движению, так и к русскому национализму было довольно сложным. Не отрицая самостоятельности украинского народа, его права на язык и культуру, они, тем не менее, доказывали, что в их время было достигнуто “единство” между великоруссами и украинцами, приведшее к созданию общего русского государства и общей русской культуры. Рассматривая государство и культуру как общее достояние, они противились стратегии украинского движения на вычленение Украины и украинской культуры из этого общего пространства. В то же время не меньшую угрозу русскому единству они усматривали в запретительной политике имперского правительства и русских националистах a la Шульгин, которые только радикализовали украинское движение и усиливали антирусский вектор в его развитии. Наиболее известным представителем этого третьего типа был академик В. Вернадский, характеризовавший себя как деятель, борющийся за русское единство на два фронта – против крайних “украинцев” и крайних “русских”.
После Валуевского и Эмского указов произошел разрыв между украинским движением и малороссами-русскими (современники еще долго вспоминали, каким тоном Костомаров отказался поздороваться с Юзефовичем на одном публичном собрании), в начале ХХ в. переросший в бескомпромиссную конфронтацию. На этом фоне отношение “украинцев русской культуры” к украинскому движению усложнилось. Тем не менее обе стороны, сознавая суть разногласий между ними, сохраняли довольно теплые личные отношения (В. Вернадский, например, посильно защищал М. Грушевского) и никогда не закрывали двери друг перед другом. Объяснение, видимо, следует искать в том, что они разделяли общее убеждение: украинцы и украинский язык – это самостоятельный народ и самостоятельный язык. Разногласия касались представления о вытекающих из этого действиях. Сторонники украинского движения считали логичным направить усилия на создание (“возрождение”) собственной “высокой” культуры. Такие же, как В. Вернадский, усматривали в этом лишнюю трату “народной” энергии, ведь, по их мнению, уже существовала русская (общерусская) культура, в которую украинцы внесли весомый вклад. Повторюсь, это довольно редкий и поздний феномен в Российской империи и, кроме В. Вернадского, источники позволяют отнести к группе украинцев русской культурной и политической лояльности филолога и историка Д. Чижевского[10], социолога Б. Кистяковского,[11] богослова В. Зеньковского[12] и, возможно, Г. Вернадского, а также географа-евразийца П. Савицкого.
УКРАИНОФИЛ
Вместо “украинофильства”, вероятно, все же правильнее говорить об украинофильствах и его представителях. Вульпиус утверждает, что термин “украинофил” нес в себе “пейоративную семантику”[13] (с чем можно согласиться, если добавить вначале одно слово – потенциально), а Долбилов и Сталюнас, суммируя в своем ответе взгляды коллеги, идут еще дальше: “‘украинофильство’, – пишут они, – изначально являлось пейоративным термином”.[14] Оба утверждения (особенно второе) крайне удивительны – ведь существует отдельная статья и известная книга А. Миллера,[15] где очень хорошо раскрыты генеалогия и содержание понятий “украинофильство”. Из источников мне известен только один случай пейоративного употребления термина, связанный с конфликтом поколений в украинском национальном лагере в конце 1880-х – начале 1890-х гг. Тогда молодое поколение стало употреблять термин “украинофилы” (в смысле “конформисты”, “угодники перед властью”) для характеристики представителей “громадовского” этапа украинского движения. Например, Л. Украинка писала в 1891 г. М. Драгоманову (своему дяде): “Скажу Вам, что мы отбросили название ‘украинофилы’, а называемся просто украинцы, ибо мы такими и являемся вне всякого ‘фильства’”.[16]
Представители молодого поколения, таким образом, предпочитали описывать однозначно свою идентичность посредством категории “украинец”, а термин “украинофилы” перенесли со временем на этнических неукраинцев, симпатизировавших или сочувствовавших украинскому движению – например, на А. Пыпина и А. Шахматова. Эта перемена, кстати, не ускользнула от внимания оппонентов украинского движения, скажем, от такого “профессионального” украиноборца, как В. Шульгин. Они, в свою очередь, начинают называть украинских националистов “мазепинцами” и, подобно термину “украинофилы”, это новое название не без гордости принимается некоторыми представителями украинского движения в качестве самоназвания.
Концепция “украинофил/русофил” в понимании Вульпиус, возможно, адекватно описывает некоторые моменты или ситуации из истории украинского движения в Российской империи, но известные мне источники, в том числе изданные за последнее десятилетие в Украине, говорят в пользу опасения Долбилова и Сталюнаса: универсализация использования категорий бинарной оппозиции “украинофил/русофил” “означает неизбежное упрощение траектории [я бы добавил – траекторий. – Э.Г.] самого украинского движения, приписывание ему той предопределенности, которую оно во второй половине ХІХ века [и до 1917 г. – Э.Г.] едва ли имело”.[17]
РУССКИЙ? УКРАИНЕЦ? РУСОФИЛ? УКРАИНОФИЛ? СЛУЧАЙ ГЕОРГИЯ ВЕРНАДСКОГО
Ненадуманность этой дискуссии о терминах и категориях самоопределения и лояльности мне хотелось бы показать на примере нескольких ранее не публиковавшихся документов из архива известного евразийца, историка Георгия Владимировича Вернадского (1887-1973), представляющих его в несколько новом, неожиданном, свете.[18] Архив Г. Вернадского, долголетнего профессора истории Йельского университета, как известно, находится в Бахметевском архиве, который является составной частью Батлеровской библиотеки (Butler Library) Колумбийского университета в Нью-Йорке.[19] Из материалов фонда ученого для настоящей публикации отобрано две статьи, лекция и два письма (Л. Мышуге и П. Игнатьеву). Одна из статей (“Краткое изложение евразийской точки зрения на русскую историю”) и оба письма имеют четкую хронологическую атрибуцию. Сложнее датировать два других текста – “Кн. Трубецкой и украинский вопрос” и “The Kievan and Kozak Period in Ukrainian History”. На основе материалов архива Вернадского можно предположить, что “The Kievan...” – это текст лекции, прочитанной Г. Вернадским в рамках серии публичных лекций об Украине, организованных профессором Кларенсом Меннингом (Clarence A. Manning) при Колумбийском университете в 1941 г. (см. box (коробка) 164). “Кн. Трубецкой...”, очевидно, является отзывом на известную статью евразийца Николая Трубецкого и последующую полемику вокруг нее.[20] В конце текста речь идет о Карпатской Украине (КУ), и именно это позволяет датировать текст не позднее марта 1939 г. (когда КУ была ликвидирована), но не ранее ноября 1938 г., когда часть КУ отошла к Венгрии, о чем Вернадский упоминает. Возможно также, что одной из причин написания текста была смерть Н. С. Трубецкого в июле 1938 г.: эта статья по своей стилистике и содержанию идеально подошла бы в сборник в честь памяти Н. С. Трубецкого (впрочем, в архивных делах, относящихся к истории евразийского движения и хранящихся ныне в Государственном архиве Российской Федерации и французской Национальной библиотеке, о такой задумке не упоминается).
Эти архивные материалы дают возможность добавить две новые грани к биографии и взглядам Георгия Владимировича. Первая грань – это собственно проблема идентичности ученого. Вторая – его взгляды как историка и интеллектуала на “украинский вопрос” и историю Украины.
Как известно, он оставил довольно интересные мемуары, публиковавшиеся в “Новом журнале” в 1968 – 1972 гг. Они не дают никаких оснований предполагать, что мемуарист когда-либо определял себя иначе, нежели “русский”. Тем не менее, в своем первом письме деятелю украинской эмиграции Л. Мышуге от 13 января 1940 г. Г. Вернадский писал:
“считаю себя украинцем и русским одновременно, а также верю, что сила русского и украинского народов в сотрудничестве, а не отделении один от другого (поважую себе за українця та руського одночасно, а теж вірую, що сила руського та українського народів в сполупраці, а не в відділенні один від другого).”
Это пока единственное известное подобного рода личное свидетельство Георгия Владимировича. Оно дает основания для занесения его в длинный и все еще продолжающийся список известных и неизвестных лиц с двойной (русско-украинской) идентичностью.
Генеалогия “украинства” отца историка, В. Вернадского, хорошо задокументирована (в первую очередь самим В. Вернадским в его дневниках[21]), и спорными для исследователей остаются только интерпретации, но не само явление.[22] Иная ситуация с Георгием Владимировичем – скудость свидетельств о его “украинстве” рождает сомнения в существовании украинской лояльности историка. Кроме цитированного выше письма к Мышуге единственным и довольно расплывчатым свидетельством его “украинства” является короткая запись в дневнике отца, В. Вернадского, от 5 сентября 1924 г.: “Мне вспомнились украинские тенденции сына”.[23] Впрочем, за четыре года до этого В. Вернадский высказывался несколько иначе: “Дети вышли разные – очень дружные – но сын православный и русский без всяких украинских симпатий – а дочка украинка, в этой области душевно близкая мне”.[24]
Логично предположить, что “украинство” сына формировалось семейным воспитанием и общением с отцом. Родная сестра Георгия Владимировича, Нина (1898 – 1986), в юности некоторое время вела дневник на украинском, который практиковал в разговорах с ней ее отец, В. Вернадский.[25] У последнего имелась вполне неплохая украинская библиотека, в том числе книги по истории Украины. Позже, после переезда Г. Вернадского в 1927 г. в США, отец иногда посылал ему украинские книги.[26] Каталог библиотеки Г. Вернадского,[27] который мог бы дать представление об его “украинском” круге чтения, к сожалению, остался мне недоступен.
К словам Г. Вернадского в письме Мышуге следует подходить критично и не спешить с выводами. Стоит помнить, что идентичности и лояльности не статичны, а динамичны, изменчивы. Элементарный профессионализм также требует остерегаться проекций одной фразы из письма на всю жизнь ученого. Два года спустя, в письме к П. Игнатьеву об украинском вопросе, Георгий Владимирович уже говорит о своем отношении к украинцам как к “братьям”, что может свидетельствовать об увеличении дистанции между его собственной идентичностью и украинской. Говорить о двойной идентичности в данном случае, как мне кажется, было бы преувеличением, поскольку она имплицитно предусматривает некоторое равновесие компонентов. Такого равновесия мы не наблюдаем у Г. Вернадского, человека, прекрасно осведомленного об украинском происхождении своего рода, но русского по интересам, деятельности, кругу общения и культуре. Впрочем, вопрос об идентичности (а строго говоря, об идентичностях) Г. Вернадского, пожалуй, следует считать открытым, ибо публикуемые здесь новые материалы лишь заостряют этот вопрос, но не дают на него ответ.
Более определенно можно говорить об украинистических интересах Георгия Владимировича. Следует сразу отметить, что они не были приоритетными в его научном творчестве. Он оставил след как историк-евразиец, но не как украинист. С другой стороны, теме Украины он уделял больше внимания, нежели другие русские историки. Этот интерес, насколько можно судить по материалам его архива, был не постоянным, но возрастающим:
“В общей концепции русской истории стараюсь уделить гораздо больше внимания Западной Руси и Украине, чем это делалось раньше. ... Читаю сейчас между прочим “Историю Украины-Руси” Грушевского (которую раньше читал только частями). Очень много выношу для понимания русского средневековья.”[28]
В пятитомнике русской истории Г. Вернадского[29] Украине отведено значительное место – определенно большее, чем в любой другой из многочисленных разнообразных “историй” России. Англоязычный читатель получал из пятитомника довольно взвешенное и полное представление об истории Украины.
Впрочем, с украинской национальной перспективы украинские главы пятитомника – это все-таки история Украины в контексте истории России, написанная с национальной точки зрения русского историка, хотя и весьма либерального и благожелательного к украинцам. Например, С. Плохий, украинский историк, осевший в Канаде после распада Советского Союза, вполне предсказуемо называет Г. Вернадского “наследником русской имперской историографической школы” (“the scion of the Russian imperial historiographic school”),[30] хотя сам Георгий Владимирович, вероятно, очень бы удивился, во-первых, существованию такой школы, а во-вторых – своей принадлежности к ней. Для украинских национальных историков главным и по сути единственным критерием классификации специалистов по истории России и Восточной Европы в общем является не их историографическое самоопределение, а то, принимает данный историк “традиционную” схему восточнославянской истории или схему М. Грушевского. Другими словами, важно то, начинает ли он (она) вести историю собственно России – с Киевской Руси (“традиционная” схема) или с северно-восточной Руси ХІІ века (схема Грушевского) и рассматривает ли историю Украины как разветвление истории России.[31] Именно этот критерий и позволяет украинским историкам объединять таких разнообразных по методологии и взглядам исследователей, как, например, П. Милюков и Д. Иловайский, или, скажем, Б. Рыбаков и Г. Вернадский, в одну “школу”.
Кроме упомянутых сюжетов в его пятитомнике, Г. Вернадскому принадлежит и единственная целиком “украинская” работа, посвященная Богдану Хмельницкому,[32] а также предисловие к американскому изданию “Ілюстрованої історії України” Грушевского,[33] очерки об украинских историках в его “Русской историографии”.[34] Материалы архива историка позволяют предположить, что спорадические украинистические интересы ученого выпадали на времена политической актуализации украинского вопроса. Одна из самых первых публикаций Г. Вернадского, “Угорская Русь и ее возрождение в середине ХІХ века”,[35] появилась именно тогда, когда российская армия была близка к захвату Угорской Руси (Закарпатья) и завершению таким образом процесса объединения “русских” земель. Следующий всплеск интереса выпадает на конец 1930-х – начало 1940-х годов. Тогда тема Украины в контексте внешней политики Гитлера не сходила со страниц западных и, в частности, американских газет и журналов. Перспективы “украинского вопроса” и отношения к украинскому государству в случае его создания вследствие политики Гитлера обсуждались и в русской эмиграционной прессе. Вырезки из нее сохранились в архиве Г. Вернадского (см. box 164). Именно в это время он снова обращается к украинским вопросам и пишет книгу об Б. Хмельницком – гетмане, приведшем в 1654 г. Украину под покровительство Московского царства, что является центральным сюжетом в книге.
При этом следует иметь в виду, что “украиника” является далеко не самой оригинальной и ценной частью научного наследия Г. Вернадского. Это относится в первую очередь к его работе о Б. Хмельницком (1941 г.), которая не давала ничего нового ни для понимания героя, ни его эпохи. Книга, пожалуй, заметная в англоязычной историографии (первая и до сих пор единственная биография Хмельницкого на английском), выглядит разительно слабой на фоне даже более ранних трудов по данной теме российской, украинской или польской историографий, поэтому интересна сейчас разве что как историографический памятник.[36]
Взгляды Георгия Владимировича на современный ему “украинский вопрос” концентрированно изложены в статье “Кн. Трубецкой и украинский вопрос” (документ, предназначенный для публичного обращения) и письме П. Игнатьеву от 12 декабря 1941 г. (непубличный документ). Пересказывать их нет смысла: документы лучше говорят за себя сами. Важно отметить другое – поразительное совпадение отца и сына Вернадских в понимании “украинского вопроса” и времени его возникновения. Оба рассматривали этот вопрос в контексте мировых войн, каждая из которых предвещала разные его разрешения. Г. Вернадский обратился к “украинскому вопросу” в 1938 – 1941 гг., его отец – в 1916 г. в своей статье “Украинский вопрос и русское общество”.[37] Оба считали, что угроза русско-украинскому “единству” имеет два источника – украинских “самостийников” и русских крайних националистов. При этом оба в равной мере не считали вопрос искусственным, не видели в украинской проблеме немецких или австрийских происков и ратовали за уступки украинскому движению.
Материалы архива Г. Вернадского развивают эту линию, позволяя поставить вопрос о взаимоотношениях между русской и украинской эмиграциями. Если на уровне эмигрантов-обывателей контакты происходили довольно легко, то можно ли нечто подобное сказать о русских и украинских интеллектуалах? Существовали ли они в параллельных мирах, прогуливаясь по одним и тем же улицам в Праге, Париже, Берлине или Нью-Йорке? Ни в современной российской, ни в украинской историографии эта проблема даже не ставится и не артикулируется, нет даже фрагментарных исследований по отдельных сюжетам, связанным, например, с реакцией русской эмиграции (и либералов, и консерваторов-антисемитов) на убийство С. Петлюры в 1926 г. в Париже, на украинизацию 1920-х гг., голод в Украине 1932 – 1933 гг. или события в Карпатской Украине 1938 – 1939 гг.?
Г. Вернадский контактировал с украинской эмиграцией, например, с УВАН (Українська Вільна Академія Наук в Нью-Йорке), хотя, конечно, частота и глубина этих контактов были на уровень ниже контактов с русской эмиграцией. Эти контакты не сводились только к сотрудничеству в науке или издательских проектах, как, например, в случае с американским изданием Грушевского. К Георгию Владимировичу, как к уже укоренившемуся в американском университетском мире человеку, обращались за помощью украинские ученые, эмигрировавшие в США или думавшие о такой возможности, как, например, Н. Чубатый и М. Миллер, которым он помогал консультациями и рекомендациями (см. box 164). Подобные обращения не только добавляли ему обычных человеческих забот – по крайней мере, в одном случае ситуация имела неприятное для Вернадского продолжение.
В январе 1940 г. Мышуга, главный редактор газеты “Свобода” – органа Украинского Народного Союза (организация украинцев в США), обратился к Г. Вернадскому с просьбой написать предисловие к запланированному УНС изданию на английском “Ілюстрованої історії України” (иллюстрации в американское издание не вошли). Вернадский не только с энтузиазмом согласился написать предисловие, но и сыграл одну из главных ролей в проекте – пересмотрел и исправил перевод, а также организовал публикацию книги университетским издательством (Yale University Press).[38] Вскоре после выхода американского издания Грушевского в американском антифашистском бюллетене The Hour вышла статья “Издательство Йельского университета и нацистская пропаганда”.[39] The Hour (1939 – 1943 гг.) остается малоизученным явлением в истории американской прессы,[40] впрочем, как и его редактор, Альберт Кан (Albert E. Kahn).[41] Бюллетень часто писал об организациях украинской диаспоры в США, позиционируя их как сочувствующих фашизму и даже как нацистскую “пятую колонну” в США.
Прямых свидетельств причинно-следственной связи между публикациями The Hour и политическими решениями американских властей мне обнаружить не удалось, но именно после обвинительных статей в этом бюллетене УНС оказался под расследованием, ФБР в январе 1942 г. провело обыск в редакции “Свободы” (органа УНС), а счета УНС были заморожены.[42] В статье “Издательство Йельского университета и нацистская пропаганда” речь шла непосредственно об американском издании Грушевского, профинансированном УНС. Грушевский был охарактеризован в статье как “скорее, политический интриган, чем ученый”, а его книга – как антидемократическая и антисемитская, повторяющая “немецкие расистские мифы”. The Hour обвинял Yale University Press в “без сомнения неумышленном” участии в нацистской пропаганде. Издательство без промедления затребовало объяснений от Г. Вернадского, поскольку согласилось опубликовать книгу в первую очередь благодаря его рекомендации. Последнему пришлось написать меморандум (см. box 164), излагая базовые факты из биографии Грушевского, опровергая утверждения о его антидемократизме и антисемитизме. Предварительно наведя справки среди знакомых и коллег,[43] Г. Вернадский также выступил в меморандуме в защиту УНС и Мышуги. О реакции издательства на этот меморандум мне ничего не известно. The Hour же ответил на меморандум Вернадского очередной обвинительной публикацией, на этот раз направленной против самого Георгия Владимировича.[44] К сожалению, мне не удалось выяснить, имела ли эта история какое-либо продолжение (например, судебный иск).
Публикуемые в настоящем номере архивные материалы призваны привлечь внимание к теме “украинства” Г. Вернадского, его сложносоставной политической и культурной лояльности. Убежден, что архив Г. Вернадского (234 коробки, около 80 тыс. документов) (и, в частности, его богатое эпистолярное наследие) станет для исследователей русско-украинских отношений источником многих интересных находок. И главный вопрос, которые можно адресовать этим документам, состоит даже не в том, что вкладывал Г. Вернадский в понятие “украинец”. Задолго до него украинцем и русским определял себя его отец. На заре ХХ в. такую идентичность считал абсолютно возможной и деятель украинского движения Б. Кистяковский, подчеркивая, что можно быть русским (очевидно, он понимал под этим понятием не великоросса) и украинцем одновременно.[45] Главный вопрос, который стоит задать документам из архива Вернадского, – какой смысл (смыслы) он и подобные ему “русские украинцы” вкладывали в понятие “русский”? Была ли это для них культурная, политическая, имперская или иная лояльность?
Документы публикуются полностью, без изменений или сокращений, с сохранением языка и стиля оригинала. Все подчеркивания и выделения в тексте документов принадлежат Г. Вернадскому и специально примечаниями не оговариваются. Квадратные скобки принадлежат публикатору. Все примечания, если не оговорено, сделаны публикатором.