Postscriptum
1/2007
Перевод с польского Андрея Портнова.
Большое спасибо за вопросы, склоняющие к новому осмыслению нашего разговора с Романом Шпорлюком. Это очень серьезные вопросы.
Возможно ли вообще в исторической интерпретации избежать телеологического подхода? Можно ли избежать измерения прошлого аршином настоящего? Наверняка стоит к этому стремиться. Удалось ли мне это при формулировке вопросов, которые настолько интересно развил профессор Шпорлюк в нашем разговоре? Первый вопрос, поставленный Ab Imperio, как будто подводит к выводу, что нет. Мы оказались под влиянием некоего “эссенциализированного нормативного концепта модерности”. Может быть. Но рыба не может быть одновременно ихтиологом, поэтому не стану пытаться научно анализировать собственные подходы. В то же время могу утверждать, что часть политических элит Речи Посполитой в XVIII веке действительно находилась под влиянием того, что можно назвать “эссенциализированным нормативным концептом модерности”. И именно под этим влиянием она начала подвергать сомнению тип политического и общественного строя и культурные нормы своего сообщества – как “домодерные”. Однако их образцовая “модерность” не тождественна современной “модерности”. Начиная с XVI века было много “модерностей” – и было много соответствующих им и раскритикованных с точки зрения их норм “домодерностей” (характеристики этих следующих одна за другой “модерностей” блестяще описал Ханс Роберт Яусс в классическом эссе “Modernity and Literary Tradition”).
Доминирующая в середине XVIII века идея модерности, проникавшая в Варшаву из Парижа и Лондона, во всяком случае, не описывала империю как “статичное и домодерное” явление. Совсем наоборот, в XVIII веке казалось, что империя является одним из наиболее успешных орудий модернизации. За “статичность” и “домодерность” критиковали форму правления и политическую культуру Речи Посполитой. Часть ее политических элит, осознав угрозу для их государства со стороны трех соседних империй (прежде всего, со стороны России, которая неформально контролировала Варшаву со времен Петра I), согласилась с необходимостью реформ – модернизации. В данном случае это был также ответ на геополитический вызов. Об этом аспекте модернизации, возникающей из соревнования и даже борьбы за существование на международной арене, нельзя забывать.
В результате модернизации или, быть может, в ответ на ее вызов формируется противоположное идеологическое течение, опирающееся на понятие идентичности. Идентичность была ответом на угрозы модернизации, причем конкретное наполнение этого “ответа” варьировалось. В случае Речи Посполитой оно проявилось в шляхетском республиканизме. Эта своеобразная идентичность имела принципиально антиимперский характер, она препятствовала тому, чтобы империя образца XVIII века стала моделью реформирования Речи Посполитой. Сегодня идея республиканизма, специфическая идея свободы до либерализма (liberty before liberalism, по определению ведущего исследователя этого течения Квентина Скиннера) стала модной исследовательской темой. Она включает и изучение республиканской политической культуры, существовавшей довольно долго, с XVI по XVIII век, на большой территории Речи Посполитой. Филип Пети в своей фундаментальной обобщающей работе на эту тему выделяет non-domination (недоминирование) как определяющую черту республиканского идеала свободы (в отличие от либеральной концепции свободы как non-interference – невмешательства). Это различие в значениях прекрасно осознавали защитники традиционной идентичности Речи Посполитой, сопротивляясь искушению модернизации, предполагавшей усиление центральной власти. Еще ближе к их пониманию свободы стоит современная республиканская трактовка, в которой власть (по природе склонная к доминированию) противопоставляется свободе (всегда испытывающей угрозу со стороны власти).[1] Власть права, унаследованного от предков, максимальное рассредоточение власти и, наконец, относительная независимость права от воли большинства – три основы свободного строя, которые выделяет автор этой трактовки, П. Петти. Они лежали в основе того строя, с которым шляхетские республиканцы отождествляли свою родину.[2]
Было ли таким образом понимаемое сообщество способно к иным общественным изменениям, чем те, которые предполагала “модернизация”, опиравшаяся на образцы европейского Запада XVIII века? Этого мы не знаем, поскольку Речь Посполитая была уничтожена тремя соседними державами. Но от нее остался проект подобных изменений, которые не нарушали бы ее республиканскую идентичность. Проект содержался в “Рассуждениях о правлении польском” (написанных в 1771 и опубликованных в 1782) энтузиаста польского республиканизма Жан-Жака Руссо. Руссо воплощает первый кризис европейской модернизации (об этой его роли напоминал Лео Страусc), после которого “модерность” начинает множиться и изменяться: рядом со старой, образца XVIII века, появляется “новая” – революционная, и даже еще более “новая” – романтически-национальная. Только в таком контексте можно понять формирование новых концепций политического сообщества Речи Посполитой уже после ее исчезновения с карты Европы в конце XVIII века. Лишь принимая во внимание эту множественность формул модерности, функционировавших в XIX веке, мы можем лучше интерпретировать концепции, в которых совмещаются и объединяются проекты построения модерной нации (в контексте “революционной” модерности), защиты ее “республиканской” политической идентичности (на этот раз в контексте романтической формулы модерности) и одновременно проекты возрождения Речи Посполитой как империи (в контексте “старых”, отсылающих к XVIII веку, формул модернизации).
Первый проект, особенно его антиимперская направленность (польская борьба за независимость под национальными лозунгами), в политических реалиях Восточной Европы XIX века оказался важным фактором складывания нового образца модерности: того, который в 1918 году был санкционирован в виде формулы “права наций на самоопределение”. Это та стадия в развитии вариантов “модерности”, на которой она, как кажется, начинает все более последовательно отождествляться с национальной идеей и противостоит “устаревшей” имперской, отрицающей “права наций”. Безусловно, это не последняя стадия эволюции модерности – история, и история “модерности” в том числе, еще не кончилась. В настоящее время, как мы знаем, наметилась тенденция к позитивной переоценке идеи империи при одновременной девальвации идеи нации как нормы “модерности”. Как на реализацию новой идеи империи указывают, например, на Европейский союз – недавно об этом вновь напомнил в своей коварной апологии империи профессор Оксфордского университета Ян Зелонка.[3] Он считает, что по сравнению с национальными государствами империи обладают более эффективными механизмами разрешения проблемы культурного разнообразия и общественной гетерогенности. Однако свой идеальный имперский образец “модерности” Зелонка находит в “неосредневековой” традиции (Священная Римская империя немецкой нации), а не в империях XVIII или XIX веков. Империи, как и “модерности”, имеют очень разные образцы и воплощения. Создание их вневременных моделей, сравнения и противопоставления чреваты серьезными историческими недоразумениями. Этим охотнее занимаются политологи (как Зелонка) или социологи, но не историки.
Мне кажется, что наш разговор с профессором Шпорлюком можно рассматривать как разговор историков. В нем очень важно осознание контекста. Главной темой разговора были отношения между идеей и реальностью империи и развивающимися национальными проектами на пространстве старой Речи Посполитой в XIX веке. В таком временном контексте ответ на второй вопрос, поставленный редакцией Ab Imperio, будет негативным. Для империи, во всяком случае Российской, решение “польского вопроса” посредством интеграции без унификации и контроля без уничтожения обособленности оказалось невозможным. Политическая элита Речи Посполитой была очень многочисленна. Она количественно превосходила российскую элиту империи Романовых. В России, которая с 1815 года владела 81 процентами территории старой Речи Посполитой (Пруссия – 8 процентами, Австрия – 11), большинство дворянства, т. е. привилегированного сословия, на тот момент писала (и думала) по-польски, а не по-русски. В такой ситуации этнического (языково-культурно-политического) конфликта было не избежать. При наличии двух Центров империя распадается. Пространство старой Речи Посполитой стало периферией, подверженной политике постепенной интеграции и унификации, контроля, постепенно ведущего к исчезновению локальных отличий. А эти последние, или, по крайней мере, часть из них, в свою очередь, постепенно принимали характер национальных особенностей. Различные этапы этого процесса прослежены в работах Едварда Тадена, Михаила Долбилова, Алексея Миллера, Леонида Горизонтова, Ярослава Чубатого, Генрика Глембоцкого, Теодора Викса и др. В XIX веке империя и нации столкнулись по-настоящему; вне всякого сомнения, возник конфликт между функционированием Российской империи и развитием польского проекта модерной нации. Это все, что мы можем утверждать.
Мне кажется, третий вопрос, поставленный Ab Imperio, нуждается в историзации, т.е. соотнесении с конкретным контекстом времени и места. Вопрос – в какой мере национализм позволяет формироваться субнациональным сообществам как выражению индивидуальной свободы – должен задаваться контекстуально. Тема “регионализмов” в среде польской эмиграции середины XIX века (которая специально рассматривается в отдельной моей статье в той же книжке, откуда переведен и наш разговор[4]) возникла в разговоре с профессором Шпорлюком не случайно. Я поднял ее потому, что стремления к созданию региональных сообществ внутри “политической нации” старой Речи Посполитой отражали полиэтничную и поликультурную структуру этого пространства и динамику формирования на основе этой же структуры национальных движений: литовского и “руского” (белорусского и украинского). Они постепенно ослабляли политико-культурную роль польского центра воображаемой Речи Посполитой. Почему я не коснулся этой темы при обсуждении современной Польши? Потому что не вижу здесь аналогии. Польша после территориальных изменений 1945 года и вынужденных переселений 1939-1945 годов стала наиболее этнически однородным государством Европы. Проблема формирования субнациональных сообществ хотя и присутствует здесь (в виде культурного движения кашубов или политико-культурного движения “силезийцев”), но в несравнимо меньшей мере, чем в “Польше” XIX века. Означает ли это, что нынешняя формула польской нации останется неизменной? Конечно, нет. Просто сравнение ее изменений и проблем с проблемами, возникавшими в исторической реальности XIX века, очень рискованно. Оно теряет убедительность, если в таком сравнении мы будем искать некую норму как основание для оценок современности.
Политическую, общественную и культурную историю Речи Посполитой до конца XVIII века и ее “посмертную”, воображаемую историю в XIX и ХХ веках стоит изучать не ради “понимания” современности, но ради того, чтобы лучше познать отличную от доминирующей ныне общественную организацию, логику ее функционирования, иные политические дискурсы. Они различаются настолько, насколько различаются империи и “модерности”.