Между кланом, семьей и нацией: постсоветская маскулинность / феминность в цветных революциях
Forum AI: Гендер и постсоветские нации
Смену политических режимов, произошедшую поочередно в Грузии, Украине, Киргизии[1] (а также не столь удачные попытки реализации сходного сценария в Азербайджане, Казахстане и Беларуси), западные политологи назвали второй волной демократизации на постсоветском пространстве. “Цветные революции” – гораздо более популярный и несколько более легкомысленный политический бренд – стали для одних символом новых надежд на возобновление демократических реформ, безнадежно забуксовавших к середине 1990-х годов, другими же были восприняты как угроза стабильности и даже государственному суверенитету новых постсоветских государств со стороны Запада. В современной литературе нет недостатка в разнообразных интерпретациях цветных революций, их предпосылок и движущих сил: подчеркивается возросшая роль гражданского общества и мобилизующая сила национализма, уязвимость полуавторитарных постсоветских режимов, допускавших определенный плюрализм, а также сходство с “бархатными революциями” 1989 года, использовавшими кампанию гражданского неповиновения против коммунистических властей. Что до сих пор не привлекало внимания исследователей и комментаторов, так это определенные формы гендерной организации постсоветских обществ, связанные с развитием и функционированием семейно-кланового, олигархического капитализма. Речь идет о так называемых “кланах”, получивших неконтролируемый доступ к распределению ресурсов и контроль над политической жизнью, о неформальных структурах родства, кумовства, землячества в постсоветской политике, наконец, о президентской “Семье”, в подавляющем большинстве случаев являющейся неформальным центром принятия решений и координации интересов олигархических групп. Именно “Семья” и президентское “окружение” стали символом коррупции и объектом критики оппозиции, а также – в случае революционной развязки – вылившегося на улицы возмущения народных масс. Очевидна связь постсоветских авторитарно-олигархических режимов с воспроизводством определенных доминирующих форм организации “семьи” и типов маскулинности. И цветные революции, как я намереваюсь показать ниже, могут быть прочитаны как проявление кризиса соответствующих гендерных форм организации постсоветской экономики и политики и как попытка их реструктурирования.
Основная гипотеза этой статьи состоит в том, что “антикоррупционный” проект цветных революций сформулирован в терминах либерально-демократической нормализации постсоветского гендерного порядка: он предполагает переход от “клана” как непродуктивной и нелегитимной формы организации власти/бизнеса к современной нормативной нуклеарной семье, отделенной от бизнеса и от политики. По сути, речь идет о восстановлении “нормального” с точки зрения либеральной демократии разделения на публичную и приватную сферу: о возвращении функции принятия политических решений формальным демократическим институтам и об ограничении президентской семьи, как и семей других политиков, исключительно репрезентативными функциями. Проект цветных революций предполагает тем самым смену модели гегемонной маскулинности[2] в постсоветской политике: критику мафиозно-“совковой” маскулинности и идеализацию “европейской” демократической. Такой переход неизбежно связан с трансформацией доминирующего политического дискурса, криминализирующего ancien regime и его представителей и подчеркивающего системный разрыв с недемократическим прошлым. Дискурс революции противопоставляет постсоветской маскулинности политиков, олицетворяющих коррумпированный режим, новую национальную, европейскую, “цивилизованную” маскулинность лидеров политической оппозиции. Почему же в действительности попытка воплощения либерально-демократической нормы – выведение семьи за пределы политики и институциональное отделение политики от бизнеса – сталкивается в постсоветских странах с большими трудностями, а новая прозападная маскулинность “оранжевых” политиков оказывается достаточно быстро скомпрометированной?
В первом разделе данной статьи рассматриваются формы гендерной организации постсоветской политики и экономики, связанные с развитием и функционированием неформальных институтов “Семьи” и кланов. Второй раздел посвящен анализу цветных революций как проекта преодоления “постсоветскости” и либерально-демократической нормализации, предполагающей, как было сказано, отделение частного от публичного и выведение семьи за пределы политики, а также внутренним дилеммам и ограничениям этого проекта. Отдавая себе отчет в условности концепта “цветных революций” и неправомерности широких обобщений на основе опыта таких различных стран, как Украина, Грузия и Кыргызстан, я все же не могу отказаться от проведения некоторых очевидных аналогий. Третья часть, посвященная репрезентациям старой и новой маскулинности в политических стратегиях оппонентов, почти полностью основывается на украинском материале. В четвертом разделе я обращаюсь к некоторым репрезентациям феминности в постсоветской политике, и в частности в цветных революциях.
1. ОТ ПЛАНА К КЛАНУ
Новые постсоветские нации, по словам Е. Гаповой, воображались и “изобретались заново” как рыночные экономики и “открытые общества”; успешное нациестроительство предполагало либерализацию плановой экономики и становление действующих демократических институтов.[3] Однако вместо ожидаемого перехода к свободному рынку и либеральной демократии в большинстве постсоветских стран возникло нечто иное – политико-экономическая система, получившая название олигархического, или кланового капитализма. Этот гибрид начал складываться уже в недрах плановой экономики и, по сути, заменил собой институциональный вакуум, когда государство “ушло” из экономики в результате либеральных реформ. Неоинституционалист И. Розмаинский определил семейно-клановый капитализм в России 1990-х годов как экономическую систему, в которой “производственная деятельность в основном ориентирована или на самообеспечение, или на семейно-родственные отношения, или на хозяйственные отношения с лицами, находящимися под покровительством одного и того же преступного клана (или ‘родственных’ в любом смысле этого слова кланов)”.[4] Иными словами, в отсутствие государства соблюдение правил игры стало обеспечиваться либо за счет взаимного доверия родственников, либо за счет насильственного принуждения со стороны криминальных кланов. Кирило Лукеренко, описывая клановый капитализм на Украине эпохи Леонида Кучмы, называет его “пожарной” формой организации власти и подчеркивает его замещающий и переходный характер:
“В зыбкие времена в обществе, где доверие уничтожено, а семейные отношения считаются естественной сутью отношений между людьми, нет выше доверия, чем доверие по принципу родства, кровного или искусственно созданного, нет выше чести, чем назвать человека брат(к)ом.”[5]
Хотя наличие кланов характерно для экономик многих, в том числе некоторых европейских стран, постсоветская специфика их возникновения состояла в отсутствии дееспособного бизнес-класса или хотя бы малого бизнеса, в эмбриональном состоянии среднего слоя, не готового в одночасье стать агентом рыночной экономики. В результате бывшая партийная номенклатура получила неограниченный доступ к государственным ресурсам в результате приватизации и либерализации экономики, а слабость правового государства не позволила поставить эти процессы под контроль общества. При этом семейные и родственные связи оказались востребованы не только для поддержания отношений доверия, жизненно необходимого в условиях “дикого” первоначального накопления, но и для расширения и стабилизации бизнеса, в том числе путем наследования капитала. Для советской партийной номенклатуры семья выполняла скорее символическую функцию, являясь частью “морального облика” ответственного работника. Номенклатура воспроизводила себя главным образом путем рекрутирования кадров “снизу”, и партийно-государственный функционер ничего не мог передать своим детям в наследство, кроме социального капитала – связей, необходимых для будущей карьеры (что, конечно, тоже было немало). Однако с развитием капитализма на обломках советской системы семья приобрела важную экономическую роль, стала механизмом перераспределения ресурсов и институциализации частной собственности.
Постсоветские кланы, по крайней мере в европейской части бывшего Союза, не имеют ничего общего с домодерными родоплеменными структурами, они являются продуктом (пост)советской модернизации, механизмом структуризации отношений и поддержки лояльности в отсутствие эффективно действующих институтов рынка и либеральной демократии. И хотя семейные, династические, брачные связи, как и квазиродственные (кумовство), играют в постсоветском политикуме и бизнесе огромную роль, “клан – это шире, чем родство. Тут и общность интересов, и сходство происхождения, и, конечно же, – географический признак, землячество”.[6]
Можно определить клан как иерархическую форму отношений, основанную на личной преданности, дисциплине и угрозе применения насилия и в то же время обеспечивающую защиту и покровительство “своим” в случае опасности. Регулируя деловые отношения “по понятиям”, клановая организация экономики и власти является примитивной формой ограничения стихии первоначального накопления капитала. Принцип организации клана – это не универсальный принцип политического гражданства и не горизонтальная солидарность этнокультурного национализма, это отношения “патрон – клиент”, основанные на безусловном признании авторитета старшего в иерархии. Патрон выступает бенефециарием клиента, “решает его вопросы”, клиент платит ему личной преданностью. Клан предполагает жесткое деление на “своих” и “чужих”, и хотя часто в основе такого деления лежат этнические и расовые характеристики, знакомый всем по службе в Советской армии принцип землячества, цементируют его прежде всего общие экономические интересы.
С точки зрения гендерных отношений, постсоветские кланы – это форма организации отношений прежде всего между мужчинами, отношений, в основе которых лежит маскулинный этос и жесткие иерархии. Конечно, кланы возникают и расширяются в результате заключения браков и создания семей, т.е. по существу в процессе “обмена женщинами” (Леви-Стросс). Женщины выполняют тем самым важную структурную функцию, обеспечивая воспроизводство отношений родства. Однако сами они, как правило, не являются полноправными субъектами семейно-клановой экономики. Как показала, например, Гейл Рубин, женщины являются скорее каналом родственной связи, чем полноценным партнером в тех социальных отношениях, которые устанавливаются таким образом между мужчинами.[7] И даже делая собственную политическую или бизнес-карьеру (как Елена Франчук или Бешмет Акаева),[8] они остаются в первую очередь представителями семьи или клана, дочерями президента и женами олигархов. Женщина в постсоветской клановой экономике еще в большей степени, чем в условиях современного западного капитализма, служит статусным символом мужчины, демонстрируя его экономический вес и влияние.[9] Не случайно “женское предпринимательство” в переходной экономике оказалось в конце концов возможным либо в отдельных нишах, малоприбыльных и неинтересных “серьезному” бизнесу, либо в качестве “женского хобби” под покровительством тех же клановых структур. Безусловно, недостаточная представленность женщин в бизнесе и политике уже несколько десятилетий служит объектом феминистской критики в западных обществах. Однако в случае постсоветской клановой экономики исключение женщин из бизнеса и политики осложняется деформацией публичной сферы в результате ее монополизации кланами и группами интересов, доминирования логики родства и внутриклановой солидарности над логикой прав и свобод отдельной личности.
Клановый капитализм воспроизводит определенную модель гегемонной маскулинности, узнаваемой на всем постсоветском пространстве. Она получила особое распространение в 1990-е годы, в период наиболее интенсивных приватизационных процессов и передела собственности, и была увековечена в таком музыкальном жанре, как “шансон”. В ее основе – стремление к обогащению любыми средствами, склонность к насилию, жестокость, личная преданность авторитету, демонстративное пренебрежение законом и общественными нормами и в то же время приверженность определенному моральному кодексу для внутреннего пользования (“по понятиям”), важность статусных символов и практик потребления, сексизм и шовинизм по отношению к женщинам и “чужакам” и эстетические предпочтения, сформированные под влиянием уголовной субкультуры. В условиях дикого капитализма и массовой приватизации ущербная, репрессированная государством позднесоветская маскулинность трансформируется в нечто совершенно иное: в гиперболизированную компенсаторную маскулинность “переходного периода”. Освобождение маскулинности в условиях кланового капитализма происходит через конвертацию физической силы в доступ к власти и в деньги (классическая карьера успешного постсоветского мужчины начала 1990-х: спортивный тренер – телохранитель – бизнесмен/политик). Уже не кризис маскулинности, как в позднесоветскую эпоху, а ненормативная компенсаторная маскулинность “братков” как источник насилия и жестокости фиксируется в публичном дискурсе как одна из главных моральных проблем. Криминальные разборки, сопровождающие конкуренцию кланов в середине 1990-х (в частности, в России и на Украине), надолго скомпрометировали в общественном сознании идеи рынка и демократии. Поэтому глубокая фрустрация и ощущение несправедливости постсоветских реформ связаны не только с растущей на глазах пропастью социального неравенства, но и с преобладанием насильственных, криминальных форм накопления капитала и незаконной приватизации. С этой точки зрения претензии новой бизнес-элиты на политическое лидерство оказались абсолютно нелегитимными в глазах общества. Конечно, где-то с конца 1990-х годов с возвращением государству функций “полицейского” и укреплением институтов права физическое насилие как инструмент бизнеса уступило место более “цивилизованным” методам. Большая часть незаконно созданных капиталов была уже благополучно отмыта, и спортивные костюмы “Адидас” как униформа рыцарей первоначального накопления канули в прошлое. Тем не менее символическая связь постсоветской маскулинности с криминалом, грубой силой и пренебрежением законом как проявлениями постсоветского кланового капитализма сохранилась и была позднее эффективно востребована революционным дискурсом, прежде всего во время украинских президентских выборов 2004 года.
Клановой экономике соответствует определенный способ организации политической власти, в котором номинальные демократические институты являются фасадом неформальных структур, принимающих реальные решения. Парламент, политические партии, регулярные выборы, относительная свобода прессы, как правило, подчинены задаче переизбрания президента или легитимной передачи власти “преемнику”, заранее определенному властью. Президент через свое “окружение” (и членов своей семьи как его существенную часть) контролирует конкурирующие кланы и поддерживает равновесие между ними, регулируя доступ к государственным ресурсам. Со своей стороны кланы и олигархические группы поддерживают президента как гарант стабильности и неприкосновенности их интересов. Олигархические кланы владеют не только экономическими активами, но и массмедиа (газетами, телевизионными каналами), а также создают свои партии или добиваются контроля над уже существующими, подкупают депутатов, контролируя таким образом публичную сферу и не допуская усиления гражданского общества. Однако само существование нескольких конкурирующих кланов как альтернативных президенту центров силы создает предпосылки политического плюрализма. Американский политолог Лукан Вэй[10] назвал эту систему “конкурентным авторитаризмом” (пример ----– Украина Кучмы). Степень конкуренции между кланами может быть различной, и баланс власти может склоняться в сторону олигархов (Россия Ельцина) или в сторону президента (Казахстан Назарбаева). Однако общим моментом в большинстве случаев является особая роль семьи и родственников президента, а также людей из ближайшего окружения.
Другое определение политической надстройки кланового капитализма – неопатримониальный режим. Патримониализм – термин, восходящий к М. Веберу, – означает, что правящая элита рассматривает государство как сферу своих частных интересов и использует государственные должности для личного обогащения. Близкие к неопатримониализму концепты – патронаж, рентоориентированное поведение (rent-seeking) и “захват государства” (captured state). По словам украинского политолога А. Фисуна,
“в качестве ведущей политико-экономической силы и реальной “партии власти” неопатримональная бюрократия структурируется на основе региональных, отраслевых, клановых и семейно-родственных связей и представляет собой сложную пирамиду разнообразных патронатов, соединяемых через механизм клиентарных отношений вертикалью президентской власти. Внутри неопатримониальной бюрократии центральные, стержневые позиции принадлежат “людям президента”, а именно клиентарно-патронажной сети, которая образуется вокруг фигуры главы государства; на ее верхушке находятся преданные лично ему люди, которые занимают ключевые позиции в государственном и партийном аппаратах, курируют силовые министерства и основные отрасли экономики. При этом возникшие в результате реформ рентоориентированные предприниматели, как правило, стремятся занять место в клиентарно-патронажной сети и не заинтересованы в изменении правил игры.”[11]
Неопатримониальная интерпретация постсоветских режимов подчеркивает их системную черту: сращивание политики и экономики, приватной и публичной сферы посредством монополизации политического рынка клиентарно-патронажными сетями, сформированными вокруг президента и его Семьи.
Само понятие “Семьи” с большой буквы вошло в постсоветский политический дискурс во второй половине 1990-х как означающее для тех неформальных практик власти, которые ассоциировались в России с семьей и ближайшим окружением Бориса Ельцина.[12] Расплывчатое понятие Семьи, включавшее в разное время не только глав президентской администрации, но и приближенных олигархов, хотя и отсылало к кровно-родственным связям, однако имело с ними мало общего. Скорее доступ к Семье становился капиталом, приносил власть, непосредственно конвертируемую в деньги, в экономические активы, а деньги, затраченные на спонсорскую поддержку Семьи (в частности, на предвыборную кампанию Ельцина) окупались повышением статуса и ростом политического влияния “спонсора”. Как бы по-разному ни определялась Семья, она, в сущности, представляла собой способ координации интересов и взаимоотношений между олигархическими кланами, неформальный механизм общения представителей бизнес-кланов и президентской власти.
“Семья” Леонида Кучмы на Украине к концу 1990-х выполняла приблизительно ту же функцию координации интересов бизнес-кланов, хотя дочь Кучмы Елена Франчук, которая состоит в браке с влиятельным бизнес-магнатом Виктором Пинчуком, отнюдь не претендовала на роль Татьяны Дьяченко.[13] Скорее сам Кучма, выходец из днепропетровской бизнес-группы, был вынужден балансировать между различными интересами, приближая или отдаляя от себя представителей отдельных кланов. Петр Лазаренко, выходец из днепропетровской группы и премьер-министр в середине 1990-х, после неудачной попытки ослабить власть Кучмы вынужден был скрыться за границей; Виктор Медведчук, представитель влиятельной киевской бизнес-группы, стал главой президентской администрации, а набирающие силу агрессивные “донецкие” успешно пролоббировали Януковича в премьер-министры в 2002. Мы не знаем, правда ли, что приближенные олигархи называли Кучму “папой”, отстегивая ему причитающуюся долю от своих сомнительных операций (как откровенничают сегодня некоторые из них в своих интервью). Однако несомненно одно: степень личной близости к президенту была капиталом, непосредственно конвертируемым в экономические активы и государственные должности.
В той или иной степени неопатримониализм и элементы клановой экономики сложились в 1990-е годы в большинстве бывших советских республик. Где-то, как в России, эта форма организации власти является уже пройденным этапом, где-то президентский авторитаризм с самого начала жестко ограничил свободу действий кланов и зарождение олигархических групп. Но факт остается фактом: Украина Кучмы, Ельцинская Россия, Киргизия Акаева, Азербайджан династии Алиевых, Казахстан Назарбаева демонстрируют разные варианты одной и той же модели – кланового капитализма, контролируемого семьей президента. (Исключение, пожалуй, составляет Беларусь, где Лукашенко не допустил создания олигархических кланов). Через “Семью” осуществляются коммуникация и согласование интересов между крупным бизнесом и властью, президент имеет возможность заручиться поддержкой кланов в организации выборов с нужным результатом, расплачиваясь, в свою очередь, налоговыми льготами и правом внеконкурсной приватизации государственной собственности. Бизнес и президентская власть часто просто сидят в одной “семейной лодке”. Показателен пример Казахстана:[14] супруга Нурсултана Назарбаева Сара возглавляет благотворительный фонд “Бобек”. Старшая дочь Дарига является лидером партии “Асан” и главой медиахолдинга “Хабар”. Считается, что именно она может стать преемницей Назарбаева на посту президента страны. Ее муж Рахат Алиев также владеет крупной собственностью, а до 2001 года контролировал Службу охраны президента и КНБ. Муж средней дочери Динары – Тимур Кулибаев – является вице-президентом национальной нефтяной компании. Младшая дочь Алия в 1998 году вышла замуж за старшего сына президента Киргизии, однако к настоящему моменту ее брак распался. Многие другие родственники Назарбаева и его жены Сары занимают важные государственные посты. Именно президентские дочери посредством брака связывают воедино интересы крупного бизнеса и власти (см. уже упоминавшийся выше пример Елены Франчук и Бермет Акаевой). Сыновья, как правило, сами являются представителями крупного бизнеса, занимая при этом важные символические посты. Сын Гейдара Алиева Ильхам до того, как стать президентом, был вице-президентом государственной нефтяной компании, президентом Национального олимпийского комитета Азербайджана и первым заместителем председателя партии “Йени Азербайджан”. Безусловно, клановое правление в некоторых республиках Средней Азии, опирающееся на реальные рудименты родоплеменных отношений, следует отличать от российского или украинского варианта, где родство скорее имитируется и выполняет символическую функцию. Передача власти от отца к сыну, как в случае Алиевых, оказалась возможна в Азербайджане и не исключена в будущем в Казахстане и в республиках Средней Азии. В большинстве же случаев речь всего лишь о преемнике, о символической передаче власти политическому “сыну”. Как бы то ни было, бизнес, политика и “Семья” в постсоветских республиках оказались неразрывно связанными.
2. ЦВЕТНЫЕ РЕВОЛЮЦИИ КАК ПОЛИТИЧЕСКИЙ ПРОЕКТ
По мнению ряда политологов, предпосылки цветных революций заложены в самой природе полуавторитарных постсоветских режимов. Как полагает цитировавшийся выше Лукан Вэй, само существование нескольких конкурирующих олигархических кланов как альтернативных президенту центров силы создает предпосылки политического плюрализма, а формальные демократические институты в определенных условиях могут начать реально функционировать. Уязвимым местом в системе “конкурентного авторитаризма” являются выборы, поскольку в этот период противоречия между кланами опасно обостряются. Если в парламенте существует оппозиция, а гражданское общество и пресса обладают определенной свободой, ситуация может выйти из-под контроля президента и его окружения. По мнению А.Фисуна, “наведение порядка в экономике” или, другими словами, усиление фискального давления (“отката” или ренты, перераспределяемой к центру системы) может привести к расколу внутри правящих элит и бегству наименее привилегированных рентоориентированных групп из клиентарно-патронажной сети президента. Не случайно политическую оппозицию в подавляющем большинстве случаев возглавили политики, бывшие когда-то в команде президента, но позже “впавшие в немилость”,[15] а решающую финансовую поддержку цветным революциям оказали представители среднего и крупного неолигархического бизнеса. Они объективно заинтересованы в более справедливом доступе к экономическим и политическим ресурсам, то есть в демократических реформах (что не исключает, конечно, попыток создания новых клиентарно-патронажных сетей). Таким образом, оппортунисты, выпавшие из окружения президента или дистанцировавшиеся от него, солидаризуются с аутсайдерами (интеллектуалы, малый и средний бизнес, представители гражданского общества) и становятся политической оппозицией и движущей силой цветной революции.
Критика режима “изнутри” и “снаружи” облекается в форму альтернативного политического проекта: в данном случае это проект антикоррупционного очищения общества на основе демократических реформ. В постсоветском контексте он оформляется в более общих терминах завершения процессов формирования нации, достижения подлинной (а не только формальной) независимости от Москвы и интеграции в евроатлантические структуры. Цветные революции репрезентируются пришедшими к власти оппозиционными силами по сути как запоздавшие буржуазно-демократические и национальные революции, аналогичные “бархатным революциям” в странах бывшего Варшавского пакта в 1989 году и имеющие своей целью создание современных наций на основе либеральной демократии и конкурентной рыночной экономики.
Сердцевина этого политического проекта – преодоление коррупции как системного качества постсоветских режимов, передача функций принятия политических решений от неформальных структур (олигархических кланов и групп интересов) формальным демократическим институтам, включающая ограничение президентской семьи, как и семей других политиков, исключительно репрезентативными функциями. По сути, это проект либерально-демократической “нормализации” постсоветского гендерного порядка, предполагающий переход от клана как непродуктивного и нелегитимного симбиоза власти и бизнеса к современной нормативной нуклеарной семье, отделенной и от бизнеса, и от политики. Безусловно, абсолютное разделение публичного и приватного в современном либерально-демократическом обществе – иллюзия, неоднократно критиковавшаяся западными феминистками. Грань между частным и публичным, как правило, размыта и подвижна, она является результатом борьбы интересов различных социальных сил. Полное выведение семьи за рамки публичной политики вряд ли возможно, что подтверждают примеры политических династий в западных странах (семья Бушей в США, братья Качинские в Польше).[16] Поэтому речь не об абсолютном разделении частного и публичного, а, скорее, о таком реконструировании гендерных форм организации общества, когда “Семья” перестает быть механизмом прямого перераспределения экономических активов и средством доступа к привилегированным позициям в клановой иерархии и становится прежде всего символическим ресурсом политика.
Поэтому неудивительно, что в идеологии украинской оранжевой революции “семейная”, клановая организация власти и экономики предстала как отклонение от нормативной западной модели, как одна из главных причин исключения Украины из европейских интеграционных процессов. Олигархический капитализм, сложившийся в эпоху Кучмы, был представлен оппозиционерами как неевропейский (“евразийский”, т.е. ориентированный на Россию структурно и геополитически), недомодернизированный (толкающий Украину в разряд стран третьего мира) и антидемократический (направленный против гражданского общества и свободы прессы). Лозунгами оппозиции стали честный бизнес и прозрачность в политике как европейские ценности; использование же семейных и родственных связей, кумовство и землячество оказались синонимами “кучмизма”. Оппозиция выступала за пересмотр несправедливой “теневой” приватизации, за аннулирование коррупционных сделок, ставших возможными благодаря близости к “Cемье” президента. Так, особым атакам правительства Тимошенко подверглась бизнес-империя Виктора Пинчука, зятя Леонида Кучмы,[17] и некоторых других олигархов, пользовавшихся его покровительством. Реприватизация крупнейшего на Украине предприятия “Криворожсталь” и его демонстративная продажа иностранному капиталу на открытом конкурсе была призвана продемонстрировать серьезность намерений оранжевой команды в отношении “справедливой” приватизации.
Именно требования восстановления справедливости, отстранения Семьи от власти и наказания коррумпированных чиновников в высших эшелонах власти стали массовой мобилизующей идеей цветных революций в Грузии, Украине и Кыргызстане при всех различиях политического и культурного контекста.[18] Михаил Саакашвили, как и Виктор Ющенко, сделал борьбу с коррупцией центральным пунктом программы нового правительства. Возмущение народных масс во время событий весны 2005 года в Кыргызстане было направлено против семьи президента Акаева, продвигавшего родственников на ключевые должности в бизнесе и в политике. Наконец, украинская оранжевая революция была интерпретирована ее сторонниками как “антикриминальная революция”,[19] и лозунг “Бандитов в тюрьмы!” стал одним из популярнейших на Майдане. Речь шла не только о чиновниках, ответственных за фальсификацию выборов (фальсификация стала всего лишь поводом для мобилизации накопившегося разочарования), но и о непосредственном окружении президента, самом Леониде Кучме и его преемнике Викторе Януковиче. Мало кто всерьез рассчитывал увидеть бывшего президента на нарах, однако требование публичной ответственности представителей старого режима за свои действия получило массовую поддержку. Квалификация коррумпированных постсоветских режимов как “криминальных” в ходе цветных революций облегчила разрыв с прошлым, но в то же время задала новый демократический стандарт, которому далеко не всегда соответствовала пришедшая к власти оппозиция. Разрыв между обещаниями и реальной политикой стал причиной скорой фрустрации сторонников цветных революций.
Однако успех цветных революций – вопрос не только субьективных факторов, т.е. качества новой политической элиты и ее способности действовать грамотно и решительно, но и внутренних противоречий самого проекта. Выяснилось, что относительная легкость реализации электорального этапа цветных революций еще не гарантирует успешной демократической и национальной консолидации. Одно из таких внутренних ограничений связано с противоречивой ролью олигархических кланов, которые не заинтересованы в изменении правил игры, а склонны рассматривать революции скорее как шанс улучшить свое положение за счет конкурентов. Слабость формальных институтов демократии, аморфность политических партий заставляет нового президента либо опираться на персональную лояльность и силовые структуры (Саакашвили), либо обращаться за поддержкой к тем же кланам как реальным центрам силы (Ющенко). В Кыргызстане “революция тюльпанов” в 2005 году с самого начала опиралась не столько на гражданское общество и студенчество, сколько на мобилизацию кровно-родственных и земляческих отношений; в результате произошло главным образом перераспределение власти и ресурсов между кланами. Устранение старой Семьи от власти в процессе цветных революций означает исчезновение важного неформального механизма согласования интересов и принятия решений внутри политических элит, что ведет к эскалации противоречий в публичной политике и поляризации общества. Пример – вопрос о членстве Украины в НАТО и провозглашение русского языка вторым официальным в ряде регионов весной 2006 года. К тому же нехватка лояльных кадров подталкивает новое руководство к мобилизации семейных, родственных, земляческих связей, что служит предпосылкой формирования новых кланов и новой Семьи и дискредитирует идею цветных революций. Массовая фрустрация ведет к потере политическими лидерами поддержки избирателей, вынуждая их идти на новые компромиссы.
Второе внутреннее ограничение цветных революций состоит в противоречии между универсалистским проектом создания политической нации и неизбежным конституированием образа врага, отчуждением и исключением “Другого”, использованием региональных, языковых, этнических и конфессиональных характеристик в качестве маркеров “своих” и “чужих”.
По мнению ряда политологов,[20] точку зрения которых я разделяю, цветные революции сигнализировали о модернизации национал-демократической идеологии, о переносе акцентов с формальной независимости к созданию политической нации, о сдвиге от этнического к политическому национализму. Распад Советского Союза сопровождался всплеском этнического национализма: в начале 1990-х годов в большинстве бывших советских республик к власти пришли представители народных фронтов и национальных движений. Украинскую политическую нацию в тот момент можно было вообразить только как своего рода “советский народ” на данной национальной территории; к тому же, отстаиваемые коммунистами идеи двойного гражданства, официального двуязычия и интеграции с Россией накрепко связывали этот сценарий с бывшей “империей”. Поэтому проект консолидации нации вокруг титульной национальности, возрождения и государственной поддержки ее языка и культуры оказался приемлем для подавляющей части политической элиты. Однако спонсируемый государством фольклорный национализм, используемый для легитимации коррумпированного режима, не обладал – особенно для молодежи – особой привлекательностью; он скорее способствовал консервации постколониального статуса украинской культуры. В то же время проблемы территориальной интеграции, преодоления региональных и этнических противоречий (противоречия Востока и Запада на Украине, проблема Крыма, сепаратистские республики в Грузии, противостояние Севера и Юга в Кыргызстане) оставались нерешенными.
В 2004 году “оранжевая революция” могла бы стать вторым шансом на создание политической нации на Украине, мобилизуя своих сторонников вокруг антикоррупционного, общедемократического проекта. Конечно, проблема языка, культурных ориентаций, как и противоположные версии исторической памяти на Западе и Востоке Украины, были инструментализованы в предвыборной борьбе. Однако мобилизующей идеей оранжевой революции стало уже не “возрождение нации”, а ее новое демократическое качество. Большинство комментаторов признает, что победа Ющенко в 2004 году оказалась возможной потому, что ему удалось преодолеть сконструированный культурный барьер между Западом и Востоком, апеллируя к универсальным ценностям: справедливости, гражданским правам, прозрачности в политике, свободе прессы. Требование “честных выборов” на какой-то момент стало новой надэтнической национальной идеей, объединив значительную часть украинцев (хотя далеко не всех) в разных регионах страны. Национальная идея Саакашвили также была прежде всего политической и была призвана вернуть веру граждан в будущее независимой Грузии и в возможность жить без коррупции.[21]
Что касается Украины, несколько факторов способствовали переориентации от этнокультурного к политическому национализму. Во-первых, это альянс традиционных национал-демократов с новым поколением политиков-технократов – “диссидентов” от власти, прежде всего Виктора Ющенко и Юлии Тимошенко. Во-вторых, авторитарные тенденции в России и постепенная деградация СНГ привели к падению привлекательности “пророссийского проекта” для значительной части украинской элиты. В то же время расширение ЕС на восток подтвердило убеждение ее прозападной фракции в том, что только последовательные демократические реформы обеспечат Украине билет в Европу. В-третьих, произошла смена поколений: молодежь, выросшая после 1991 года, уже не была удовлетворена старой фольклорной версией национализма и пыталась инвестировать в него свои смыслы, в которых европейские политические ценности и европейские практики потребления оказались слитыми воедино.
Ориентация на Европу определила не только ценности, но и форму оранжевой революции. Ее молодежные иконы – сделавший карьеру на Западе боксер Виталий Кличко и победительница Евровидения певица Руслана Лыжичко – репрезентировали новый национализм с европейским лицом. Популярная на Майдане рок-группа “Океан Эльзы” стала символом новой Украины как части европейского культурного пространства. В то же время использование маркетинговых стратегий для популяризации политических идей оказалось во многом эффективнее старомодной агитации. Да и сама драматургия и стилистика массовых выступлений, во многом напоминающая бархатные революции 1989 года в Восточной Европе, сделала украинские события “узнаваемыми” для западной публики и впервые маркировала эту страну как “часть Европы”. Ориентация на “европейские ценности” и на интеграцию в Европу, отличающая национализм цветных революций от национализма конца 1980-х – начала 1990-х годов, характерна и для правительства Саакашвили, и для белорусской оппозиции. Как показывает опыт “бархатных революций” 1989 года, она является важным условием демократической консолидации посткоммунистических наций.
В то же время попытка “европеизации” национальной идентичности на постсоветском пространстве оборачивается не только дистанцированием от России, но и ее ориентализацией. Россия, с ее усиливающимся авторитаризмом и неоимперскими амбициями, предстает в дискурсах цветных революций культурным антиподом Европы, “вечной Азией”. Прямая поддержка пророссийских сил в новых независимых государствах, использование энергетической зависимости как рычага давления, наконец, напряженность в отношениях с ЕС позволяет воображать Россию, согласно давней традиции, как вечного “Другого” Европы,[22] угрожающего сегодня если не самому Западу, то тем, кто стремится стать его частью. Политические противоречия, конкуренция между ЕС (США) и Россией за влияние на постсоветском пространстве концептуализируется в терминах фундаментальных различий политических культур – европейской демократии и азиатской деспотии. Например, русский язык, все еще доминирующий в публичной сфере Украины, становится, как в известном открытом письме двенадцати украинских литераторов, символом деспотизма, коррупции и криминала.[23] Таким образом, проект “возвращения в Европу”, как в случае Украины, оборачивается проведением цивилизационной границы с Россией, отчуждая значительную часть русскоговорящего населения.
Подобные же механизмы производства “Другого” и его ориентализации в ходе оранжевой революции превратили Донецк в украинскую “Вандею”. Во время президентских выборов Донбасс однозначно поддержал Виктора Януковича: в Донецкой и Луганской областях он получил больше 90% голосов. Оптимисты из оранжевого лагеря связывали такой высокий процент с использованием “административного ресурса” и кампанией дезинформации в отношении политического конкурента, но цифры практически не изменились и в третьем туре выборов. Это заставляет обратиться за объяснением к такому фактору, как культурные различия: избиратели Донецка и Луганска проголосовали за “своего” кандидата и однозначно не приняли оранжевую революцию. Региональная идентичность Донбасса как рабочего края с многонациональным населением, обязанного своей славой советской индустриализации, создавалась в течение десятилетий. Гордость принадлежности к рабочему классу, неприятие украинского национализма и доминирование советской неэтнической идентичности отличали этот регион от других частей Украины. Тем не менее в конце 1980-х годов донецкие шахтеры объективно выступили как пронациональная сила, ускорив своими забастовками крах советской системы и обретение Украиной независимости. Почему же во время оранжевой революции они оказались в лагере “контрреволюционеров”, с помощью каких механизмов элементы региональной самоидентификации (русский язык, советская версия истории, этос рабочего класса) были консолидированы в образ “Другого”? По мнению Керстин Циммер, региональная элита Донецка с конца 1990-х годов целенаправленно поддерживала особую региональную идентичность Донбасса и инструментализировала ее во время выборов.[24] В предвыборной кампании Виктора Януковича индустриальный Донбасс и его жители сознательно противопоставлялись националистам Западной Украины, “потомкам фашистских коллаборационистов во Второй мировой войне”, инструментализировалось и чувство экономического превосходства над “нищими западенцами” (“Донбасс кормит всю Украину”).
Однако эссенциализация культурных различий имела место и с другой стороны: с точки зрения некоторых сторонников оранжевой революции Донбасс репрезентировал “другую Украину”, которая не очень вписывалась в воображаемую заново нацию. По их мнению, последствия русификации (слабость национальной идентичности), накладываясь на индустриальный профиль региона (ментальность люмпенпролетариата – Т. Кузьо) и бурную полукриминальную историю постсоветской приватизации, создали таким образом антидемократическую политическую культуру, неспособную воспринять европейские ценности “оранжевой революции”. Несмотря на манифестацию украинского единства (“Схід і Захід разом!”), именно такие репрезентации сторонников Януковича доминировали в оранжевых медиа. Оранжевая пресса писала о засилье криминала в “донецком рейхе”, о подпольных шахтах, на которых за бесценок работают женщины и дети, об агрессивности сторонников Януковича, избивающих “оранжевых” агитаторов, об алкоголизме и бескультурье его электората. “Донецкий десант”, прибывший в Киев для поддержки своего кандидата, был представлен как пассивная масса, обманутая и плохо организованная. Донбасс оказался в роли “Другого внутри нас”, не Украиной и не Европой в европеизирующейся на глазах нации. Впрочем, доминирующие репрезентации советизированного и русифицированного Донбасса как прямой противоположности европейской Западной Украине и особенно Галиции – Пьемонту украинской нации – сложились в национал-демократическом дискурсе значительно раньше оранжевой революции. Процитирую нашумевшую статью известного украинского писателя и публициста Мыколы Рябчука:[25]
“Западные украинцы никогда не интернализировали коммунизм, не воспринимали Советский Союз как “свою” страну, а Советскую армию – как “освободительницу”... Изолированные от Европы, они все-таки сохранили мелкие “бюргерские” привычки даже в селах, одевая по воскресеньям в церковь костюм с галстуком и до блеска начищая ботинки или заботливо передавая из поколения в поколение, от матерей к дочерям, изощренные кулинарные рецепты венско-краковских сладостей. Даже в бедности они сопротивлялись душевной люмпенизации, оставаясь в бесчисленных бытовых мелочах буржуями, бюргерами, мещанами, членами довоенного burgerliche Gesellschaft, дотла уничтоженного на востоке большевиками.
Донецк представляет собой своеобразную альтернативу западноукраинской “буржуазности”: прекрасный новый мир победившей революции и пролетарского интернационализма... Здесь даже местное начальство, даже нувориши остаются “пролетариями” – в том самом бытовом, психологическом смысле, в котором даже беднейшие “западенцы” остаются “буржуями”.”
Показательно, что для иллюстрации различий Востока и Запада Украины Рябчук приводит социальную статистику, согласно которой процент разводов, внебрачных детей и несовершеннолетних преступников практически в два раза выше в Луганской области по сравнению со Львовской. Такая же картина наблюдается в отношении показателей преступности, алкоголизма, наркомании, заболеваемости венерическими болезнями и СПИДом. Конструируемая таким образом дихотомия Запада и Востока является гендерно маркированной: прочная западно-украинская семья[26] (и глубоко укорененная национальная идентичность) противопоставляются деградации украинской феминности и маскулинности советизированного и денационализированного Донбасса (брошенные дети, забывшие свой долг матери, пьющие, промышляющие криминалом отцы).
Неудивительно, что оппозиция украинского Запада и Востока не только как двух различных проектов, но и как двух противоположных систем ценностей была репрезентирована в дискурсах оранжевой революции как оппозиция двух типов маскулинности: постсоветской криминально-мафиозной и национальной демократической. Этому способствовала и специфика президентских выборов, которые свелись в конечном счете к противостоянию двух личностей с их достоинствами и недостатками. Избирательная кампания была построена на попытках компрометации маскулинности соперника, а разрыв между режимом Кучмы и новой проевропейской демократической Украиной был сконструирован в терминах гендера, родства и семьи.[27]
3. СТАРЫЕ И НОВЫЕ МАСКУЛИННОСТИ В ОРАНЖЕВОЙ РЕВОЛЮЦИИ: ЯНУКОВИЧ И ЮЩЕНКО
3.1. ВИКТОР ЯНУКОВИЧ, ПРОПРЕЗИДЕНТСКИЙ КАНДИДАТ
Виктор Янукович, представитель донецкой бизнес-группы и Партии регионов, стал компромиссной фигурой, устраивающей наиболее влиятельные олигархические кланы в качестве “преемника”, когда вариант выдвижения кандидатуры Леонида Кучмы на третий президентский срок был окончательно снят с повестки дня. Как действующий премьер-министр, Янукович мог записать в свой актив динамично развивающуюся экономику и обоснованно рассчитывал на поддержку электората Восточной Украины. Кроме того, в качестве кандидата “от власти” он имел возможность задействовать административный ресурс, который традиционно оправдывал себя на предыдущих выборах. Имиджмейкеры Януковича сделали основным слоганом его предвыборной кампании “надежность”, проводя параллель между его качествами семьянина (верный муж, кормилец, обладающий неоспоримым авторитетом глава семьи) и политика (“способность без громких слов нести груз ответственности”, “тащить на себе украинскую экономику”). И публичное, и приватное измерение “надежности” было рассчитано на постсоветскую ментальность электората, якобы испытывавшего дефицит “настоящего мужика”, готового “вкалывать” и “наводить порядок”.
<img src=http://abimperio.net/pics/zhurzhenko1.jpg>
Илл. 1. Предвыборный плакат В. Януковича: “Надежда – хорошо, надежность лучше” (“надежность” – ключевое слово в рекламной кампании Януковича). http://www.en.wikipedia.org/wiki/Victor_Yanukovich.
Используя риторические приемы советского прошлого, власть лепила образ “крепкого хозяйственника” и надежного семьянина, “личного друга космонавтов”, человека, прошедшего все ступени трудовой карьеры, сироты, выбившегося в люди упорным трудом, руководителя, всегда находящего общий язык с рабочими и управленцами, заботящегося о своих подчиненных как о родных детях. Политтехнологи пропрезидентского лагеря стремились представить Виктора Януковича как “настоящего мужика” с крепким здоровьем и не менее сильным характером, по инерции полагая, что именно этот вид в дефиците на постсоветском пространстве:
“Согласитесь, есть в нем некая сила, перед которой готово склониться любое женское сердце. Что-то такое мощное, может быть, грубоватое, но этим и покоряющее.
И даже протокольный костюм и галстук (эта униформа деловых мужчин) сидят на нем как-то по-особенному. Ему бы джинсы и кожаную куртку. В крепкие руки – не портфель, а руль автомобиля, штурвал самолета или поводья горячего скакуна.
Высокий, подтянутый, крепкий, он совсем не похож на кабинетного политика. Особенно на украинского политика. [...] Костюмы от ведущих кутюрье и усиленная умственная деятельность – это, конечно, хорошо, но у мужчины должны быть и другие достоинства. Скажем, характер. Или вот здоровье. Представляете ТАКОГО мужчину с таблетками в кармане?
Авторитет отца в семье Януковичей сомнению не подлежит. Даже жена, Людмила Александровна, как и сыновья, зовет мужа “батей”. Когда родился младший брат, то восьмилетний Саша, не задумываясь, предложил назвать малыша Витей, как папу.”[28]
<img src=http://abimperio.net/pics/zhurzhenko2.jpg>
Илл. 2. Виктор Янукович с женой. http://www. yanukovich.openua.net/bio_fam.plhtml.
По расчетам политтехнологов, все еще советский по своей ментальности электорат должен был оценить “избыточную” маскулинность этого кандидата, понять и простить и эпизоды его уголовного прошлого, и недостаток образования, и склонность к крепкому словцу для пользы дела. Наоборот, такие понятные и близкие сердцу советского человека недостатки должны были сделать его “своим” в глазах избирателей. Постсоветская маскулинность, репрезентируемая Януковичем и поданная властью как восполнение советского дефицита “настоящего мужчины”, отвечала потребности в защите, стабильности, надежности, столь характерной для переходного общества, казалось, имела все шансы на успех у избирателя (достаточно вспомнить Ельцина, Лукашенко, да и Путина).[29] Эти расчеты частично оправдались на Востоке Украины, прежде всего в Донецкой и Луганской областях.
Однако трудно было предвидеть успех оранжевой контрпропаганды, направленной на дискредитацию образа конкурента и прежде всего воплощаемой им постсоветской маскулинности. Секрет успеха состоял в значительной мере в искусном обыгрывании слабых мест, промахов и белых пятен биографии пропрезидентского кандидата. Надо сказать, что сама кандидатура Януковича предоставила для этого богатую почву: две судимости в молодости за участие в ограблении и нанесение телесных повреждений, склонность к крепким выражениям в адрес политических оппонентов, слухи о его рукоприкладстве по отношению к подчиненным и нелады с грамматикой.[30] Интернет-сайты с анекдотами, использование мультипликации (“Веселі яйця”, “Операція ‘Проффесор’”),[31] уличные представления, в которых молодежь в полосатых одеждах арестантов изображала “януковичей”, имитация уголовного сленга и майданные частушки, высмеивающие промахи противника – все эти формы “творчества масс” (как определил когда-то революцию В. И. Ленин) были направлены, в сущности, на дискредитацию доминантной маскулинности постсоветского общества, репрезентированой “донецкими” и их представителем Виктором Януковичем. Она связывалась представителями оранжевого лагеря с организованной преступностью, агрессией, властью денег в политике, манипулированием законом и символизировала Украину эпохи Кучмы как неевропейское, недемократическое государство. “Донецкие”, имеющие репутацию наиболее сплоченной и агрессивной олигархической группировки, известной в середине 1990-х частыми криминальными разборками и ассоциирующейся с целой серией нераскрытых заказных убийств, приобрели к началу 2000-х полный контроль над Донбассом и стали расширять сферу своего влияния на другие регионы.[32] Поэтому перспектива президентства выходца из “донецких” Виктора Януковича заставила многих представителей украинского бизнеса если не перейти в оранжевый лагерь, то, по крайней мере, обеспечить себе пути к отступлению. Миф о “донецкой угрозе” и особой криминальности донецкого клана оказался очень выгоден политическим оппонентам Януковича, позволив использовать против него такие риторические приемы, как “опасность превращения всей Украины в одну большую зону”.
Критики Януковича удачно (хотя, возможно, не совсем корректно) связали уголовные эпизоды молодости Януковича с основным лозунгом революции, мобилизующей массы против “криминальной власти” (“Бандитов – на нары”). Маскулинность, репрезентируемая Януковичем и якобы отвечающая потребности электората в защите и чувстве стабильности, была интерпретирована его оппонентами как связанная с господствующими в стране полукриминальными кланами. Тем самым физические и личностные характеристики кандидата, призванные внушать чувство защищенности и надежности, обрели совсем другие коннотации: насилие, мафия, власть криминала. Маскулинность Януковича как пропрезидентского кандидата репрезентировала “преступный” характер власти и ее зависимость от олигархических кланов. Вспомним, что режим Кучмы оппозиция квалифицировала как “криминальный” (первым пунктом в списке обвинений в его адрес было убийство журналиста Георгия Гонгадзе, к которому был якобы причастен сам президент). Поэтому уголовное прошлое Януковича как преемника Кучмы символизировало преемственность “преступного” режима. В образе Виктора Януковича постсоветская маскулинность была представлена как пережиток прошлого, с которым можно наконец расстаться со смехом, а его политическое поражение на выборах 2004 года казалось многим своего рода символическим прощанием с “совком”. Недаром кульминационным моментом предвыборной борьбы стал эпизод с яйцом. Прибывший в Ивано-Франковск для встречи с избирателями Янукович при выходе из автобуса был сбит с ног ударом “неизвестного тяжелого предмета” и доставлен, как официально сообщалось, в реанимацию. И хотя любительскую видеозапись инцидента постарались немедленно изъять, она все же стала достоянием публики. Вся страна немедленно узнала, что двухметрового премьера сбило с ног яйцо, брошенное одним из студентов.[33] Непрофессиональные попытки команды Януковича преподнести эту историю как “покушение” очевидно провалились, и “яичная история” стала сюжетом бесчисленных анекдотов и даже мультипликационных сериалов. Если бы она не была случайностью, она могла бы считаться “хитом” оранжевых политтехнологов, ибо нелепое падение огромного премьера от удара яйцом стало символическим крушением не только “режима Кучмы”, но и постсоветской доминантной маскулинности, репрезентированной “донецкими”.
3.2. ВИКТОР ЮЩЕНКО – ЛИДЕР ПОЛИТИЧЕСКОЙ ОППОЗИЦИИ
В противоположность традиционно “мужским” качествам Януковича Ющенко, кандидат от политической оппозиции, репрезентировал альтернативный “мягкий” тип маскулинности, что уже было подмечено некоторыми исследователями еще до президентской кампании 2004 года. Так, по мнению Д. Коновалова,
“в образе Ющенко совершенно нет атрибутов, обязательных для традиционного образа хозяина страны или для традиционного образа “воинствующего националиста” (жесткости, агрессивности и т.д.)… На фоне жестких и властных маскулинных образов конкурентов из правительственного блока такая “мягкость” Ющенко приносит ему значительный политический капитал – образ пришедшего мессии, который не ответит ударом на удар и даже, cкорее, подставит другую щеку вместо первой.”[34]
Достаточно новая и непривычная для постсоветской политики “мягкая” маскулинность ассоциируется с западными, прежде всего европейскими ценностями и ориентациями и в то же время резонирует с такими культурными архетипами, как “феминность украинской нации”.[35]
По мнению Кирило Лукеренко, “мягкая” маскулинность Ющенко, его обаятельность и фотогеничность сочетаются с такими европейскими чертами политика, как открытость, уважение к журналистам, относительная скромность в быту.[36] Технократическая, а не номенклатурная карьера Ющенко также импонировала его избирателям, отвечая в то же время европейским стандартам.
“Бухгалтер, ставший банкиром, Ющенко больше, чем кто бы то ни было, преуспел в приближении Украины к денежно-финансовым стандартам, являясь отчасти воплощением американской мечты по-украински: self-made man, человек, сам себя создавший, но при этом остающийся вне номенклатурной или постноменклатурной элиты”.”[37]
Его непосредственная причастность к стабилизации украинской валюты содействовала его имиджу грамотного экономиста, знающего, как обращаться с деньгами, и тем самым способного обеспечить Украине капиталистическое процветание.
В то же время Ющенко, как выходец из семьи сельской интеллигенции, мог претендовать на репрезентацию “подлинной” Украины, а его увлечения украинской историей и фольклором, пасекой и гончарным делом подтверждали связь с народной традицией и символизировали преемственность в становлении нации. Будучи украиноязычным представителем Востока, он воплощал надежду на будущее единство нации поверх сконструированных культурных барьеров. В избирательной кампании Ющенко акцент был сделан на типичных характеристиках консервативного политика: многодетности, подчеркнутой моральности, искренней, имеющей семейные корни религиозности. Эти качества отвечали потребности определенной части электората (особенно Западной и Центральной Украины) в лидере, олицетворяющем воображаемую “идеальную” Украину, чудом избежавшую советизации. Если сельское происхождение (и, соответственно, окружение) Ющенко в глазах индустриального урбанизированного Востока было скорее минусом, то для сторонников Ющенко оно совсем не противоречило европейскости и модерности. Наоборот, ющенковская Украина идеально вписывалась в популярный среди украинских интеллектуалов топос “Центральной Европы”, в которой большинство поздних наций были крестьянскими по своему генезису, а наследие социалистической модернизации и индустриализации оценивается крайне неоднозначно.
<img src=http://abimperio.net/pics/zhurzhenko3.jpg>
Илл. 3. “Обои” (фоновый рисунок) для рабочего стола компьютера “Семья Ющенко. В поле”. Игорь Буряк, http://www.buryak.svoi.info/download/Justchenko 1024x768.jpg.
Интересно сравнить и репрезентации отцовских качеств политических соперников. В отличие от Януковича – строгого отца, имеющего высокий авторитет в семье и разделяющего с сыновьями главным образом мужские хобби (охота, автогонки), Ющенко предстает скорее любящим отцом, с удовольствием посвящающим время своим маленьким детям. Он не побоялся появиться перед избирателями в телевизионной программе с грудным сыном на руках, ломая постсоветские стереотипы “настоящего мужика”. Кроме того, акцент в избирательной кампании на младших детях и второй семье Ющенко способствовал созданию образа молодого политика, карьера которого еще впереди.
Второй брак Ющенко с украинкой американского происхождения Екатериной Чумаченко символизирует его евроатлантическую ориентацию, принадлежность Украины “семье” западных демократических наций.[38] Уже после победы Виктора Ющенко на выборах его “вторая половина”, прекрасно справляясь с репрезентативными функциями, в том числе благодаря свободному владению английским языком и профессиональным навыкам коммуникации, в то же время полностью дистанцировалась от украинской политики. По мнению еженедельника “Коммерсант”, Чумаченко
“с успехом воплотила образ идеальной супруги лидера нации. Она избегает разговоров о государственных делах и поступках президента, подчеркнуто концентрируясь на заботе о детях и домашнем очаге. Редкие интервью первой леди, которые появляются в прессе, как правило, посвящены ее благотворительности.”[39]
Тем самым репрезентации семьи Ющенко соответствуют тому самому нормативному идеалу нуклеарной семьи, характерному для либерально-демократических систем Запада, где приватное должно быть отделено от публичной сферы.
Надо сказать, что команда Януковича также активно использовала стратегию компрометации маскулинности политического противника, предложив свою интерпретацию ключевых моментов его биографии и личных качеств. Так, эксплуатируя антиамериканские и антинатовские настроения населения, Ющенко изображали агентом западного, прежде всего американского влияния на Украине, проводником агрессивной политики Джорджа Буша. Апеллируя к “мягкой” маскулинности Ющенко, политтехнологи Януковича пугали избирателей тем, что будущим президентом будет в действительности руководить американская жена, к тому же бывшая служащая госдепартамента. Популярность Ющенко на Западной Украине и попытки содействовать примирению между ветеранами УПА и Советской армией использовались для его репрезентации в качестве агрессивного националиста и даже фашиста, разжигающего в стране гражданскую войну. Если Янукович в PR-стратегиях “оранжевых” представал как инородное тело для воображаемой “обновленной” украинской нации, то в бело-голубой пропаганде уже Ющенко противопоставлялся как “чужой” другому воображаемому сообществу – “советской украинской нации”.
<img src=http://abimperio.net/pics/zhurzhenko4.jpg>
Илл. 4. Ющенко – американский агент. (“...Босния и Герцоговина, Сербия, Косово, Ирак... Ты следующий!”). http://www.anti-orange.com.ua/photos/7058.jpg.
Вторая стратегия команды Януковича состояла в компрометации имиджа Ющенко как морального, некоррумпированного политика – его основного символического капитала. Для этого разрабатывалась тема его причастности в бытность премьер-министром к различным финансовым аферам и коррупционным скандалам. Ющенко оказывался, таким образом, представителем, только менее удачливым, все той же клановой системы. Именно близостью к президенту Кучме он якобы обязан своей карьерой и, перейдя в оппозицию, продемонстрировал черную неблагодарность по отношению к своим покровителям. Уже после победы на выборах Ющенко стали обвинять (в том числе партнеры по оранжевой коалиции) в создании новой системы клиентарно-патронажных отношений, и годовщина “оранжевой революции” ознаменовалась рядом громких коррупционных скандалов. Новую систему уже успели окрестить термином “кумизм” (по аналогии с “кучмизмом”), поскольку в ближайшем окружении президента есть несколько его кумовьев.
Таким образом, в ходе оранжевой революции “мягкая”, европейская и в то же время “подлинно украинская” маскулинность Ющенко был противопоставлена как альтернатива “совково”-клановой маскулинности Януковича и стоящего за ним донецкого клана.[40] Миф “оранжевой революции” во многом основан на противопоставлении порочной коррумпированной власти “Папы” (как называли в узких кругах президента Кучму) и новой власти, репрезентированной Ющенко как Отцом нации, – власти, основанной на взаимных моральных обязательствах, возникших на революционном Майдане. Основополагающая мифологема оранжевой революции – радикальный разрыв с прошлым, заявка на изменение самого качества власти, – безусловно, маскирует тот факт, что Ющенко является выходцем из той же системы, в прошлом выдвиженцем Леонида Кучмы, и, по его собственному признанию, считал когда-то бывшего президента своим “отцом”. Говорят, что карьера лидера оппозиции далась Ющенко психологически нелегко, и только драматическое отравление в сентябре 2004 подтолкнуло его к окончательному разрыву с “преступным режимом”. При этом черты “мягкой” маскулинности отступили на второй план, уступив место качествам, необходимым для борьбы. По словам политолога Д. Выдрина, “яд как бы на время выборов заморозил характерные для Ющенко свойства души и оставил на его ‘рабочей’, ‘режущей’ политической кромке жесткость, твердость и бескомпромиссность”.[41] Этой внутренней трансформации соответствовали визуальные изменения: отравление превратило лицо харизматического и по-мужски привлекательного Ющенко в тяжелые рубленые черты видавшего виды политика.
Впрочем, в кресле президента столь привлекательная прежде “мягкая” маскулинность Ющенко стала восприниматься как нерешительность, боязнь ответственности и зависимость от окружения. Его стремление остаться над схваткой в качестве объективного арбитра не нашло поддержки в обществе, уставшем от постоянных политических катаклизмов. По словам журнала “Коммерсант”, Ющенко столкнулся
“с суровой реальностью украинского политического рельефа – неискоренимым желанием народа видеть во главе державы сильного лидера… это превратило привычные для европейского политика терпимость и рассудительность в ярлыки мягкотелости и нерешительности.”[42]
С возвращением же в 2006 году Виктора Януковича в кресло премьер-министра в украинской политике произошла своего рода реставрация доминантной маскулинности постсоветского образца.
4. КОНСЕРВАТИВНАЯ VS. РЕВОЛЮЦИОННАЯ ФЕМИННОСТЬ
В ПОСТСОВЕТСКОЙ ПОЛИТИКЕ
В процессах постсоветского нациестроительства, детерминированного отношениями кланового капитализма, большинство женских НПО неизбежно оказалось участниками клиентарно-патронажных сетей.[43] Показательно, что эти женские организации нашли свое место в той части гражданского общества, которая охотно шла на сотрудничество с полуавторитарным режимом и удовлетворялась его покровительством. Разделяя официальную идеологию государственного строительства, возрождения нации и укрепления семьи, женщины сами позиционировали себя как позитивную, примиряющую силу. Так, оброненное кем-то выражение “гендерна злагода” (гендерное согласие) приобрело популярность в украинском женском движении именно во времена президентства Леонида Кучмы как свидетельство установки на сотрудничество и избежание конфликтов не только между полами, но и, главное, с властью. Цветные революции только усилили подозрительность постсоветских режимов в отношении неправительственного сектора – российская политика жесткой регламентации деятельности НПО аукнулась по всему пространству СНГ. Так, в Казахстане, по свидетельству местных активисток, режим Назарбаева, запугивая общество призраком киргизской революции, призывает женские организации к сотрудничеству с государством и к выполнению своей “естественной” роли обеспечения мира и согласия в обществе.
Не только политические партии, но и бизнес-кланы в постсоветских странах обзавелись собственными женскими организациями, используя их как символический капитал и как механизм отмывания денег. Как ни странно, “гендер”, пришедший с Запада как революционный концепт, стал важным символическим ресурсом постсоветских режимов, обеспечивая им не только демократический цивилизованный фасад в глазах международного сообщества, но и контроль над гражданским обществом, и голоса женского электората. Так, в 2002 году под патронатом жены президента Людмилы Кучмы был создан пропрезидентский предвыборный блок “Женщины за будущее”. Эта организация была призвана мобилизовать голоса женского электората в пользу власти, в том числе путем банального подкупа избирателей и использования административного ресурса – давления на государственных служащих, врачей и учителей. “Женщины за будущее” поддержали на президентских выборах 2004 года кандидатуру Виктора Януковича.
Женская часть президентских “семей” нередко контролирует часть клиентарно-патронажной сети через свою систему неформальных связей (подруги, личные врачи, парикмахеры и пр.). Как правило, жены и дочери президентов охотно репрезентируют женские движения через возглавляемые ими “благотворительные” и “социальные” фонды. Жены президентов нередко сами задают параметры гендерного дискурса, определяя, о чем можно и о чем нельзя говорить публично. Например, проблема насилия в семье перестала быть табу в Кыргызстане, когда ее публично признала жена президента Майрам Акаева. В условиях монополизации публичной сферы неформальными клановыми структурами женские организации сотрудничают с “Семьей”, чтобы укрепить свой статус и получить финансовую поддержку и общественное призвание.
В цветных революциях постсоветская феминность представлена амбивалентно: как революционная, но и как консервативная сила. Поскольку отказ от насилия – основное условие признания легитимности победы оппозиции международным сообществом, современные революции больше, чем когда-либо в истории, имеют “женское лицо”. Организаторы оранжевой революции сознательно использовали “феминные” стратегии гражданского неповиновения, настаивая на исключительно мирном характере протестов и апеллируя к “силе слабости”.[44] Некоторые комментаторы отмечали, что присутствие среди демонстрантов молодых женщин, которые заняли позиции на передовой линии глаза в глаза с солдатами, охраняющими государственные здания, ослабляло напряжение и помогало избежать столкновений и насилия.[45] Отсюда только один шаг до использования женщин в качестве живого щита в противостоянии с полицией, что имело место во время революционных событий в Кыргызстане. Вообще девушки, украшающие цветами щиты стоящей кордоном полиции – парадигмальный образ “бархатных” революций, отсылающий к любви как изначальной форме социальной связи, без которой невозможно обновление нации. Не случайно популярная мифология оранжевой революции повествует о счастливых семейных парах, нашедших друг друга на Майдане. И наоборот, стратегии развенчания “мифа Майдана” строятся на профанизации мотивов и отношений его участников: они якобы получали деньги от организаторов акций, а в палатках находили шприцы и презервативы. Поскольку цветные революции являются “консервативными” в культурном отношении, репрезентированная в них “революционная феминность” имеет мало общего с феминизмом.
Эта революционная феминность была представлена в цветных революциях рядом женщин-политиков нового поколения, проявивших себя в политической оппозиции: Юлия Тимошенко на Украине, Нино Бурджанидзе в Грузии и в какой-то мере Роза Отумбаева в Киргизии.[46] Этот тип объединяют некоторые общие характеристики и закономерности политической биографии: успех в бизнесе или другой профессиональной деятельности и достижение относительной независимости, разрыв с клановой системой или президентским окружением, достижение статуса самостоятельного политика, ориентация на профессионализм и западные стандарты, часто политический радикализм. Позиционируя себя как внеклановых политиков, дистанцирующихся от “грязных мужских политических игр”, они быстрее коллег-мужчин завоевывают доверие электората и могут позволить себе большую бескомпромиссность: феминность парадоксальным образом оказывается бонусом в постсоветской политике.
Юлия Тимошенко – классический пример “революционной женственности” – своей решительностью и бесстрашием заслужила звание “единственного мужчины в украинской политике”. Как известно, “единственным мужчиной в украинской литературе” назвал когда-то Иван Франко Лесю Украинку, так что образ “оранжевой принцессы” действительно соответствует глубинным архетипам украинской культуры: матриархата и инфантильной маскулинности.[47]
Выходец из Днепропетровска, Тимошенко сделала успешную карьеру в бизнесе и в 1995-96 году возглавила фирму “Единые энергетические системы Украины”. После неудачного сотрудничества с премьером Лазаренко, вынужденным покинуть страну, в 1999 году она стала вице-премьером по вопросам энергетической политики в правительстве Ющенко. Именно попытками реформ в этом коррумпированном секторе, затронувших интересы олигархов и лично Кучмы, она объясняла позже начатую против нее кампанию преследования. Против Тимошенко и членов ее семьи несколько раз возбуждались уголовные дела. Месячное тюремное заключение сделало Юлию Тимошенко непримиримым борцом с существующим режимом и одним из лидеров зарождающейся оппозиции. Во время Кучмагейта (спровоцированного убийством журналиста Гонгадзе) и последующей оппозиционной акции “Украина без Кучмы” она, в отличие от колеблющегося Ющенко, не изменила своей позиции. В решающие дни ноября 2004 года не знающая колебаний и усталости Тимошенко стала любимицей Майдана и заняла место первого оранжевого премьер-министра. Впрочем, недолгое премьерство, осложненное разногласиями с Ющенко по ключевым экономическим вопросам, закончилось отставкой, которую она объяснила интригами “любих друзів” – ближайшего окружения президента. Во время парламентской кампании 2006 года имидж бескомпромиссной радикальной революционерки принес ей дивиденды в виде голосов избирателей, разочаровавшихся в медлительном и мягкотелом Ющенко: БЮТ (Блок Юлии Тимошенко) опередил пропрезидентскую “Нашу Украину” почти на 10%.
<img src=http://abimperio.net/pics/zhurzhenko5.jpg>
Илл. 5. Белый цвет – надежда на очищение украинской политики (официальный плакат БЮТ к парламентским выборам 2006).
Феномен Юлии Тимошенко – явление достаточно новое для Украины, где большинство женщин-политиков репрезентируют “советскую” феминность (как, например, популистка Наталия Витренко, “Жириновский в юбке”). Хотя Тимошенко не раз публично обращалась к теме своего тюремного заключения, ее популярность не является результатом целенаправленной эксплуатации образа жертвы.[48] Ее прическу (волосы, заплетенные в косу и уложенные на затылке) иногда трактуют как символ традиционализма (Берегиня, Мать нации). Однако так же легко ее имидж поддается противоположной интерпретации: по мнению российского журналиста Колесникова, коса – это вызов (“Если бы к косе со временем все привыкли, она бы перестала ее носить”).[49] И хотя Марта Богачевска-Хомяк сравнила Тимошенко с Миленой Рудницкой,[50] попытавшись вписать ее таким образом в украинскую традицию “феминизма действия”, ярлык феминистки, скорее всего означающий на постсоветском пространстве неминуемую политическую смерть, к Тимошенко также не очень клеится. Может быть, потому, что она не только любит одеваться по последней моде, но и с удовольствием демонстрирует свои наряды публично. В бытность премьер-министром она даже выступила в качестве модели для журнала “ELLE”. Тимошенко охотно маркирует себя как женщина, но женственность не является в ее случае синонимом слабости и подчиненности.
<img src=http://abimperio.net/pics/zhurzhenko6.jpg>
Илл. 6. Тимошенко – политическая амазонка. http://fedorovych.promotion-soft.com/img/maydan2.jpg.
Тимошенко – политическая амазонка, тип женщины-политика, возможный, пожалуй, только в переходных, кризисных обществах. Отвечая антиолигархическим настроениям широких масс, она позиционирует себя как политик вне клана, как непримиримый враг семейственности, кровно-родственных связей и кумовства в политике. Парадоксальным образом именно как женщина она имеет больше шансов преуспеть в этом амплуа: в силу природы клановых связей женщина-политик не может обрасти “семьей” так, как это происходит с мужчинами. И хотя политические соперники по-прежнему ставят ей в упрек темное бизнес-прошлое и лоббирование интересов определенных групп в настоящем,[51] политическая карьера Тимошенко предстает перед избирателями как карьера политика, вышедшего из клановой системы, но порвавшего с ней. Такую интерпретацию поддерживают и дружественные ей журналисты:
“Именно семья дала Тимошенко путевку и в бизнес, и в широкий днепропетровский клан. Но политический и деловой путь Тимошенко показывает, что принадлежность к клану – это не только допуск к богатству, но и профессиональная опасность. Испытав на себе негативные последствия борьбы кланов, она стала поборницей открытой политической борьбы. Уже будучи вице-премьером, Юлия Тимошенко демонстративно пыталась показать, что руководствуется прозрачной деловой и политической логикой. Оказавшись в оппозиции, Тимошенко исповедует патриотическо-капиталистические взгляды, атакуя кланы и сросшуюся с ними систему государственной власти.”[52]
В соответствии с обещанием оранжевой революции отделить семью от политики и бизнеса Юлия Тимошенко позиционирует своих родственников исключительно в частной сфере: муж, в прошлом партнер по бизнесу, семье которого она обязана началом своей карьеры, находится в ее тени и не играет публичной роли. Во время пресс-конференции, которую Тимошенко собрала в связи с окончательным закрытием Генеральной прокуратурой уголовных дел на ее ближайших родственников, один из журналистов поинтересовался у ее мужа, не собирается ли он баллотироваться в парламент. За него ответила сама Тимошенко, заявив, что пора покончить с практикой, когда в депутаты идут “всей семьей, включая домашних животных”. Вызывающая резкость этого заявления соответствует ее реноме неутомимого борца с клановостью, который сложился еще в эпоху Кучмы. Сегодня она активно использует этот политический ресурс, неустанно вскрывая теневые схемы и закулисные интриги “любих друзів”, предупреждая об опасности сползания к “кумизму” (оба термина относятся к ближайшему окружению президента Ющенко). И пока власть кланов, коррупция и семейственность в политике остается актуальной проблемой постсоветской Украины, Тимошенко может рассчитывать на популярность избирателей. Воинственная, уверенная в себе женственность, противопоставляющая себя инфантильности политиков-мужчин – симптом кризиса, переходного состояния украинского общества и украинского политикума. В отличие от “мягкой” западной маскулинности Виктора Ющенко, символизирующей либерально-демократическую альтернативу и европейское будущее Украины, женственность бескомпромиссной политической амазонки Юлии Тимошенко отвечает антиолигархическим чаяниям масс и их эсхатологическим ожиданиям торжества социальной справедливости.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Цветные революции могут быть прочитаны как вторая после распада СССР попытка демократических реформ и завершения процессов национального строительства в ряде бывших постсоветских республик. В качестве политического проекта они предполагали преодоление монопольного доминирования неформальных клановых структур и президентской “Семьи” в публичной политике, замену партикулярных клиенталистских связей родства и землячества универсалистскими отношениями гражданства, характерными для современной демократической нации. Этот проект в гендерных терминах может быть сформулирован как восстановление “нормального” с точки зрения либеральной демократии разделения на публичную и частную сферу, как возвращение функции принятия политических решений формальным демократическим институтам и ограничение президентской семьи, как и семей других политиков, исключительно репрезентативными функциями. Речь идет о таком реконструировании гендерных форм, когда “Семья” перестает быть механизмом прямого перераспределения экономических активов и средством доступа к привилегированным позициям в клановой иерархии и становится прежде всего символическим ресурсом политика. На уровне репрезентаций цветные революции предстают как радикальный разрыв с прошлым, представленный как смена модели гегемонной маскулинности в постсоветской политике: от мафиозно-“совковой” к европейской демократической.
Этот проект, как показывает опыт, не так просто осуществить: слабость демократических институтов вынуждает реформаторов опираться на отношения личной лояльности и создает предпосылки для формирования новых неформальных групп интересов, стремящихся монополизировать публичную сферу. В Киргизии так называемая “тюльпановая революция” переросла в банальное перераспределение собственности и сфер влияния между кланами. По мнению некоторых авторов, Киргизию вообще не следует ставить в один ряд с Грузией и Украиной, поскольку
““политическая оппозиция” возникла там скорее ситуативно и не имела конструктивной платформы, а основой массовой мобилизации стали не гражданское общество и студенчество, а все те же клановые и кровно-родственные отношения.”[53]
Однако и на Украине проект отделения политики от бизнеса и “семьи” пока также далек от реализации. Дело даже не в том, что “донецкий клан” и Партия регионов оправились от политического поражения и Янукович снова занял кресло премьер-министра. Прямое влияние бизнес-интересов на политику, похоже, только усилилось, а присутствие многочисленных родственников в партийных списках стало обычным делом. Предвыборные обещания оранжевых политиков дистанцироваться от своего бизнеса в случае занятия государственных должностей зачастую были реализованы в виде формальной передачи активов членам семьи и ближайшим родственникам, что только укрепило “семейственность” в бизнесе и в политике. Однако даже в случае относительного успеха цветных революций декларированное отделение семьи от политики оборачивается ее возвращением в новых формах. Из неформального института постсоветской политики семья превращается в опосредованный политический капитал. Демократическая маскулинность оппозиционных лидеров репрезентируется в моральных терминах “отцовства” (Виктор Ющенко), а любовь и семейная близость становятся прототипом связи, конституирующим нацию. Даже там, где семья остается в тени (Юлия Тимошенко), ее демонстративное отсутствие в публичной сфере имеет символический смысл отрицания клановости. Таким образом, семья остается центральной метафорой и важнейшим институтом национального строительства в постсоветских обществах.