У истоков необычной этносоциологии - 1
2/2007
Вступительная статья к книге Пьера Бурдье “Алжирские очерки”. Редакция AI благодарит автора за любезное разрешение перевести и опубликовать этот текст.
Перевод с французского В. Мильчиной.
ВВЕДЕНИЕ
Алжир и Кабилия, в культурном отношении принадлежащие Cредиземноморью, занимают центральное место в творчестве Бурдье. Поэтому всякий серьезный аналитик, желающий понять метод (этнографический подход) Бурдье, глубинную проблематику его исследований, а также отсылки к этой этнокультурной средиземноморской сфере, столь частые у него даже тогда, когда речь идет о посторонних сюжетах, просто обязан обладать некоторыми сведениями об этом ареале.[1] Отсылки к алжирской реальности носят порою явный, а порою имплицитный и/или аллюзионный характер. Следовательно, чтобы понять их, слушателю и/или читателю необходимо вначале овладеть их “кодом”. Ибо само собой разумеется, что алжирский и кабильский опыт Бурдье лег в основу его эпистемологических и политических концепций, носящих новаторский характер. Этот опыт позволил Бурдье, пойдя по стопам Э. Дюркгейма, объединить этнологию и социологию и тем самым совершить революцию в научном поле в том смысле, в каком о ней стали говорить в последние годы.
Вклад Бурдье в становление социологического научного поля неоспорим. Все, что написано им о французском обществе (образовании, вкусе, музеях, фотографии, духовенстве и проч.), в свое время оказало влияние на состояние научных исследований, даже если в политическом отношении этот процесс не всегда проходил безболезненно – вспомним хотя бы появление “Наследников” (1964). Можно ли сказать то же самое о трудах Бурдье, посвященных Алжиру? Разумеется, нет. При чтении работ французских антропологов создается четкое ощущение, что труды Бурдье, принадлежащие в равной мере социологии и антропологии, не получили среди последних должного распространения, пусть даже они повлияли на понятийную сферу дисциплины.[2] Между тем следует сразу подчеркнуть, что социология социологии остро нуждается в знании тех исторических и социологических условий, в которых создавались алжирские работы Бурдье, и особенно полезно в этом смысле знакомство с отдельными статьями, затерянными в малодоступных журналах.
Сейчас, по прошествии более сорока лет, мы вправе поинтересоваться, в каких условиях возникли эти работы, как были они восприняты в интеллектуальном поле, а также – и в первую очередь – задуматься о сознательной и бессознательной истории самой дисциплины, в рамках которой Бурдье работал и которую развивал. Прежде всего нужно подчеркнуть значимость того факта, что молодой исследователь оказался на развилке между двумя темами, которые воспринимались как противоположные, хотя были в равной степени отмечены глубоким историческим содержанием; обе эти темы – колонизация (1830 г.) и война (1954-1962 гг.) – оказали немалое влияние как на саму научную дисциплину, которой занимался Бурдье, так и на исследователей, которые, подобно ему, пытались реабилитировать алжирскую культуру, основываясь на самых древних и самых забытых ее практиках.
Для того чтобы уловить специфические особенности концепции Бурдье, необходимо восстановить тот политический и социальный контекст, который способствовал ее зарождению и развитию, иначе говоря, понять, каким было алжирское общество, дезорганизованное колонизацией и войной. Цель данного предисловия к переизданию первых работ Пьера Бурдье вовсе не в том, чтобы описать жизнь интеллектуала в экзотическом обществе, но в том, чтобы, основываясь на некоторых моментах этой жизни, показать, какую роль алжирская среда сыграла в формировании и трансформировании мышления юного выпускника университета, родившегося в семье скромного достатка, в Беарне – крае, который в культурном отношении давно утратил самостоятельность. Этот статус уроженца края, подвергшегося “внутренней колонизации”, помог юноше, “утратившему корни”, лучше понять воздействие, оказываемое “колонизацией” на целый народ, лишившийся всех своих материальных благ и ставший объектом страшнейшего угнетения. Подобное знакомство со страной, переживающей драматический момент своей истории, порождает новые взаимоотношения с миром, позволяет порвать со схоластической философией, которую университетская наука помещала в иерархии социальных наук на самое высокое, привилегированное место.[3]
Так, этнология дала молодому ученому доступ к древней культуре, которой грозило уничтожение, и элементы этой первобытной культуры он соединил с той когнитивной культурой, которую впитал во время учебы в университете. Только помня об этом, можно понять, почему на первых порах Кабилия служила ученому своего рода увеличительным зеркалом, с помощью которого он постигал процессы аккультурации беарнских крестьян, и почему на следующем этапе результаты исследования Беарна оказались, в свою очередь, существенными для понимания процессов, происходящих в Кабилии: ведь там имело место не что иное, как ускоренная утрата корней всем обществом в целом. Параллели между Беарном и Кабилией устанавливались на основе наблюдений, которые велись в одно и то же время (1959-1960 гг.), так что Бурдье изучал окрестьянивание на берегах Лескира одновременно с окрестьяниванием в Агбале и Джемаа Сахаридже, в Колло и Шеллифе. Кабилия предоставляла юному исследователю возможность сконцентрироваться на конкретных этнографических объектах (честь, ритуалы), однако все изменилось, когда Бурдье вместе с алжирцами и французами стал работать над более широким кругом вопросов, включающим занятость, жилье, отношение ко времени и проч. В этом случае ему пришлось охватить разные районы страны: Алжир, Оран, Константину, Сиди-бель-Аббес, Мостаганем, Тизи-Озу.
Обращение к ранним статьям Бурдье (содержание некоторых из них было использовано в более поздних работах) оправданно уже потому, что позволяет выявить генезис концепции, мало известной как алжирской, так и французской публике, поскольку в ту пору, когда она представляла собой новое слово в антропологии, ее восприятие было затруднено из-за чрезвычайной политической ангажированности автора. Но еще важнее другое: социология Пьера Бурдье в целом несет на себе, как справедливо заметил Абдельмалек Сайяд, “след того первоначального опыта, и именно данное обстоятельство в большой мере определяет силу этой социологии”.[4]
ДРУГОЙ, ИЛИ ВОЗВРАЩЕНИЕ К СЕБЕ В ЧУЖОМ КОЛОНИАЛЬНОМ МИРЕ
Процесс колонизации в Алжире оказался гораздо более длительным и более разрушительным, чем в других североафриканских странах (например, в Марокко и Тунисе, находившихся под протекторатом Франции). Из-за того, что политика Франции поощряла заселение алжирской территории колонистами, прибывшими с Севера (французами, итальянцами, испанцами и проч.), европейцами и христианами (причем все это осуществлялось в ущерб “туземному” арабскому и берберскому населению, исповедовавшему ислам), население это в конце концов лишилось как своего имущества (у коренных жителей были отобраны лучшие земли), так и природных ресурсов (руда, пробковая кора, алжирский ковыль). Для того чтобы привлечь европейцев в Алжир и способствовать их укоренению в этих местах, потребовалось создание такой системы, в основе которой лежали полная дискриминация местных “туземцев” и предоставление всех преимуществ колонистам с помощью как экономических средств (экспроприация, конфискация земель), так и культурно-политического закрепления их превосходства (язык, нравы, культура). Напомним, что до 1950-х годов в Алжире существовало две разных избирательных коллегии: одна для европейцев и другая для туземцев. Применительно к выборам неравенство было закреплено законодательно: один голос европейца приравнивался к десяти голосам туземцев.
Колонисты в Алжире существовали в условиях, во многом напоминавших систему каст; они образовывали иерархизированные и замкнутые эндогамные группы. Алжирцы неоднократно (в 1871, 1881, 1945 гг.) поднимали восстания против несправедливостей и угнетения. Последней попыткой покончить с колониальной системой стало восстание 1 ноября 1954 года, приведшее к кровавой войне, в которой одна сторона проявляла “систематическую и методическую” волю к уничтожению мятежников, а другая отвечала партизанской войной и террористическими актами в городах. На фоне этих двух противоположных тенденций иногда возникали попытки примирения, сближения двух общин. Они исходили от отдельных личностей или целых групп, однако правящее меньшинство колонизаторов, не допускавшее и мысли о каких-либо переменах, твердо стояло на своих позициях и предпочитало все глубже и глубже втягивать Алжир в кровавую войну.
Период, о котором идет речь, стал определяющим для целого поколения французских интеллектуалов, которые, осмысляя алжирский опыт, достигли настоящей политической зрелости. Наследие Бурдье представляет в этом отношении большой интерес, поскольку предметом рефлексии ученого был статус исследователя, работающего в кризисных ситуациях, а конкретнее – роль этнологии и социологии в военное время и то влияние, которое опыт, обретенный во время войны, оказывает на социальные науки в целом.[5] Именно поэтому необходимо вернуться к социогенезу наследия Бурдье, к первым проведенным им обследованиям, раскрывающим процесс рождения новаторского и радикального способа мышления, отличавшего Бурдье от его коллег, работавших в то же время на его исследовательском поле как в Алжире, так и во Франции.
Итак, что же побудило уроженца Беарна, выходца из семьи среднего достатка, выпускника Высшей нормальной школы на улице Ульм сойти с избранного пути (изучение философии) и предпочесть ему другой путь, не сулящий легкой жизни и полностью расходящийся с первоначальными ожиданиями?
Годы, проведенные Бурдье в охваченном войной Алжире, – это были годы, когда у власти находились социалисты. В 1956 году министром-резидентом был назначен Робер Лакост.[6] В ту пору интеллектуалы, впоследствии завоевавшие известность в университетской среде, постоянно посещали резиденцию генерал-губернатора, бывшую не только политическим, но и культурным центром Алжира.[7] В Алжире жили и работали выдающиеся интеллектуалы, такие как Эмиль Дерменгам,[8] архивист и библиотекарь, католик левых убеждений; Жермена Тийон,[9] патриотка и знаменитый этнолог, член кабинета, возглавляшегося Жаком Сустелем, предшественником Робера Лакоста; офицер, исследователь ислама Венсан Монтей и ориенталист Луи Массиньон, позже ставший профессором Коллеж де Франс. Все эти люди, несмотря на очевидную разницу в убеждениях, трудились в Алжире бок о бок.
По этой причине говорить об интеллектуальной независимости ученых в военное время невозможно. Автономное развитие социальной науки в обстановке повышенной политической ангажированности наталкивалось на значительные трудности, тем более что в Алжирском университете на сторонников независимого Алжира оказывалось серьезное давление, а с большинством населения, не входившим в привилегированную “касту” колонистов (арабами, евреями, испанцами, сицилийцами и мальтийцами), обращались как с презренными париями.
Молодой выпускник Высшей нормальной школы, призванный на военную службу и попавший в подобную среду, оказался в жестко иерархизированном мире, который стал для него настоящей лабораторией.
“Я попал в Алжир после того, как был призван в армию. После двух тяжких лет, в течение которых я не мог заниматься чем бы то ни было, я решил начать полевые исследования. Первым делом я написал книгу, призванную рассказать о драме алжирского народа, а также и о колонистах, чье положение, несмотря на их расистские взгляды, было не менее драматическим...”[10]
Если в этой обстановке, в колонизированной стране, находящейся вдобавок в состоянии войны, человек без определенной институциональной принадлежности высказывал независимые суждения, его немедленно причисляли к еретикам, к ниспровергателям основ; публиковать подобные суждения было позволено лишь тем, кто жил во Франции, – да и для них это было не вполне безопасно.[11] К счастью, даже в таких условиях находились интеллектуалы, которые имели смелость идти вразрез с общепринятыми мнениями, – однако им, разумеется, недоставало знаний о реальной обстановке в Алжире.[12] Молодой призывник Бурдье пытался выжить, одновременно давая жизнь предмету своих исследований. Ибо гибель угрожала ему самому в той же степени, что и его объекту. Иначе говоря, между объектом познания и познающим субъектом существовала диалектическая связь.
В октябре 1955 года, когда Пьер Бурдье прибыл в Алжир, ему исполнилось двадцать пять лет. Сначала он был причислен к “ползучему”[13] составу авиационного подразделения, располагавшегося в долине Шелиффа, в 150 километрах к западу от Алжира, а затем, в 1956 году, благодаря протекции полковника Дюкурно, члена кабинета Лакоста (он также был уроженцем Беарна и приходился Бурдье близким родственником по матери), был переведен в город Алжир и зачислен в Правительственную службу документации и информации. Впоследствии он работал в этой службе вместе с Фожером и преподавательницей Ролландой Гарез, белой уроженкой Алжира, а в 1958 году был переведен в Алжирский университет, где стал преподавать философию.
В это время генерал-губернатор Алжира располагал одной из самых богатых библиотек на территории страны. Там Бурдье свел знакомство с самыми выдающими и образованными людьми, проживавшими в ту пору в Алжире: с превосходным архивистом и библиографом Эмилем Дерменгамом, с историком Андре Нуши, с исследователями, работавшими в Алжирском университете и в Социальном секретариате (Ассоциация по изучению социальных наук, основанная по инициативе Церкви), в частности Анри Сансоном.[14]
Резиденция генерал-губернатора оказалась тем “наблюдательным постом”, откуда молодой университетский преподаватель смог взглянуть на ход истории с новой точки зрения. “Я был поражен тем, с какой скоростью разлагалось тамошнее общество”, – сказал мне Бурдье в 1997 году. Информацию о тогдашнем Алжире он черпал не только из книг и журналов, но и из рассказов людей, с которыми свел знакомство в то время, а также из собственных наблюдений. Постепенно страна, которую он знал только по книгам, представала перед ним в новом, гораздо более ясном и четком свете.
Срок военной службы Бурдье истек в 1957 году, сразу после этого он поступил в Алжирский университет, где стал преподавать философию и социологию. Одновременно в 1958-1961 годах он исследовал трансформации, происходившие в алжирских городах и селах (насильственные перемещения населения в специальные лагеря по инициативе армейского командования).
Публикации Бурдье, его знание местных алжирских условий и близкое знакомство с некоторыми алжирскими “интеллектуалами”[15] сразу же привлекли к нему внимание представителей крайне правых кругов, которые сочли молодого исследователя весьма опасным. В результате он был выслан из Алжира.[16] Но прежде его успел заметить Раймон Арон, посетивший Алжир в качестве председателя комиссии, принимавшей экзамены на степень бакалавра в Алжире и Тунисе. Их знакомство укрепилось с легкой руки Клеманса Рамну, преподававшего в Алжирском университете греческую философию. Вскоре после этого Бурдье покинул Алжир и поступил на службу в Сорбонну,[17] а затем, в 1960 году, переехал в Лилль и стал преподавать на словесном факультете Лилльского университета.
БУРДЬЕ В ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОМ МИКРОКОСМЕ ФИЛОСОФСКОГО ФАКУЛЬТЕТА АЛЖИРСКОГО УНИВЕРСИТЕТА
Как сообщить жизнь объекту под названием “Алжир”, как сделать его зримым, заметным на трагическом фоне войны, которую колонизаторская идеология отрицала или минимизировала, эвфемистически подменяя ее рядом отдельных событий? Это один из главных вопросов, который встал перед будущим социологом и который объясняет его постоянное стремление соединить эмпирические исследования социального мира с анализом распада определенных структур. Позиция интеллектуала, лишившегося корней, человека, рожденного в среде доминируемых, но затем ставшего частью мира доминирующих, позволяла ему деконструировать механизмы колониального гнета и обнажать их наиболее разрушительные свойства, тем более что память о Второй мировой войне была еще живой для всего его поколения.
Таким образом, Алжир оживлял память и показывал не просто крупным планом (молодой социолог назвал этот метод социальной хирургией), но как бы под микроскопом травматические последствия колонизации и плоды символического доминирования. Бурдье прекрасно знал, что такое грубое неприкрытое насилие,[18] однако он уделяет преимущественное внимание феноменам более глубинным и почти неуловимым: всему тому, что дремлет, пребывает в зачаточном виде внутри человеческой группы – культуре, языку, экономике, отношениям между диспозициями и стремлениями. Все эти явления почти незаметны, однако именно они подтачивают население изнутри.
И именно в этом Бурдье опередил этнологов своего времени, ибо алжирский и кабильский опыт стал для него в культурном плане не чем иным, как копией той ситуации, которую он хорошо знал по жизни в своем родном краю. Государственная политика обездолила крестьян юго-запада Франции в экономическом отношении и маргинализировала в отношении культурном; централизаторский универсализм, присвоивший себе монополию на владение культурой, отбросил этих крестьян на обочину, превратил в людей, лишенных культуры.[19]
Молодой исследователь не сразу смог найти свое место в интеллектуальном поле пятидесятых годов. Выпускники университетов, созданных колониальной системой, продолжали в большинстве своем поддерживать и воспроизводить эту систему, исповедуя колонизаторские, “полуфашистские” убеждения. В этом тесном, чтобы не сказать замкнутом мирке чужак, отличающийся от всех прочих и происхождением, и взглядами, был лишен возможности высказать свое мнение. В те годы “алжирский философский факультет обладал интеллектуальной квазиавтономией по отношению к университетам метрополии; он имел свою иерархию, свои способы комплектования, свою почти независимую систему воспроизводства специалистов”.[20] Хотя обстановка на факультете была весьма сложной, схематизируя, в ней можно выделить два больших течения: “правое”, состоявшее из алжирских французов (доминирующее большинство) и французов “французских” (приезжие из метрополии, оттесненные “черноногими” на второй план), и противоположное “левое”, гораздо более скромное в численном отношении, но более четко структурированное и возглавляемое коммунистами. Левые интеллектуалы находились в ту пору под влиянием коммунистической партии, которая успешно пропагандировала свои идеи как во Франции, так и в Алжире.[21]
С 1956 года сельские районы Алжира превратились в театр военных действий, а затем война пришла и в города. Социалисты, находившиеся у власти, подавляли восстание самым безжалостным образом. Французы, будь они правыми или левыми, не могли сколько-нибудь серьезно повлиять на ситуацию, если выступали за продолжение войны в Алжире, а между тем именно на такой позиции стояли почти все, за исключением некоторых либералов или левых католиков, а также некоторых коммунистов, например Анри Аллега, известного своим выступлением против пыток в Алжире,[22] Мориса Одена, объявленного пропавшим без вести, или Иветона, убежденного коммуниста, который был казнен для острастки, в назидание прочим.[23]
В Алжирском университете того времени верх захватили крайне правые. Это чрезвычайно осложняло существование для всех, кто не разделял взглядов правых или крайне правых (так называемых ультраправых): в университете главенствующие позиции занимали Филипп Марсе, будущий депутат от ОАС (Секретной вооруженной организации),[24] и Жорж Анри Буске, профессор социологии, также известный своими фашистскими взглядами.[25]
Обстановка в университете была настолько неблагоприятна для людей, не разделявших ультраправые убеждения, что профессора Мандуза, католика, известного своими высказываниями в пользу независимости Алжира, только увольнение из университета спасло от мести его собственных студентов, ярых сторонников французского Алжира, готовых растерзать всякого, кто мыслит не так, как они. Спасая свою жизнь, Андре Мандуз в 1956 году уехал в Страсбург. Схожие отношения сложились у студентов правого толка с Марселем Эмери, историком, автором книги об эмире Абделькадере:[26] студенты из числа “черноногих” вздернули его изображение на виселицу только потому, что в своих работах он показал, насколько выше был в Алжире до 1830 г. процент детей, посещающих школу. Университетский колониальный “истеблишмент” с такой постановкой вопроса соглашаться не желал.
Между сторонниками и противниками колонизации шла жесточайшая борьба, и в этой обстановке востоковеды, близкие к политической власти, присвоили себе монополию на занятия социальными науками в Алжире на том лишь основании, что они знали арабский язык. Они полагали, что знания этого языка самого по себе достаточно для того, чтобы прослыть знатоками алжирского общества. Таковы были, например, члены семейства Марсе – люди, говорившие по-арабски и потому,
“не имея никакого специального образования, по-хозяйски распоряжавшиеся на социологическом факультете, распределявшие темы исследований и представлявшие так называемую колониальную этнологию.”[27]
Социологи и этнологи, чаще всего получившие специализацию здесь же, на месте, рекрутировались либо из числа лингвистов, занимающихся арабским или берберским языком, либо из числа гражданских администраторов, военных, священников. Пьер Бурдье прекрасно сознавал эту разнородность местных научных кадров и не ограничивал свои контакты сотрудниками философского факультета Алжирского университета, который в этот период был практически закрыт для новых идей – в отличие от предшествующих периодов (конец XІX и начало ХХ века), когда здесь трудились такие великие ученые, как Фернан Бродель, Шарль-Андре Жюльен, Луи Жерне. Лекция об алжирском обществе, которую он прочел в 1958 году, навлекла на него ненависть всех крайне правых преподавателей факультета, поскольку в ней он настаивал на существовании алжирской культуры, достойной изучения.[28] Важнейшую информацию, способствовавшую познанию алжирского общества изнутри, Бурдье получал от миссионеров братства “Белых отцов” и иезуитов, от преподавателей-“туземцев” (так называемых “продвинутых” местных уроженцев), журналистов и студентов. Он нашел собеседников и информаторов в лице некоторых исследователей, связанных с церковью (отцы Жан-Мари Далле и г-н Девюльде) или с университетом, таких, например, как географ Жан Дреш,[29] историки Марсель Эмери, Нуши и Эмиль Дерменгам, философы Клеманс Рамну, Матерон и Жак Перега – человек, о котором с огромным уважением пишут в мемуарах все, кому довелось его знать. Конфликтная ситуация символического насилия обострила взгляд Бурдье и способствовала формированию у него многогранного и разностороннего подхода к действительности. Как пишет Абдельмалек Сайяд,
“университет оказался в весьма интересном положении. Говоря коротко, преподаватели разделились на два клана с разными сферами влияниями: один клан выступал за интеллектуальное воздействие на ситуацию, другой склонялся к воздействию политическому. Члены первого клана, настоящие представители университетской науки, прислушивались прежде всего к мнению Парижа и ожидали легитимации от Сорбонны. Члены второго клана, чуждые университетскому духу, несмотря на университетские дипломы, держались так, как будто оказались в университете помимо воли; они предпочитали политические или административные формы деятельности, искали легитимации в канцелярии генерал-губернатора и по сути поддерживали колониальный порядок даже не в том виде, в каком его мыслили парижане, а именно в том виде, в каком он существовал в Алжире. Тем самым они отрекались от интеллектуальной независимости, от независимости мысли, получая взамен признание и поддержку со стороны колониальных властей.”[30]
Понятно, что положение Пьера Бурдье в подобном интеллектуальном пространстве было не слишком уютным – тем активнее стремился он к созданию такой социологии и этнологии, которая не подчинялась бы колонизаторским академическим нормам. Молодой этносоциолог желал исследовать и понять алжирское общество и те ритуальные практики (решительно отрицаемые колонизаторским большинством), которые существовали в нем на глубинном уровне. В то же время внимание ученого привлекли “этнографические” романы кабильских интеллектуалов, авторы этих романов выступали в роли “неосознанных этнологов”. Мулуд Фераун, преподаватель, а затем романист, убитый оасовцами в 1962 году, первым прочел и сопроводил комментариями ранние тексты Бурдье, посвященные Кабилии. От Малека Уари, журналиста, работавшего в кабильской редакции алжирского радио, Бурдье также узнал много полезной информации. Однако самый прочный и длительный интеллектуальный контакт установился у Бурдье с Мулудом Маммери; их общение, продолжавшееся с 1962 до 1989 года,[31] стало особенно тесным после обретения Алжиром независимости, поскольку Маммери занялся поиском инструментов объективации, необходимых для исследования кабильского общества. Рядом с интеллектуалами, признанными внутри страны и за границей, работали свежеиспеченные этнологи, которые сделались исследователями поневоле, познакомившись с последними работами об Алжире, вышедшими из-под пера Белых отцов и военных. Многие из них (Амар Булифа, Слиман Рахмани, Брахим Зеллаль и др.) собрали ценные материалы, важные для познания традиционного мира, и Бурдье ссылается на них в “Практическом смысле”.[32]
Именно эта двусмысленная, политически напряженная ситуация заставляла Бурдье пытаться постичь глубинные способы структурирования социального мира, который был уничтожен в кризисный период его истории. Не случайно он особенно пристально изучал такую краеугольную категорию алжирского общества, как лишившееся корней крестьянство. Таким образом человек, получивший в 1954 году степень “агреже”, столько сделавший для приобщения к доминирующей культуре, ощутил потребность отказаться от этого престижного капитала (обретенного не без труда, ценою многих жертв) и порвать со схоластическим видением мира. Он хотел понять и сделать очевидными для других моральные и материальные страдания целого народа. Эту работу Бурдье начал в статьях 1959 года, а затем вернулся к ней в 1963 году, в книге “Труд и труженики в Алжире”. Поворот к социологии произошел в ходе работы Бурдье над монографией “Социология Алжира”.[33] Он писал:
“мне пришлось отказаться от дорогих мне исследований ради книги, ставшей разновидностью социальной помощи.”[34]
В ходе работы над ней Бурдье перестал быть свидетелем происходящего, испытывающим чувство вины, и превратился в аналитика, имеющего научный, а следовательно, и политический вес.
По всем этим причинам период с 1955 по 1960 годы оказался решающим в интеллектуальном становлении Бурдье. В алжирском плавильном котле, где молодому ученому грозили “повседневные” опасности (бомбы, убийства, облавы) и “фашизм, разлитый в воздухе”,[35] родилась его оригинальная концепция, пренебрегающая нормами и правилами, господствовавшими в тогдашней науке. Впрочем, Бурдье изначально шел вразрез с мнением большинства: еще до того, как отправиться в Алжир, во время учебы в Высшей нормальной школе, он входил в маленькую группу интеллектуалов, которая вела борьбу как с правыми, так и с левыми,[36] и это с самого начала ставило его в весьма затруднительное положение. Поиск его “политической” идентичности происходил одновременно и в тесной связи с поиском идентичности интеллектуальной, на который оказали значительное влияние исследования, осуществленные в Алжире. Эта территория политической смуты и насилия представляла превосходный объект для крупномасштабных наблюдений. Изучение алжирского материала позволило Бурдье лучше понять устройство его родного края (Беарн) и – шире – всех неоднородных обществ. Его изначальная диспозиция, таким образом, оказалась не отягчающим, а крайне выгодным обстоятельством: она помогла ему выявить механизмы доминирования в одной конкретной – колонизаторской – системе, что впоследствии способствовало созданию теории более универсальной и применимой к современному миру в целом.
Юный Бурдье исходил из того, что дистанция между региональным доминированием и доминированием колониальным крайне мала. Между ними – всего один теоретический шаг. Такие явления, как мировая война (в 1945 году Бурдье исполнилось 15 лет) и аккультурация (“патуа” и акцент родных мест) обостряли саморефлексию и способствовали ранней зрелости, а это, в свою очередь, помогло молодому ученому понять, что происходило (и что готовилось) в Алжире. Например, алжирские военные претенденты на власть в 1962 году сознательно или бессознательно брали за образец приход к власти в 1945 году генерала де Голля.[37] Не только статус Бурдье, но и культурная ситуация в целом помогли ему сблизиться с интеллектуалами, принадлежавшими к тому обществу, которое стало объектом его изучения. Сходным образом социальное происхождение ученого помогло ему понять это общество, куда он попал случайно, но, превратив случайность в закономерность, посвятил именно ему большую часть своей жизни и трудов.
Постоянный контакт с двумя различными мирами позволил социологу установить между ними структурные соответствия, и эта структурная гомология сделалась с тех пор одной из основ его мышления. Отсюда идея объединить эти два мира (в научном плане), отсюда и глубокое понимание тех условий, в которых работают интеллектуалы в колонизированной стране (свидетельством чему являются тесные контакты с Абдельмалеком Сайядом и Мулудом Маммери). О положении кабильских интеллектуалов Бурдье судил по своему собственному опыту аккультурации в Беарне,[38] а затем в Париже:
“Здесь следовало бы вспомнить также мои исследования жизни кабильских крестьян и крестьян беарнских. Зачем я занимался Беарном? Чтобы не впасть в сентиментальность и не пополнить ряды расчувствовавшихся этнологов, восхищающихся человеческим богатством несправедливо презираемого народа, и проч. и сохранить между мною и моими информаторами ту дистанцию, какая невозможна без непринужденности в общении. Нередко, беседуя с кабильским информатором, я спрашивал себя, что бы сделал на его месте крестьянин из Беарна. Таким образом я защищался одновременно от двух опасностей: не впадал ни в объективистский позитивизм, ни в субъективистский интуитивизм и обеспечивал себе возможность не становиться ни бесцеремонным, ни сентиментальным.”[39]
Алжир (а конкретнее кабильские деревни) вне всякого сомнения помог Бурдье осознать свои отношения с Беарном, а в каком-то смысле и понять самого себя.