Упражнения с историей по-украински (Заметки об общественных измерениях функционирования истории в постсоветской Украине) - 1
3/2007
Выражаю признательность всем участникам круглого стола “Contested Historical Memories in Contemporary Ukraine” в рамках регионального семинара “Rethinking Social Time and Space” (Higher Education Support Program – L’viv National University) в г. Славское (июль 2007) за дискуссию вокруг предварительных соображений, которые, к моему собственному удивлению, переросли в данную статью. Отдельная благодарность всем коллегам, прочитавшим предварительный вариант рукописи, и прежде всего – Ярославу Грыцаку за концептуальные и Марии Крисань – за стилистические замечания. Особо хочу поблагодарить за замечательную рецензию на мою статью, организованную Ab Imperio.
Со времени провозглашения независимой Украины и по сей день публичная интерпретация тех или иных исторических сюжетов остается едва ли не первостепенным маркером политических убеждений, своеобразным опознавательным знаком, особенно накануне и во время выборов. Предлагаемые вниманию читателей заметки (такое обозначение жанра статьи считаю очень важным, учитывая фрагментарность представленных в ней сюжетов, которые в совокупности все же, хочу надеяться, несут некое общее представление об описываемых процессах) фокусируются на элементах исторической политики времени президентства Леонида Кравчука (1991-1994), Леонида Кучмы (1994-2004) и Виктора Ющенко (с 2004). Описывая общественные реакции на инициативы властей, я старался по возможности избежать упрощенной схемы “вызовов и ответов” и по каждому из сюжетов представить сложную ткань взаимодействия и взаимовлияния разных институтов и разных тактик государства и точно так же – разнообразных институтов общества. Среди представленных в статье сюжетов: проблема истории как фактора символической легитимизации и правового суждения; феномен регионализации исторической памяти и государственных символических практик, в частности памяти об империях, в составе которых находились территории современной Украины; вопрос о роли профессиональной историографии в формировании государственной политики и общественных представлений о прошлом.
Далее я постараюсь показать на различных примерах, что отсутствие последовательной государственной политики памяти в постсоветской Украине во многом поддерживает стабильность общества. Более того, наличие нескольких региональных центров с присущими им версиями истории способствует сохранению плюрализма публичной сферы и не позволяет ни одному из нарративов стать господствующим на всей территории Украины. Этот ситуативный плюрализм парадоксальным образом рождается из вынужденного взаимодействия образов прошлого, каждый из которых, взятый в отдельности, достаточно монологичен.
Данную статью я рассматриваю также как попытку обобщения информации (часто систематически не описанной или просто малоизвестной). Многие из представленных в тексте аспектов (а само их количество позволяет мне надеяться на внимательное чтение) заслуживают гораздо более внимательного и детального анализа, поэтому я сознательно достаточно острожен в выводах. На последнее обстоятельство повлияло и осознание неизбежности влияния на данный текст того факта, что сам автор живет в обществе, которое пытается описать. И я далек от иллюзии, что в данном тексте удастся в полной мере избежать искушения рационализировать свои политические, научные и этические убеждения.
НАЧАЛО 1990-Х – ПОИСКИ МИФА ОСНОВАНИЯ
Украина в ее современных границах и, что еще важнее, в социальной структуре и практиках – произведение советской политики, которая, в свою очередь, была серией ответов и предложений на притязания различных течений украинского движения, внешнеполитическую конфигурацию и изменчивое понимание в центре природы советского строя. Возникшее вследствие дезинтеграционных процессов конца 1980-х-начала 1990-х гг. государство Украина, де-юре и де-факто наследница УССР, сразу же столкнулась с проблемой исторической легитимности. Проблемой тем более острой, что появившееся на политической карте фактически без “героического” периода “национально-освободительной войны”[1] и всеобщего энтузиазма по поводу независимости как таковой[2], государство не прошло через смену элит. Президентом в 1991 г. был избран возглавлявший с 1980 г. отдел агитации и пропаганды ЦК Компартии Украины Леонид Кравчук, а главой парламента – Верховной Рады Украины – стал Иван Плющ, которого за год до этого, летом 1990 г., когда он был на посту зампредседателя президиума Верховного совета УССР, освистали тысячи участников казацкого фестиваля в Запорожье. Отдельные бывшие диссиденты, кооптированные в эшелоны власти, как правило, долго в них не задерживались и выполняли скорее декоративную функцию, легитимизировав своими именами постсоветскую властную элиту.
Апелляция к истории сыграла огромную роль в общественном движении конца 1980-х гг.[3] Массовые публикации запрещенной ранее литературы, открытие литературного и научного творчества деятелей украинского “расстрелянного Возрождения” 1920-30-х гг.[4], обсуждение проблем репрессий (и прежде всего –искусственного голода 1932-1933 гг.[5]) сочетались с массовыми публичными акциями. 21 января 1990 г. отмечался День соборности Украины (отсылающий к Акту воссоединения Западноукраинской и Украинской народных республик 22 января 1918 года), который противопоставлялся советскому “воссоединению” 1939 года (присоединению к СССР Восточной Галиции и Волыни по пакту Молотова-Риббентропа), а по совпадению дат – и годовщине смерти Ленина. В этой связи возникла идея “живой цепи” взявшихся за руки людей, которая протянулась бы от Львова до Харькова. И хотя в конечном итоге “живая цепь” дошла только до Киева, в акции приняли участие по меньшей мере около 500 тысяч человек. Уже после принятия Верховным Советом УССР Декларации о государственном суверенитете Украины (16 июля 1990 г.), в августе того же года прошли Дни казацкой славы, собравшие на острове Хортица в Запорожской области[6] сотни тысяч человек со всей Украины.
Накануне этих празднеств Верховный совет серьезно обсуждал вопрос о “сокровищах Полуботка” – золоте, якобы положенном в начале XVIII в. гетманом Павлом Полуботком в Английский банк. Запущенная в массовое поле тема имела важный нюанс – в 1723 г. Полуботок был заточен в Петропавловскую крепость, где вскоре умер. Традиция, восходящая к историко-политическому сочинению конца XVIII – нaч. ХIХ в., “Истории русов”, приписывала Полуботку смелую речь о вольностях Украины, произнесенную перед Петром I. Таким образом, предусмотрительно спрятанное в Англии гетманское золото оказывалось своеобразной компенсацией Украине за многовековые притеснения со стороны России. Совершенно серьезно утверждалось, что в случае обнаружения вкладов Полуботка с учетом банковских процентов на каждого жителя Украины пришлось бы до 300 тысяч фунтов![7] Распространенность и наивное доверие к подобным мистификациям отражали чрезвычайно важное для Украины начала 1990-х гг. ожидание чуда. Политическая независимость воспринималась миллионами людей как путь к решению экономических проблем, а надежда на быстрый и материально ощутимый эффект суверенизации блокировала готовность к перенесению неминуемых трудностей первой поры становления государственности.
Нереализованность социально-экономических ожиданий серьезно отразилась на процессах упорядочения символического пространства нового государства. Первостепенный вопрос – как быть с советским прошлым и его символами – был решен с неизбежной для постсоветской Украины амбивалентностью. Причем немаловажно, что решался он во многом на уровне местных властей, что привело к неизбежным отличиям в региональных инициативах. 1 августа 1990 г. по решению горсовета народных депутатов был демонтирован памятник Ленину в Червонограде Львовской области. Этому примеру последовали Тернополь, Львов, Ивано-Франковск, Коломыя и другие населенные пункты, прежде всего – исторической Восточной Галиции, присоединенной к СССР только в 1939 г. Практически сразу на месте Ленина стали появляться памятники и памятные знаки лидерам националистического движения межвоенного периода на территории западноукраинских земель в составе Польши и времен Второй мировой войны – Степану Бандере, Роману Шухевичу, Евгену Коновальцу, Ярославу Стецько.
Процесс переименования улиц был наиболее последовательно проведен во Львове. Главным заданием специальной комиссии историков, созданной при горсовете, было стереть советский образ города. В присвоении новых названий исходили из приоритетов восстановления исторических наименований и отображения украинского характера города (неукраинские деятели должны были иметь непосредственное отношение ко Львову, или, по крайней мере, их упоминание не должно было “оскорблять национальных чувств украинцев”).[8] После дискуссии с карты Львова исчезло имя советского маршала Ивана Конева, спасшего город от военных разрушений (аргументом стали его жестокие расправы над националистическими повстанцами); вопреки мнению комиссии, горсовет-таки переименовал улицу Михаила Лермонтова, присвоив ей имя Джохара Дудаева. При этом группа русских деятелей в названиях улиц осталась второй по количеству после украинской (сохранились улицы Александра Герцена, Ивана Тургенева, Льва Толстого, Ивана Павлова, Петра Чайковского, появилась улица Андрея Сахарова). Дискуссия, предшествовавшая появлению (по инициативе студенческих организаций) улицы Джона Леннона, продемонстрировала степень политизации вопроса переименований – решающим аргументом оказалась ссылка на влияние Леннона как символа нонконформизма на студенческие настроения 1970-х гг.
В Киеве была избрана менее последовательная политика, результатом которой стало сосуществование советских и постсоветских названий и памятников. Памятник Ленину в самом сердце города – на Майдане Независимости (бывшей площади Октябрьской революции) демонтировали,[9] а находящийся неподалеку на Крещатике, возле Бессарабского рынка, – сохранили. До сих пор в Киеве три улицы Ленина, а кроме того – улицы Ленинская, Володи Ульянова и Ильича (правда, все они – не в центре города). Соседство же на городской карте соратника Мазепы Пилипа Орлика, украинской поэтессы, расстрелянной в Бабьем Яру, Олены Телиги и поэта, умершего уже в 1985 г. в советских лагерях Василя Стуса с большевиками Вацлавом Воровским, Михаилом Фрунзе и Моисеем Урицким является ярким примером постсоветского плюрализма.[10] Ряд уже согласованных переименований так и не был окончательно проведен, из-за чего до сих пор некоторые центральные улицы Киева имеют фактически два названия: Январского восстания – Ивана Мазепы, Артема – Сечевых Стрельцов, Максима Горького – Владимира Антоновича (в массовом обиходе и на вывесках функционируют первые, советские варианты). Один из членов комиссии по переименованиям недавно высказал свое сожаление, что в начале 1990-х центральной улице Ленина так и не удалось вернуть имя гражданского губернатора и мецената Ивана Фундуклея на том основании, что тот был “царским сатрапом” и даже участвовал в аресте Тараса Шевченко.[11] Улица получила имя Богдана Хмельницкого – исторического персонажа, легитимного и в националистической, и в советской версиях украинской идентичности.
Инициативы аналогичной львовской и киевской комиссии историков по переименованиям в Днепропетровске ограничились возвращением Комсомольскому острову имени Монастырского и переименованием парка Валерия Чкалова в парк Лазаря Глобы (запорожца, этот парк разбившего и в нем похороненного). Переименования улиц в Днепропетровске имели место уже в президентство Леонида Кучмы и были вызваны выполнением непосредственных распоряжений из Киева (к приезду в город президента Польши Александра Квасьневского часть улицы Василия Серова стала улицей Юлиуша Словацкого, а к юбилею последнего первого секретаря ЦК КПУ Владимира Щербицкого миниатюрная парковая улица Новая получила его имя). Идея назвать станции открытого в 1995 г. метрополитена именами украинских писателей, связанных с Днепропетровщиной, также не получила поддержки. Ей предпочли невыразительные и, по-видимому, признанные неконфликтогенными названия “Метростроевцев”, “Металлургов”, “Заводская”, “Коммунаровская”.
Одесса стала исключением среди городов юга и востока Украины. Здесь благодаря настойчивости мэра Эдуарда Гурвица памятники Ленину были целенаправленно выдворены из центра города, а одна из центральных улочек была названа именем главнокомандующего УПА Шухевича. Пример Одессы показывает, что региональные отличия в символической политике не всегда были вызваны отличиями региональной памяти населения.
Однако в целом пассивность востока Украины в символическом преобразовании городского и сельского пространства преимущественно интерпретировалась (особенно в интеллектуальном дискурсе) как свидетельство слабости национального самосознания, которое еще нужно разбудить. Причем это мероприятие понималось не как конструктивистский проект, а скорее как пробуждение от национальной летаргии, снятие советской амнезии, возвращение к норме. Тезис о “дерусификации” Украины в публичном дискурсе не был открыто провозглашен и никогда не стал программой государственной политики. Однако как способ рационализации поведения значительной части населения страны он был довольно распространен, особенно на западе Украины. Важнейшим компонентом такой политики (опять же никогда последовательно не проводившейся на государственном уровне) было распространение украинского языка и одновременно его очищение от советского нормирования послевоенных времен (примером чего были, в частности, списки слов, запрещенных к употреблению в украиноязычных книжках, издаваемых в СССР, следовать которым были обязаны все издательства). Проблема нормы украинского языка чрезвычайно остра до сих пор. На массовом уровне речь идет о распространенности суржика – своеобразной смеси украинского и русского языков, развивающейся по собственным языковым законам; на уровне украиноязычных СМИ – о вариативности украинского правописания[12] как следствии провала попыток языковой реформы, направленной на нормативное возвращение к так называемому “харьковскому правописанию”.[13]
Уже в начале 1990-х гг. формулируются два основных подхода к языковой политике, которые вслед за Володымыром Кулыком можно назвать “украинофонным” и “русофонным” (естественно, помня, что любая категоризация социального пространства условна и не означает отсутствия отличий внутри выделенных групп).[14] Украинофоны традиционно призывают власть проводить политику распространения и позитивной дискриминации украинского языка, указывая на то, что de facto он остается ущемленным в своих правах и в независимой Украине. Для этой установки принципиально важно отождествление нации с языком и украинскости с украиноязычностью (чему способствуют тиражируемые со школы афоризмы, смысл которых: без украинского языка нет украинской нации). Русофоны же убеждены, что власть действительно дискриминирует, но русский язык (нарушением его прав считается любое расширение сферы употребления украинского). Главную же проблему украинского языка они видят в его непривлекательности для населения.[15]
Если в аргументации русофонов преобладают ссылки на международную практику языковой политики и европейские нормы (часто трактуемые инструментально, в выгодном для их позиции свете), то в аргументах украинофонов большая роль принадлежит истории. И прежде всего – тезису о репрессивности Российской империи и СССР (между которыми постулируется принципиальная преемственность) по отношению к украинскому языку. Причем языковая и национальная политика обоих политических образований описывается как исторически неизменная и непоколебимо репрессивная. Это обстоятельство чрезвычайно важно для более широкой проблемы рефлексии о коммунизме и его наследии в Украине.
Для украинофонной аргументации коммунизм, как и Российская империя, – это прежде всего внешние силы, насильно включившие Украину в свою орбиту. Вопрос о творческом участии украинцев в создании Российской империи и СССР, в разработке и обосновании их политики (изменчивой и эволюционировавшей) в лучшем случае решается путем противопоставления “заслуг и подвига отдельных людей” “злу советской империи”. Понятен социально-психологический механизм, когда Украина, действительно пострадавшая от тоталитаризма, отрицает свое участие в его создании и желает видеть себя жертвой внешней агрессии. Его отражением является также болезненность (даже в академических кругах) вопроса об украинизационном потенциале советской власти, о роли СССР в создании границ УССР и этнизации политического пространства республики. Для постсоветской Украины особо важна преемственность (пусть и достаточно иллюзорная) с досоветскими формами украинской государственности. Поэтому Леониду Кравчуку было важно принять в 1993 г. президентские регалии от главы Украинской Народной Республики в изгнании (ведущей преемственность от Украинской Народной Республики 1917-1921 гг., уничтоженной в Украине большевиками) Мыколы Плавюка.
Однако полное вынесение советского за рамки легитимного образа прошлого было невозможно, учитывая и настроения значительной части населения (в сознании которого советское фигурировало как время благополучия, социальных гарантий и стабильности), и внешнеполитическое давление России. “Великая Отечественная война” представляет собой исторический сюжет,[16] память о котором была в значительной степени структурирована советской политикой, прежде всего брежневского периода,[17] который требовал пусть и избирательной, но интеграции в официальный нарратив. Основной стратегией интеграции войны в новую официальную схему стали ее гуманизация, переключение внимания на частную историю, подвиг и страдания “обычных людей” при одновременном акцентировании ошибок и жестокости советского руководства и военачальников. Показательно, что даже в западной Украине, наряду с массовым возникновением мемориалов националистическому подполью, памятники советским солдатам не демонтировались и не подвергались вандализму. Их десоветизация и адаптация к новым условиям нередко происходили путем достройки скульптуры Божьей Матери, оплакивающей павших.
Проблема внесения в новую, украинскую версию войны деятельности ОУН и УПА решалась акцентированием ее противостояния с немцами, важностью походных групп на восток Украины (что должно символизировать всеукраинский характер движения), демократической эволюции националистического движения после 1943 г. и замалчиванием антипольской акции на Волыни и участия украинцев в экстерминации евреев. Причем в представлении истории УПА гораздо слабее, чем в истории советских войск, присутствовало противопоставление героизма рядовых членов движения и самой природы исповедуемой его руководителями идеологии. Целью простых украинцев, воевавших по разные стороны фронта, провозглашалась процветающая и свободная Украина, что после 1991 года должно было создавать предпосылки для примирения ветеранов. При этом все попытки официального признания участников националистического подполья ветеранами войны и реабилитации УПА на государственном уровне закончились неудачей, из-за чего эта проблема перешла в разряд “вечных” тем постсоветской Украины.
Избирательность интеграции советского коснулась не только темы войны. Из литературного канона были исключены советские классики Александр Корнейчук и Ярослав Галан, но еще больше возвеличен Олесь Гончар (с соцреалистическим, полу-диссидентским “Собором” и откровенно официозными “Прапороносцями” и “Тронкой”). В украинской армии были сохранены советская система воинских званий и обращение “товарищ”. В целом, было бы ошибочно преувеличивать единодушие общественного требования люстрации или суда над коммунистическими преступлениями. Опосредованным свидетельством этого стало неожиданное высокое доверие национальной интеллигенции к кандидатуре генерала КГБ Евгения Марчука на президентских выборах 1999 года, который казался единственной приемлемой альтернативой кандидатуре Кучмы.
Одним из наиболее острых вопросов конца 1980-х – начала 1990-х гг. был церковный вопрос, в котором ярко проявилось инструментальное понимание истории и видна диалектика государственной политики. На момент распада Союза наибольшее количество приходов Русской Православной Церкви в Украине приходилось на западные области, где еще в 1990 г. с согласия центральной власти была легализована Украинская Греко-Католическая Церковь (УГКЦ), находившаяся в подполье со времени ее ликвидации советскими органами в 1946 г. В разгоревшейся войне за храмы, основной тактикой которой стали захваты церквей, исторические (но не сугубо правовые) аргументы играли важнейшую легитимизирующую роль. Греко-католики ссылались на незаконность передачи храмов Православной Церкви после ликвидации УГКЦ в 1946 г., православные же ссылались аж на события конца XVI в., когда после Брестской унии 1596 г. к созданной Греко-католической Церкви переходили православные храмы.
Параллельно с этой борьбой возникает противостояние вокруг вопроса об украинском православии. Летом 1991 г. в Украине возрождается Украинская Автокефальная Православная Церковь (УАПЦ), созданная в 1921 г. при содействии советской власти как инструмент противостояния доминирующей Русской Православной Церкви (РПЦ) и в 1930-е гг. той же советской властью репрессированная. Реагируя на легализацию УГКЦ и силу национальных настроений в западных областях Украины, Московский Патриархат предоставил еще в 1990 г. Украинской Православной Церкви (УПЦ МП) независимость и самостоятельность в управлении, но отказал в даровании автокефалии. Таким образом, в отличие от Украинского государства, Православная Церковь не смогла стать легитимно независимой, в чем немалую роль сыграла жесткая позиция религиозного центра, отличавшаяся от слабой позиции центра политического.[18] Попытки государства посодействовать дарованию УПЦ автокефалии из Москвы успехом не увенчались. Архиерейский Собор РПЦ не согласился с президентом Кравчуком, писавшим в официальном обращении: “Мы убеждены, что суверенное Украинское государство с 52-миллионным населением имеет право на полную независимость во всех сферах жизни, в том числе и церковной”.[19] Тогда в 1992 г. часть епископата УПЦ во главе с митрополитом киевским (занимавшим этот пост с 1968 г. и пользовавшимся поддержкой Кравчука) Филаретом (Денисенко) самопровозглашает создание Киевского Патриархата, в который вскоре влилось большинство приходов УАПЦ, а сама УАПЦ была сильно маргинализирована. Теперь Кравчук писал уже Константинопольскому Патриарху, выражая свое принципиальное несогласие с представлением о едином для Русской и Украинской Церквей историческом процессе: “Все знают историю Киевской митрополии и помнят истоки христианства на Руси-Украине, поэтому обращаемся к Константинопольскому Патриархату как к Матери-Церкви и верим, что Вселенская Патриархия поможет Украинской Православной Церкви в получении ее канонической независимости – автокефалии”.[20]
Уже в 1992 г. сторонники Киевского Патриархата совершают попытки захвата храмов, принадлежащих УПЦ, причем правовые аргументы уступают историческим и политическим. В итоге, несмотря на довольно настойчивую, но малоэффективную поддержку властей в 1992-1994 гг., УПЦ Киевского Патриархата остается до сих пор канонически не признанной церковью. УПЦ Московского Патриархата по-прежнему является самой крупной Православной Церковью в Украине. Раздел церковного имущества между конфессиями сопровождался драматическими коллизиями, вследствие которых в Киеве один из центральных храмов – Владимирский собор – перешел к УПЦ КП, Киево-Печерская Лавра (как и все остальные Лавры на территории Украины, несмотря на попытки давления властей) осталась в УПЦ МП. На востоке и юге страны церкви Киевского Патриархата, как правило, находятся на окраинах городов, часто в бывших кинотеатрах или складах. На западе же за УПЦ УМ сохранилось меньшинство храмов.
Установившийся к середине 1990-х status quo в вопросах собственности только активизировал историко-каноническую дискуссию между православными церквями. В аргументации УПЦ МП акцент сделан на неканоничность действий оппонента и солидарность вселенского православия с мнением Московской Патриархии. Киевский Патриархат изображается как политический проект националистического толка, возникший под прямым давлением органов власти, и прежде всего – президента Кравчука. Сохранение канонического единства с Московским Патриархатом объясняется угрозой новых расколов в случае дарования автокефалии, которая вызывает регионально окрашенные разногласия в среде епископата и паствы.[21]
В аргументации Киевского Патриархата исторические доводы преобладают над каноническими. УПЦ КП рассматривает себя как “национальную церковь”, отмечая в своей “Историко-канонической декларации”: “Любовь к своей Родине является естественным исполнением Христовой заповеди любви к ближнему”.[22] В исторической части подчеркивается неканоничность подчинения в 1686 г. Киевской митрополии Московскому Патриархату и позднейшее признание этого самим Константинополем (например, в Томосе Православной Автокефальной Церкви Польши 1924 г.) и нормальность с точки зрения исторических прецедентов непризнания автокефалии УПЦ КП (практически во всех случаях автокефалия сначала самопровозглашалась и лишь затем признавалась поместными церквями).
Стороны обвиняют друг друга в политизации церковной жизни. И в обоих случаях для этого находятся очень убедительные аргументы, тем более что церковная ситуация в Украине является постоянным инструментом светской политики. Одна из постоянных тем всех трех президентов – создание единой Православной Церкви, понимаемое как механическое объединение существующих конфессий по типу предвыборного блока или парламентской коалиции.
В целом, церковная ситуация сохраняет сильный заряд конфликтности, полюсами которой являются достаточно очевидная незаинтересованность Московского Патриархата в урегулировании межправославного и православно-греко-католического конфликтов в Украине[23] и государственный проект “Единой Поместной Украинской Православной Церкви”, правда, все более превращающийся в риторическую фигуру. Несмотря на навязываемое общественному мнению представление о благотворности объединения церквей и государственного вмешательства в этот процесс, сама реальность сосуществования трех православных и греко-католической церкви способствуют сохранению плюрализма, имеющего церковные, национальные и политические стороны.
Пожалуй, наиболее последовательно национальный нарратив был внедрен в школьных учебниках по истории. В самом начале 1990-х гг. постсоветские историки еще не поспевали за быстро менявшейся конъюнктурой,[24] и роль учебников выполняли переиздания синтетических курсов Михаила Грушевского, Ивана Крипякевича, Наталии Полонской-Василенко, впервые изданных в эмиграции, и перевод “Истории Украины” канадского ученого Ореста Субтельного. Смена официальной украинской историографией (а авторами большинства учебников были ведущие академические историки) идеологических флагов произошла чрезвычайно быстро и достаточно безболезненно, практически не коснувшись способа создания исторического текста. В нем по-прежнему преобладало конфронтационное видение прошлого, в котором место “классовой борьбы” заняла “национально-освободительная война” с внешними (иноэтничными) врагами. Однако в целом национальный нарратив учебников оказался едва ли не наиболее существенным измерением влияния профессиональной историографии на общественную жизнь и, несмотря на попытки его пересмотра (инициируемые, прежде всего, парламентской фракцией Коммунистической партии Украины), показал достаточный потенциал прочности и был сохранен. Более того, политика украинских властей на всем протяжении постсоветской истории никогда не была настолько радикальна в национализации прошлого, как тексты учебников.
Основные черты национальной схемы школьных учебников по истории (при всех отличиях между разными изданиями, каждое из которых – авторское[25]): телеология (представление высшей целью истории создание национального государства и изображение исторического процесса как закономерного пути к достижению этой цели); комплекс жертвы (изображение украинцев автохтонным и миролюбивым народом, который должен постоянно отбивать нападения внешних врагов – главного препятствия к созданию своего государства[26]); вынесение конфликта вовне, в историю взаимоотношений с другими национальными организмами, при одновременном представлении украинцев как монолитной группы с сильными демократическими традициями; эссенциализация современных политических и этнических границ Украины с акцентом на соборности – общности судьбы и устремлений украинцев всех регионов.
Отметим, что, несмотря на достаточно последовательное внедрение национального нарратива, в сфере учебников постсоветской Украины сразу же возник уже не раз упоминаемый выше плюрализм. Он проявился как в элементах несогласованности изложения истории Украины и всеобщей истории, так и в попадании учебника в принципиально плюралистическое пространствo постсоветской школы, где конкурентами нормативного знания выступили средства массовой информации, семья, наконец личные убеждения педагога (не всегда совпадавшие с доминирующей линией). Таким образом, унифицирующее влияние учебника не стоит переоценивать. Тем более что альтернативой национальной схеме были отдельные элементы советской мифологии, популизм и ностальгия, которые очень условно следом за Джоном-Полом Химкой можно назвать “постсоветской” идентичностью – невыразительно артикулированным набором представлений, доминантой которых является слабый интерес к национальному вопросу – но при этом принципиальная оппозиционность к эксклюзивному этническому национализму.[27]
Не стоит преувеличивать и сознательность сопротивления официальной линии, и сознательность государственной политики. Применение к Украине первых лет независимости понятия “национализирующего государства” уместно лишь с большой натяжкой. Ключом к пониманию государственной политики того времени представляется осознание ее глубинной ситуативности, разнонаправленности. Поиск стратегии, позволившей бы легитимизировать Украину и ее постсоветскую элиту, но в то же время не вызвать национального, языкового, религиозного конфликта, с постоянной оглядкой на Россию, происходил буквально на ощупь. Там, где сопротивление материала было сильно (наиболее яркий пример – церковная политика), государство фактически отступало, а сфера плюрализма только расширялась. При этом общественный интерес к истории, ее “белым пятнам” постепенно снижался, терял оттенок оппозиционности. Социально-экономические проблемы Украины стали фоном досрочных президентских выборов 1994 г., на которых победил Кучма, что большинством “украинофонов” было воспринято как катастрофа.
УКРАИНА С КУЧМОЙ: ВАРИАЦИИ ЦЕНТРИЗМА
От Кучмы, обещавшего углубление отношений с Россией и официальный статус русского языка, национальная интеллигенция ждала русификации, советизации, отказа от сине-желтого флага и чуть ли не возрождения СССР. На самом деле, новоизбранный президент избрал противоречивую политику центризма, в основе которой, как кажется, было осознание или интуитивное предчувствие конфликтогенного потенциала истории. А конфликтов на этой почве Кучма не хотел. По наблюдению Володымыра Кулыка, центризм Кучмы состоял в узурпации срединной (здравой) позиции с одновременным изображением оппонентов – и “националистов”, и “коммунистов” – как небезопасных экстремистов. Положительная же его программа состояла в “универсальных” ценностях стабильности и благосостояния, перемешанных с ситуативными и декоративными идеологическими клише.[28] Примером объединения, казалось бы, противоположных вещей стало выступление Кучмы 1999 г. по языковому вопросу, в котором он сначала заявил, что “в Украине русский язык не должен чувствовать себя иностранным”, а чуть ниже подчеркнул, что “у нас есть только один государственный язык – украинский”.[29]
Амбивалентность свойственна большинству символических актов, инициированных Кучмой. При введении в 1996 г. национальной валюты ей дали имя – “гривня”, восходящее к временам Древней Руси, но мелкие деньги получили название “копейка”, чуждое украинской традиции. В 1998 г. Кучма учредил награду “Герой Украины” в классической советской форме пятиконечной звезды на сине-желтой ленточке. Президент не только последовательно поздравлял украинцев со всеми советскими праздниками, но возобновил в 2000 г. на государственном уровне 23 февраля как “День защитника Отечества” и превратил 7 ноября в “День социальной гармонии”. По мнению Виктории Середы, легитимизация советских праздничных дат в украинском календаре преследовала целью “снять конфликт между советской исторической идентичностью и новой украинской лояльностью”.[30] Вопрос о том, насколько это делалось осознанно, достаточно сложен, но в любом случае важны ретематизация советского, его “одомашнивание” и частичная деидеологизация, помноженные на расчет власти на позитивное восприятие ее решений постсоветским обществом.
Многовекторность – ключевое слово не только внешней, но и символической политики Кучмы. 13 марта 2002 г. президент издал указ “О праздновании 350-летия Переяславской казацкой рады 1654 г.”, который был воспринят как вызов для национальной историографии и угроза национальному образу прошлого.[31] Через несколько дней, 20 марта, появился указ “О мероприятиях в связи с 70-й годовщиной Голодомора в Украине”. А вслед за тем Кучма с помпой отпраздновал 70-летие Днепрогэса с участием Президента России.[32] По-видимому, президент и его аппарат осознавали глубину амбивалентности этих указов и понимали, что не все сестры одинаково рады серьгам. Поэтому настоящим ноу-хау Кучмы стала регионализация символических исторических мероприятий. Юбилеи Западноукраинской народной республики и Даниила Галицкого были проведены во Львове; юбилей Владимира Щербицкого праздновали в Днепропетровске, а станцию метро “Комсомольская” переименовали в “Маршала Жукова” в Харькове. Очень важно подчеркнуть, что при Кучме вертикаль власти стала намного жестче, чем при Кравчуке, поэтому во всех перечисленных примерах инициатива и идея празднования исходили из центра и лишь реализовывались в регионах. Причем иногда юбилеи, по идее обреченные на идеологический конфликт, праздновались параллельно, но в разных местах и были адресованы разной аудитории. Например, одновременно с 85-летием последнего первого секретаря ЦК КПУ Щербицкого, на время правления которого приходятся репрессии против диссидентов и Чернобыльская авария, в соответствии с указом Кучмы отмечался юбилей Вячеслава Черновила – диссидента, сидевшего при Щербицком в лагерях, а затем главы Народного Руха Украины и главного оппонента Кравчука на первых президентских выборах.[33] Не исключено, что цинизм (или же особый прагматизм) был призван лишить историю ее мобилизирующей силы.
Апофеозом стало 22 ноября 2003 г. – День памяти жертв массового голода и репрессий. Эту дату основные телеканалы страны встретили развлекательными программами, а всеукраинский канал СТБ приурочил к Дню памяти премьеру реалити-шоу “Голод”, в котором группа молодых людей должна была найти пропитание в незнакомом им городе. Общественная реакция на все это была более чем слабой, а автор идеи шоу не постеснялся заявить: “постоянное упоминание слов “голод”, “голодомор” в прессе и на телевидении – прекрасная и бесплатная реклама, которая, возможно, даст шоу хороший старт”.[34] Превратить ужас истории если не в шоу, то, по крайней мере, в политически безобидный ритуал – это отвечало линии исторической политики Кучмы. Трагедию следовало рутинизировать, превратить в официальный и малоинтересный спектакль.
В то же время в середине 1990-х все более заметной становится тенденция к созданию альтернативы идеологизированной памяти, которую предлагаю осторожно рассматривать как мягкую форму сопротивления национализации. Речь идет не просто об идеологической амнезии, когда названия улиц Ленина или Дзержинского перестают что-либо говорить живущим на них людям, но о поиске новых форм символического соотнесения. Ярчайший пример – триумфальное восхождение на постаменты героев романа Ильфа и Петрова “Двенадцать стульев” и “Золотой теленок”. Первая мемориальная доска на месте, где “до Великой Октябрьской социалистической революции трудился Михаил Самуэлевич Паниковский”, появилась в Киеве еще в 1992 г. (памятник Паниковскому на этом месте, в двух шагах от Крещатика, появился в 1998). Вскоре были возведены памятники 12-му стулу в Одессе, отцу Федору на харьковском вокзале, Остапу Бендеру на вокзале в Жмеринке, “детям лейтенанта Шмидта” в Бердянске, Эллочке-Людоедке в Харькове. Уже после прихода к власти Ющенко на сайте Харьковской областной государственной администрации появилось сообщение, что 22 августа 2005 г. накануне Дня освобождения Харькова и Дня независимости Украины состоится открытие скульптуры Остапа Бендера.[35] Неизвестно, насколько понимали авторы такой идеи природу предложенного ими объединения двух важнейших государственных праздников и литературного персонажа. Важно отметить, что бум памятников героям Ильфа и Петрова не охватил западные области страны, где массово устанавливали новые памятники Тарасу Шевченко и Степану Бандере. А один из парадоксов постсоветской Украины заключается в том, что стилистика “аидеологических” памятников (а их перечень только в том же Харькове включает памятники влюбленным, скрипачу на крыше, футбольному мячу и т.д.) нередко менее советская, чем идеологические монументы радикально антисоветского смысла в Галичине.
Администрации Кучмы пришлось не только выступать с собственными коммеморативными идеями, но и отвечать на несколько очень серьезных вызовов политики истории. Первая такая тема, не разрешенная за первые три годы независимости, – вопрос реабилитации воинов Украинской повстанческой армии (УПА) и оценка Второй мировой войны и роли в ней Украины. Излюбленная амбивалентность была пущена в ход и здесь. Ее апофеозом стало издание двух вариантов официальной, санкционированной президентским указом “Книги памяти Украины” с именами павших на фронтах. В одной части тиража в редакционную статью к последнему тому были включены слова о неоспоримой доказанности, что “ОУН и ее вооруженные формирования содержались и вели войну как наемники фашистской Германии против стран антигитлеровской коалиции и заклеймили себя как коллаборанты фашизма”, в другой же части тиража эта вставка отсутствовала.[36] Разные адресаты получили разную историю!
Когда адресата обращений президента было сложно отграничить, на первый план выходило замалчивание проблемы. В своих юбилейных речах к 9 мая Кучма старался избегать темы УПА и тем самым гораздо более широкой темы внутриукраинского конфликта (в его риторике украинцы были и остаются едины).[37] Одновременно власти пытались использовать тему реабилитации УПА в сиюминутной политической борьбе. Еще 28 мая 1997 г. была создана правительственная комиссия по изучению истории ОУН и УПА. Рабочую группу историков при ней возглавил специалист по новейшей истории Украины и СССР Станислав Кульчицкий. Результат работы группы Кульчицкого является одним из немногих примеров диалога власти и профессиональной историографии по вопросу большой общественной значимости.
Предварительные выводы рабочей группы были опубликованы в 2000 г.,[38] окончательные – уже в Украине без Кучмы 2005 г.[39] По мнению Вилфрида Ильге, выводы содержат ряд “инновационных и самокритичных интерпретаций” (прежде всего, признание радикально националистической природы идеологии Организации украинских националистов) и свидетельствуют об отказе от “однозначной героизации ОУН и УПА”. В то же время они вписывают украинское националистическое подполье в “умеренный” украиноцентричный нарратив, категорически отрицают сотрудничество повстанцев с Германией после 1943 г. и поддерживают идею “восстановления исторической справедливости” и официальное признание воинов УПА ветеранами Второй мировой войны.[40] По мнению Ильге, выводы иллюстрируют выполнение профессиональной историографией академически легитимизирующей функции для правительства.[41] По мнению днепропетровского историка Виктора Якунина, выводы рабочей группы – это “не научный, а политический документ, направленный не только на реабилитацию ОУН и УПА, но и на пересмотр основных выводов Великой Отечественной войны”.[42] За ту же политизированность, но с противоположной идеологической окраской, выводы критиковали в националистических кругах.[43] В июле 2004 г. премьер-министр Анатолий Кинах предложил парламенту признать статус ветеранов за воинами УПА. Это предложение не прошло, что, в частности, свидетельствует о недостаточной заинтересованности в нем Кучмы.
Второй и не менее сложный вызов для украинской власти был также связан с войной и деятельностью УПА. В 2003 г. исполнилось 60 лет со дня событий 1943 г. на Волыни, когда там были убиты и изгнаны с земель сотни тысяч поляков. В Польше этому событию была посвящена серия мероприятий на государственном и общественном уровне. Их важным компонентом стали обвинения в адрес УПА, а нередко и всех украинцев в проведении этнической чистки. Началом украинской дискуссии[44] стало открытое письмо “Незажившая рана Волыни”, подписанное 59 украинскими интеллектуалами, в частности писателями, журналистами, историками (в том числе, из Донецка и Запорожья), ректором Львовского университета Иваном Вакарчуком и двумя народными депутатами Анатолием Матвиенко и Тарасом Черновилом.[45] Текст письма был попыткой сведения широкого спектра взглядов подписавших его к общему знаменателю, выраженному в формуле “прощаем и просим прощения”. Его авторы от имени украинцев просят прощения у родственников погибших поляков, выражают сожаление, что пострадали невинные люди, и в то же время отрицают принцип “коллективной ответственности сообщества за действия его отдельных членов”. Упомянуты в письме и “мины замедленного действия украинско-польской истории”, взорвавшиеся в условиях нацистской оккупации, а также выражена признательность украинцам, боровшимся в те годы за независимость. В письме очень сильны религиозные коннотации, непосредственно отсылающие к важнейшему документу польско-немецкого взаимопонимания – письму польских епископов немецким от 18 ноября 1965 г.: “Пусть же грех братоубийства, лежащий на обеих сторонах, будет отпущен Господом и искуплен покаянием и искренним добрососедством обоих народов”.
В прессе вокруг темы Волыни разгорелась настоящая дискуссия, в которой, кроме историков, журналистов и депутатов, приняли участие глава администрации президента Виктор Медведчук[46] и глава Верховной Рады Владимир Литвин.[47] Их тексты – одни из наиболее взвешенных – отражали ориентацию Кучмы на политически корректное решение вопроса. Общее воззвание парламентов Польши и Украины прошло Верховную Раду только под давлением Кучмы и то с перевесом всего в один голос. Из более 100 депутатов от оппозиционной “Нашей Украины” за воззвание голосовало лишь 16 человек – не в последнюю очередь из-за сильных националистических настроений значительной части фракции, особенно выходцев из Волыни. Содействуя принятию воззвания, инициируя правильные публикации своих ближайших сотрудников (т.е. поддерживая действия, которые можно представить польским партнерам как стремление к диалогу и согласию), Кучма одновременно не предпринял никаких мер, которые могли бы придать проблеме более широкую общественную огласку в Украине. По-видимому, подобной логикой руководствовался и лидер оппозиции Виктор Ющенко, который на тему Волыни выступил в польской газете “Gazeta Wyborcza” и не посчитал нужным даже перепечатать эту статью в Украине.[48] Результат имитации Geschichteaufarbeitung, помноженной на последствия советской политики амнезии, вследствие которой даже многие профессиональные историки ничего не знали о волынских событиях, оказался ожидаемым. По данным социологических опросов, в 2003 г. 48,9% украинцев вообще ничего не знали о Волынских событиях 1943 г.,[49] информация о них не появилась в учебниках. Легкость, с которой власть говорила о “прощении”, отражала отсутствие минимального переживания истории и одновременно готовность использовать ее в целях политической целесообразности.
В то же время в интеллектуальных кругах, даже в наиболее взвешенных и толерантных публикациях, по наблюдению Богумилы Бердыховской, нередким было “опасное отождествление борьбы за национальное государство с убийством невинных людей” и манипулятивное использование словосочетания “исторический контекст”, призванного “не столько прояснить волынскую трагедию, сколько отрицать или, по крайней мере, преуменьшить ответственность украинской стороны за антипольскую акцию УПА”.[50] В целом, научные дискуссии вновь продемонстрировали свою поразительную способность не проникать в массовый дискурс (чем украинская дискуссия о Волыни кардинально отличалась от польской). Эмоциональное напряжение обсуждения польско-украинской истории варьировалось по интенсивности в зависимости от региона. Наиболее острым оно было в Галиции и на Волыни. На остроту местной памяти накладывалась болезненная реакция на непризнание в независимой Украине официального статуса УПА и неприятие кучмистского режима. В 2003 г. Кучма не смог убедить Львовский городской совет в необходимости согласиться на открытие Кладбища львовских орлент – польских солдат, погибших в 1918 г. боях за Львов с Украинской галицийской армией (УГА). Сопротивление депутатов горсовета вызвали стилистика польскоязычной надписи на памятнике и состояние украинских захоронений в Польше, а также львовского некрополя воинов УГА. После продолжительных переговоров и лишь благодаря долгой и кропотливой работе интеллектуалов по обе стороны границы, а также при активном участии Украинской Греко-католической и Польской Римско-католической Церквей Кладбище польских солдат было официально открыто лишь 24 июня 2005 г. при участии президентов Ющенко и Квасьневского. Надпись на памятнике павшим гласит: “Здесь лежит польский солдат, погибший за Родину”.[51]
Для понимания волынской дискуссии важно отметить, что она стала первой публичной попыткой разговора об истории, в которой украинцы были не жертвами или, по крайней мере, не только жертвами. Дискуссия же о Холокосте не прошла даже на уровне элит. Кучма избегал этого понятия в своих официальных выступлениях, даже в речи по случаю 60-летия Бабьего Яра – места массовых расстрелов в черте Киева.[52] Нежелание касаться этой темы отражало серьезную проблему отсутствия в украинском публичном пространстве языка описания и опыта выступления на такую тему. При этом тема антисемитизма была инструментализирована политически, как и все остальные. В сентябре 2003 г. самая массовая оппозиционная Кучме газета “Сільські вісті” опубликовала статью профессора Васыля Яременко “Евреи Украины сегодня: реальность без мифов” (само название слишком красноречивое). Международный антифашистский комитет (возглавляемый людьми, близкими к администрации президента) подал в суд с требованием закрыть газету за разжигание межнациональной вражды. Шевченковский районный суд Киева этот иск удовлетворил. Реакция ведущих политических сил на это решение ярко продемонстрировала уровень украинской политической культуры. Официальные выступления “Нашей Украины” и Блока Юлии Тимошенко содержали осуждение “расправы” над газетой как примера “отвратительного явления нашей жизни” – “кучмизма” – и не говорили ни слова об осуждении самих антисемитских статей, утверждая, что они носят “полемический характер”.[53] Совершенно иначе ситуацию оценил глава Еврокомиссии Романо Проди: “если суд принимает решение о наказании виновных в разжигании антисемитизма и ксенофобских настроений, это свидетельствует, что данная страна делает еще один шаг в сторону демократической Европы”.[54] Несколько позже, вероятно, учитывая нормы европейской политики, Ющенко в одном из интервью сказал-таки, что “Сільські вісті” должны “проявить мужество и мудрость извиниться перед теми людьми, чьи национальные чувства были оскорблены их публикациями”.[55]
Наиболее смелым (а потому и вызвавшим острые споры) ходом политики Кучмы в сфере идеологии было провозглашение неудачи проекта, который условно можно назвать проектом “украинизации Украины”. Кучма заявил: “Украинская национальная идея не сработала” (правда, не уточнив, что он понимает под “национальной идеей” и что он сам сделал для ее реализации). Большинство обозревателей увидело в этих словах очередное движение маятника политики Кучмы в сторону России и нежелание содействовать развитию украинской культуры. Присутствующий в том же утверждении Кучмы (возможно, слишком осторожно и невыразительно) тезис о том, что русскоязычие и даже верность многим элементам советской идентичности – не препятствие к тому, чтобы быть политическим украинцем, развит не был. Как не была концептуализирована и мысль о том, что русскоязычие и разделение элементов советской культуры отнюдь не равносильны политической ориентации на Россию. В словах “Украину создали, теперь нужно создать украинцев” Кучма фактически предложил идею политической нации. Она была воспринята через призму громких скандалов, проявлений цензуры и все более очевидных авторитарных тенденций президента и развития в публичном пространстве не получила.
Выражением недоверия к символическим инициативам Кучмы (особенно на российском направлении) стала реакция на правительственную идею 2002 г. о создании российско-украинской комиссии по согласованию школьных учебников истории. В документе “Молодого Руха”, озвученном на митинге под Кабмином, утверждалось: “Согласование учебников является беспрецедентным явлением для практики демократических государств”.[56] Публицист Максим Стриха, справедливо отмечая несоответствие вышеприведенного тезиса практике развитых стран, в то же время утверждал, что согласование учебников – это привилегия демократических и равноправных государств, каковыми Россия и Украина пока что не являются.[57] Стриха чутко уловил принципиальную убежденность украинской интеллигенции: если бы такая комиссия начала работу, изменились бы исключительно украинские учебники, из которых исчезли бы темы массового голода 1932-1933 гг., националистического подполья времен Второй мировой войны и т.д. Аналогичная украинско-польская комиссия (результат деятельности которой был более чем скромен и ограничился рекомендациями к авторам учебников) подобных политических баталий или общественных дискуссий никогда не вызывала.
Своеобразной реакцией на многовекторность политики властей, нечеткость европейской перспективы Украины и постепенное осознание малой вероятности украинизации всей страны стало развитие региональных мифологий. Одной из наиболее амбициозных (и одновременно элитарных) стала идея Галиции как “последней территории” преобладания украинского языка и культуры. На этой почве возникает “галицийский автономизм” – маргинальная с точки зрения радиуса общественного влияния мифология Галиции и Австро-Венгрии. Именно наследие империи Габсбургов оказывается той утраченной Европой, выразительным символом которой оказывается регулярно ходивший до 1918 г. поезд Львов-Венеция.
За этот поезд (и не только) свою признательность Австрии выразил в одном из своих эссе наиболее влиятельный украинский писатель конца 1990-х г. Юрий Андрухович, выходец из Ивано-Франковска и его житель. Андрухович благодарит Австрию за сохранение украинской культуры в пространстве культурного и религиозного плюрализма империи. Причем по отношению к государству Габсбургов слово “империя” теряет свой пейоративный акцент, свойственный его употреблению по отношению к России. В том же тексте Андрухович противопоставляет родной Станиславов (любопытно само употребление исторического имени города, несмотря на то, что советское переименование 1962 г. вполне отвечало национальному канону – Ивано-Франковск) городам с историей в составе другой империи: “мой Станиславов все же, слава Богу, отличается от Днепропетровска, Кривого Рога или Запорожья, которые, в свою очередь, ничем не отличаются между собой”.[58] Таким образом, Австрия ассоциируется с плюрализмом и толерантностью (если не любовью) к многообразию, а Россия – с серостью и унификацией. Установка на разграничение исторического опыта разных частей Украины в этом контексте приводит к очевидно дискриминационному выводу. При этом антитезисом Галиции выступают центрально- и восточноукраинские города, но не Волынь или Подолье, которые также с конца XVIII в. были в составе Российской империи. Кроме того, австрийский миф существенно маргинализирует роль Речи Посполитой и польской культуры в истории Галиции,[59] хотя ни один из регионов современной Украины не имеет столь длительной, как Галиция, истории пребывания в составе польского государства (с 1380-х до первого раздела Речи Посполитой 1772 г.).[60]
Принципиальное отличие австрийского мифа от памяти об империи Романовых заключается в том, что обращение к наследию Габсбургов воспринимается как безопасное по отношению к современной украинской идентичности. Российская же империя преимущественно по-прежнему рассматривается как актуальный политический проект, и обращение к ее наследию в местной памяти оценивается как угроза для украинского государства и его идеологии. Пример такого восприятия – дискуссия на тему основания Днепропетровска, которая продолжается уже десятилетие. В 1976 г. был впервые громко отмечен 200-летний юбилей города, отсчитанный от рапорта губернатора Василия Черткова князю Григорию Потемкину о выборе места для строительства южной столицы империи – Екатеринослава. Определение даты юбилея на основании рапорта о выборе места (кстати, выборе неудачном по геодезическим причинам, вследствие чего в 1784 город был перенесен на правый берег Днепра) кажется странным, если не принять во внимание, что на тот же 1976 г. пришлось 70-летие Леонида Брежнева, чья карьера тесно связана с Днепропетровском. Единожды санкционированная, более чем сомнительная дата приобрела силу бюрократической инерции – в 2001 г. власти Днепропетровска официально праздновали 225-летие города, произведенное от даты чертковского рапорта.
Параллельно в части общественных кругов актуализировалась тема казацких поселений вокруг Кодака – польской крепости, основанной в 1635 г. и находящейся в черте нынешнего Днепропетровска. Исторические аргументы в пользу элементов преемственности между имперским Екатеринославом и уже существовавшими на 1770-е гг. поселениями достаточно серьезны. В контексте же данной статьи важно, что в дискуссии о начале Днепропетровска первостепенное значение имеет доказательство первенства, в котором соперниками выступают казаки и империя. И если в борьбе за переименование города имя “Сичеслав” (в честь того, что большинство казацких сечей находилось на территории современной Днепропетровской области) успеха не имело, а возвращение имени “Екатеринослав” всерьез не обсуждалось, то в официально утвержденном гербе города казацкая символика (а именно – эмблема Кодацкой паланки) заняла центральное место.
Политическая острота проблемы предопределила неспособность и нежелание интегрировать в мифологию города чрезвычайно яркую историю грандиозного замысла южной столицы Российской империи, не реализованного из-за смерти Екатерины II; замысла, в случае воплощения которого первый университет на территории современной Украины и самый большой православный собор Европы возникли бы в Екатеринославе. Не менее симптоматично отсутствие дискуссии о том, какой способ интеграции имперской истории города в ее современную официальную версию нивелировал бы реальный (или воображаемый) политически опасный потенциал; как екатерининский сюжет (наравне с казацким) можно превратить из орудия сиюминутной политической борьбы в туристическую марку и элемент самобытной исторической памяти города. Не менее важно, что в данном случае, как и в австрийском мифе, практически отсутствует польский сюжет, хотя возникший в XVII в. Кодак как самый восточный форпост Речи Посполитой мог бы сыграть свою роль в конструировании “европейского” лица региона.
С приближением президентских выборов 2004 г. и истечением второго срока полномочий президента Кучмы в его политике усиливались авторитарные тенденции, подогреваемые противоречивой информацией о возможности “третьего срока”. Накануне выборов в символической политике происходит резкий поворот в сторону России, свидетельством чему стал проведенный 28 октября 2004 в брежневском стиле парад в честь 60-летия освобождения Украины с участием президента Путина.[61] Это предприятие не помогло. А ситуативность и отсутствие постоянных принципов символической политики сыграло с Кучмой злую шутку – его книгу “Украина – не Россия” никто не воспринял всерьез.