Архивы в СССР: культурное наследие империи или памятник революции? Размышления о судьбе французских “трофейных архивов” в Советском Союзе после Второй мировой войны
3/2007
FORUM AI
EMPIRE OF ARCHIVES
Империя Архивов
Эта статья основана на материале книги: Sophie Cœuré. La mémoire spoliée. Les archives des Français, butin de guerre nazi et soviétique. Paris, 2007 (особенно глав 2, 3 и 5). Выражаю благодарность “Ab Imperio” и “Cahiers du monde russe” за предоставленную возможность представить в объединенном форуме результаты моих исследований, а также издательство “Payot”, давшее разрешение на эту публикацию.
Перевод с французского И. К. Стаф.
Постсоветская Россия не знала тех ожесточенных политических дебатов и конфликтов вокруг памяти о прошлом, какие развернулись в Центральной и Восточной Европе после падения коммунистических режимов, однако российские ученые-обществоведы активно участвовали в обсуждении целей и методов обращения к прошлому. Обновлению истории архивов в СССР, опиравшейся на богатые традиции русской и советской архивистики, способствовал сравнительный подход к политике прошлого. Очень плодотворным оказалось сопоставление опыта и исторической памяти французской и русской революций, а также нацистских и советских политических и культурных практик.[1] Когда в 1990-х годах выяснилось, что в Москве в специальном Особом архиве тайно хранилось несколько миллионов документов и книг, захваченных в Европе немецкими оккупационными службами и затем обнаруженных Советской армией, вопросы о месте документального наследия в истории Советского государства начали увязывать с проблематикой хищений культурных ценностей во время Второй мировой войны.
В настоящей статье я опираюсь на собственные исследования “похищенной памяти” французских архивов, ставшей нацистской и советской военной добычей. Непосредственно речь пойдет об одном из аспектов архивной политики в советской империи – о захвате иностранных архивов и архивов русской эмиграции за рубежом и об их судьбе в 1945-1990-х годах. Использование свежей документации военного противника как стратегического инструмента, равно как и захват победителем культурных ценностей побежденных в качестве “трофеев”, не было новшеством, характерным только для Второй мировой войны. Однако именно в межвоенный период и в годы войны окончательно оформилась неизвестная прежде тенденция к контролю над прошлым посредством переписывания истории и использования ее в пропаганде, обслуживающей идеологию авторитарных или тоталитарных государств. В этой логике архивы, в частности трофейные, захваченные или возвращенные на родину после поражения нацистов, использовались в СССР – с разной степенью интенсивности в разные исторические моменты – для формирования революционной памяти, подчиненной марксистской телеологии, а также для разработки национального нарратива, опирающегося на российское культурное наследие и традицию. Конечно, проблемы использования прошлого в идеологических целях не должны заслонять собой вопрос о политической и полицейской роли архивов, на которой строится вся советская архивная система и которая обусловливает большинство ее характерных черт: секретность, отсутствие бережного отношения к фондам, “оперативную”, а не историческую классификацию, приоритетное место личных данных и указателей имен собственных. Однако цель этой конкретной работы, посвященной истории использования “трофейных архивов”, – выявить один из центральных параметров советской истории в ее имперском измерении: то, как создавались связи между русской и большевистской природой империи.
ТРОФЕЙНЫЕ АРХИВЫ: НЕОЖИДАННОЕ НАСЛЕДСТВО ИМПЕРСКОЙ ПОЛИТИКИ НАЦИСТСКОГО РЕЙХА
Проследить одиссею “трофейных архивов” в Европе военного времени и периода холодной войны стало возможным благодаря впечатляющим исследованиям, которые уже более полутора десятилетий ведут Патрисия Кеннеди Гримстед, а также группа историков из разных стран, изучающих эту проблему.[2] Со своей стороны, сотрудники Российского государственного военного архива (РГВА), куда были переданы не подвергшиеся реституции фонды и картотеки Особого архива, проделали значительную работу по публикации каталогов.[3] Благодаря этому появилась возможность проследить путь ящиков с французскими архивами, вывезенных из Франции во время оккупации 1940–1944 годов, отправленных в Берлин, а затем в связи с угрозой союзнических бомбардировок спрятанных в тайниках Силезии и Судетов, где их обнаружили либо американские войска, либо части Красной армии в 1945 году. Неоднородный характер документов, захваченных во Франции, объясняется действием различных, иногда соперничающих логических принципов немецкой конфискационной политики, в которой в самом общем виде можно выделить три ключевых вектора: военно-стратегическая и завоевательная логика; логика переписывания истории в немецком рейхе; идеологическая логика, направленная на уничтожение наследия и памяти врагов нацистского режима.
Со времен Средневековья архивы служили не только предметом дипломатических договоренностей, связанных с изменением границ, но и военной добычей – наряду с пушками и знаменами. Наполеон совершил нечто совершенно новое: объединил “политические трофеи” с произведениями искусства, которые он в качестве культурных трофеев собирал в Париже, в музее Лувра. За годы европейских войн Наполеоновская империя захватила у побежденных стран более 12.000 ящиков архивов. В XIX и особенно в ХХ веке этот грабеж превратился в конфискацию, легализованную в рамках складывающегося международного военного законодательства. Вторая мирная конференция, собравшаяся в Гааге в 1907 году в принятой ее участниками “Конвенции о законах и обычаях сухопутной войны” (IV Гаагская конвенция), взяла под охрану культурные памятники и учреждения, одновременно установив право на реквизицию только “движимой собственности государства, могущей служить для военных действий”.[4] Таким образом, итог “долгого XIX века” оказался двойственным. С одной стороны, Наполеон положил начало массовому вывозу архивов с политическими целями. С другой, признание связи между архивами и нациями, ставшее возможным в свете возникающих представлений о необходимости охраны культурного наследия в военное время, послужило основой формировавшегося международного права. Отчасти это обеспечивало охрану архивов, однако существующие прецеденты законного перемещения документальных фондов вследствие уточнения границ превращали их также в потенциальное орудие “архивной дипломатии”.
Конфискации архивов, производившиеся во Франции немецкими оккупантами с мая 1940 по 1944 годы, частично укладываются в эту логику.[5] Сначала это был чистейшей воды грабеж со стороны германских войск, которые весной 1940 года начали свое стремительное, победоносное продвижение в глубь страны. Гораздо более массовые изъятия документов начались в мае-июне 1940 года по приказу Министерства иностранных дел Рейха. Они сопровождались регулярными посещениями французских министерств “коммандос” барона Эберхарда фон Кюнсберга.[6] Последовавшее четырехлетнее пребывание немецких архивистов и историков на Набережной Орсе[7] и в Министерстве обороны оправдывалось законами военного времени. Архивисты с Набережной Орсе тщетно пытались добиться того, чтобы архивы не фигурировали в списках “государственной собственности”, подлежащей реквизиции и “необходимой для нужд занявшей область армии” – именно так определялся статус подлежавших конфискации архивов в Гаагской конвенции, которая, согласно перемирию 1940 года, служила юридической базой оккупации. Со своей стороны, немцы опирались на расширительное толкование конвенции, чтобы оправдать изъятие административных, по большей части текущих, архивных документов. В количественном отношении последние составляли основной массив архивов, вывезенных из французских министерств (Министерства внутренних дел, обороны и вооружений, морского флота, воздушного флота, Набережной Орсе и др.), комиссариатов и префектур. Их использовали для получения информации и в целях пропаганды: в сжатые сроки на их основе готовились “белые книги” о военной ответственности Франции за развязывание Второй мировой войны или сборник антибольшевистских донесений посла Франции в России в 1920-х годах Жана Эрбетта.[8]
Использованием этих документов исчерпывалась начавшаяся в 1940 году работа по созданию образа “правильной” войны, которому следовали мобилизованные во Францию немецкие архивисты и историки. Для этого им пришлось обойти молчанием вывоз в Берлин частных и публичных исторических архивов, часть которых датировалась XVI веком. В чем состояла их польза “для военных действий”? Здесь мы уже выходим за пределы понятия “конфискация” и оказываемся в неправовой зоне, поскольку действия с этими архивами больше похожи на кражу частной собственности. Если во всей Европе институт архивов возник в контексте формирования национальных государств и история легла в основу складывавшихся национальных нарративов, в нацистской Германии с архивами произошло нечто совершенно новое: они были поставлены на службу непосредственным политическим интересам и пропаганде. Тотальный контроль над обществом осуществлялся путем переписывания национальной памяти во имя будущего. Идентификация источников и доступ к историческим документам становились ставкой в политической игре. Следовательно, возникала необходимость в физической концентрации документов, рассматриваемых как национальное достояние; в собирании любых – археологических, художественных, архивных – источников, доказывавших “нордический индогерманизм” части европейского пространства и конкретно оккупированной Франции. Это должно было оправдывать действия, которые нацистская пропаганда представляла как воссоединение Гитлером каролингской империи.[9] Работа профессиональных немецких архивистов и историков теоретически должна была заложить фундамент будущего той Европы, где надолго воцарится установленный Рейхом порядок и где непосредственная обработка документов будет возможна прямо на месте. Поэтому они сосредоточились главным образом на составлении описей: так, был составлен перечень более 20.000 “немецких” документов, хранившихся во Франции, и только часть из них была передана в Германию. Немецкие архивисты в мундирах, прибывшие во Францию, вели эту работу как научный проект (каковым она отчасти и была), но тем самым содействовали грабежу.
Группа “Archivwesen”, обосновавшаяся в Национальном архиве Франции в период оккупации, в отчете о своей деятельности четко оговорила, что за пределами ее ведения оказались “архивные фонды франкмасонов и евреев”. Это был намек на многочисленные конфискованные частные архивы, принадлежавшие различным объединениям, политикам, интеллектуалам. В заявлении немецких архивистов нашел отзвук феномен, возникший только в ХХ веке: стремление тоталитарных государств к контролю и даже уничтожению памяти групп или отдельных лиц, причисленных к врагам. Архивы и культурное наследие расовых, религиозных и социальных групп, считавшихся опасными (партий, церквей и т.п.), исчезали на глазах. Органы нацистской партии и нацистского государства стремились, с одной стороны, уничтожить их, следуя установившемуся с 1933 года духу аутодафе, а с другой – сохранить, дабы переписать последние исторические события и предоставить будущей немецкой элите сведения о ее врагах. Так, в результате “собирания” еврейских архивов и еврейского культурного наследия, начавшегося с 1933-го и достигшего кульминации в 1938 году, во Франкфурте в 1941 году возникла учебная библиотека по еврейскому вопросу.[10] Эти новые практики, отличающиеся невиданным размахом и систематическим характером, были перенесены в оккупированный Париж. “Генеральный штаб” идеолога фашистского режима Альфреда Розенберга (ERR – Einsatzstab Reichsleiter Rosenberg) проводил реквизиции культурных ценностей по всей Европе, а позже оказался ответственным за уничтожение сотен тысяч евреев на оккупированных восточноевропейских территориях. Другой крупной организацией, занятой поисками архивов “врагов режима”, была Главная служба безопасности рейха (RSHA – Reichssicherheitshauptamt). Она занималась основными институтами французского иудаизма (такими, как Всемирный израильский альянс) и масонства (такими, как Великий Восток или Великая Ложа Франции). В ее же ведении находились французские сионистские объединения, учреждения, связанные с католической и протестантской церквями, организации и политические партии, защищавшие права человека, профсоюзы, а также большое количество лиц, которые числились евреями и/или были известны своими антинацистскими взглядами.
Значительную часть изъятых фашистами фондов составляли документы русских эмигрантов и “славянские” библиотеки. Sonderstab Osten ERR интересовался библиотеками и бумагами эмигрантов и занимался главным образом тремя крупными славянскими библиотеками Парижа – украинской (библиотека Петлюры), русской (библиотека Тургенева) и польской, из которой исчезло 700 единиц хранения после того, как в сентябре 1940 года в ней побывала СС.[11] Судя по всему, в период германо-советского союза сталинские и нацистские службы не сотрудничали в этой области. Немцы приходили к русским эмигрантам – противникам Сталина, например к Борису Суварину, если считали, что те владеют документами о враждебной нацизму идеологии. Со своей стороны, наиболее враждебные большевизму белоэмигранты не думали, что станут жертвами режима, который гораздо чаще заявлял о своем антикоммунизме, чем об интересе к славянам, которых относил к числу низших цивилизаций и рас. Летом 1940 года писатель и старый революционер Илья Фондаминский-Бунаков, ни о чем не подозревая, принял у себя “немецкого историка, специалиста по истории России” д-ра Вайса, подосланного ERR, который собирал сведения о политических настроениях среди русской эмиграции в Париже. Он поделился с ним богатствами своей огромной библиотеки, безусловно, не зная, что именно под контролем Вайса происходила реквизиция Тургеневской библиотеки. Фондаминский-Бунаков – еврей, перешедший в православие, –отказался покинуть Париж, несмотря на введение первых антисемитских законов. После нападения Германии на СССР 22 июня 1941 года и разрыва германо-советских отношений русские эмигранты оказались мишенью как для нацистских служб, так и для французской полиции. Фондаминский-Бунаков был отправлен в концлагерь в Компьене, а затем умер во время депортации, тогда как Вайс – “историк в униформе” – “послал к нему солдата, который без лишних церемоний вынес его библиотеку”.[12]
Идеологическое регулирование прошлого осуществлялось не только на уровне памятного наследия в целом, но и биографий отдельных людей. Биографическая и генеалогическая “инженерия”, имеющая целью отделить хорошие элементы немецкого общества от дурных, производилась через контроль над прошлым людей и их происхождением. Для этого систематически привлекались генеалогические данные из немецких архивов. Именно эти справки играли ключевую роль в выявлении евреев. Немецкие оккупанты, обосновавшиеся в Национальном архиве Парижа, прибегали также к архивным актам гражданского состояния протестантов (имевшихся в наличии со времен Французской революции), чтобы отделить немцев от евреев среди потомков французских протестантов, эмигрировавших в Германию после Нантского эдикта.
ПРИБЫТИЕ АРХИВОВ В МОСКВУ: ВОЕННАЯ ДОБЫЧА И ВОЗМЕЩЕНИЕ КОНФИСКОВАННЫХ КУЛЬТУРНЫХ ЦЕННОСТЕЙ
Присвоение “трофейных” архивов Сталиным в 1945 году вписывается в ту же стратегическую логику, из которой исходил Рейх в 1940-м. Действительно, судьба архивов, переживших бомбардировки и попавших в 1944 году в клещи между англосаксонскими войсками и войсками свободной Франции, с одной стороны, и советскими частями, с другой, отныне зависела от раздела Германии и Австрии на союзнические оккупационные зоны, а затем от политических судеб Польши и Чехословакии, оказавшихся под советской опекой. Союзники почти сразу занялись проблемой конфискованных нацистами культурных ценностей, в частности расследованием беззастенчивых грабежей, организованных Альфредом Розенбергом и ERR. Ряд организаций занялся поисками и реституцией предметов искусства, а также архивов. Параллельно в полном соответствии с международным правом союзники организовали методичный сбор публичных архивов нацистской Германии и оккупационных властей в Европе. Их целью был поиск оперативных и контрразведывательных данных, необходимых для окончательной победы: следовало собрать документы о преступлениях нацистов, в частности для открывшегося международного трибунала в Нюрнберге; нужно было также очистить страну от этой вредной литературы, чтобы обеспечить моральную перестройку Германии в антинацистском духе; наконец, требовалось вести исторические исследования. Со своей стороны, Франция, столкнувшись с затруднениями в определении культурных объектов, сопоставимых по своей природе с похищенными, а также с сопротивлением американцев адекватной репарации (США считали эту задачу практически неосуществимой и наносящей политический ущерб воссозданию Европы), отказалась использовать право на репарации натурой. Франция не занималась систематическим вывозом из Германии ценных рукописей, книг или картин в порядке компенсации за те, что были ею утрачены.
Русский термин “трофеи”, уже не имевший хождения у западных союзников, прекрасно отражает смысл того коллекционирования культурных ценностей, какое осуществляли Советы в побежденном Рейхе. Параллельно они занимались возвращением разрозненных элементов своего культурного наследия, изъятых в России, Белоруссии и на Украине. Конечно, имелись в виду разоблачение нацизма и поиск документальных свидетельств его преступлений: здесь СССР следовал общей политике союзников. Но помимо этого, как и в сфере экономики, речь шла о необходимости восстановить советскую родину, компенсировать потери путем реквизиции равноценных объектов. Эти реквизиции должны были обеспечить планомерный подъем заводов и лабораторий. При этом не упускались из виду – хотя и не являлись приоритетными – интересы советских музеев и библиотек, которые снабжались силами специальной миссии, возглавляемой Маргаритой Рудомино.[13] В отличие от Франции, СССР, не состоявший членом союзнической Комиссии по охране культурных объектов в Европе, не отказался от права военного времени, вытекавшего из решений Потсдамской конференции. Для Советов военные трофеи по-прежнему оставались законными приобретениями.[14] Это расхождение во взглядах между союзниками было связано с их историей, отношением к международному праву и с масштабом конфискаций на принадлежавших им территориях.
Естественно, архивы как “трофеи” представляли меньший интерес, чем произведения искусства. Тем не менее нужно подчеркнуть, что в конце 1943 года Наркомат обороны издал секретный приказ, касающийся брошенных архивов на освобожденных территориях: “В ходе освобождения Красной Армией городов и населенных пунктов военное командование не всегда организует оперативный сбор документальных материалов, брошенных врагом, а также документов советских государственных учреждений. (…) Особенно важно собирать документы гестапо, СС и т.д. об оккупации отдельных советских районов”.[15] Речь шла как о сборе свидетельств о преступлениях “немецко-фашистских захватчиков”, так и о том, чтобы не упустить официальные советские архивы из-под контроля Коммунистической Партии. Таким образом, к моменту, когда Красная армия вступила в Германию, техника сбора документов уже была разработана, и представители СССР, как и союзнических армий, поспешил завладеть документацией руководства и министерств Рейха, а также нацистской партии.[16] Советам, страдающим от внутренних противоречий и административной и бытовой дезорганизации, пришлось конкурировать в сборе документов с союзниками, которые, как мы знаем, сделали много впечатляющих находок. Спешка особенно ощущалась в Берлине, куда Красная армия вошла первой. Помимо русской, белорусской и украинской собственности, помимо конфискованных нацистских архивов и книг, высшие московские власти весной 1945 года получили информацию об обнаружении некоторого количества европейских документов, в том числе документов французского Министерства внутренних дел и контрразведки.
В феврале 1945 года Владимир Бонч-Бруевич, бывший соратник Ленина по большевистской партии, журналист, затем директор литературного музея в Ленинграде, находившийся в политической опале, воспользовался случаем реабилитироваться и предложил обширный план возвращения “русских” архивов со всей Европы.[17] В письме к самому Сталину он предлагал в свете близкого разгрома нацистов начать систематический сбор писем и рукописей русских и славянских авторов. В составленном им списке реституция документов и ценных книг, похищенных в СССР “странами-агрессорами”, соседствовала с предложением беззастенчивой конфискации документов, вывезенных эмигрантами как в XIX веке (например, писателями Тургеневым и Герценом), так и после 1917 года (например, “предателем Керенским”, возглавившим правительство после свержения царя в феврале 1917 г. В списке Бонч-Бруевича присутствовали даже материалы, приобретенные на совершенно законных основаниях европейскими правительствами и частными лицами. Конечно же, Владимир Бонч-Бруевич считал, что именно он должен возглавить подобный проект, связанный с научным изучением русского наследия, а также с возвращением на родину всех сколько-нибудь значимых архивов, относящихся к временам царизма и революции 1917 года: “Я слышал, что сейчас работает комиссия по архивно-музейным делам, но я также знаю, что те материалы, о которых идет речь, ими не затронуты и не могут быть затронуты, ибо для изучения этого дела нужно было потратить целые десятилетия, что я и сделал, занимаясь этим делом более сорока лет”. Однако ему не удалось убедить Сталина.
СССР не прибегнул к плану по сбору “русских” архивов в Европе. Несмотря на некоторые предварительные разработки, намеченные в 1941–1945 годах, эта часть военной добычи не была подчинена какому-либо общему проекту, какому-либо предварительному идеологическому или стратегическому плану. Архивное направление не было приоритетным ни для Сталина, ни для его министра внутренних дел Берии, и это отличает советский захват “военной добычи” от нацистских реквизиций и конфискаций. Проводя изъятие предметов культуры, СССР исходил из соображений обороны и стремления наказать нацистов и вернуть разграбленные ценности в виде “трофеев”. Эти изъятия, включая случайные находки и неприкрытый грабеж, подчинялись политической и полицейской прагматике, а также – применительно к иностранным документам, обнаруженным на территории Рейха, – логике холодной войны.
КЛАССИФИКАЦИЯ И ИСПОЛЬЗОВАНИЕ “ТРОФЕЙНЫХ АРХИВОВ” В 1950-Х–1960-Х ГОДАХ: ПОЛИТИЧЕСКИЙ И ДИПЛОМАТИЧЕСКИЙ ИНСТРУМЕНТ, РЕВОЛЮЦИОННОЕ НАСЛЕДИЕ, РУССКОЕ КУЛЬТУРНОЕ НАСЛЕДИЕ
Советский Союз не мог отнести зарубежные архивы, обнаруженные в 1945 году, ни к разряду вражеской собственности (поскольку они, напротив, были похищены нацистами у их жертв), ни к разряду “трофеев”, добытых в соответствии с юридическим принципом репараций натурой. Поэтому Особый архив был обречен на тайное и незаконное существование. Франко-русское сотрудничество сдерживалось логикой холодной войны, вследствие которой Франция оказалась отброшена в “буржуазный” лагерь, несмотря на союзничество в борьбе с фашизмом и пакт, заключенный с де Голлем в 1944 году. После нескольких раундов трудных переговоров, проведенных в советской оккупационной зоне и в Польше, французы уступили, приняв выдвинутое Советами расширительное понимание права на репарации, и смирились с мыслью о том, что все предметы, не вошедшие в перечень из 1,1 млн. дел и книг, обнаруженных и отправленных во Францию американцами и англичанами в 1945–1949 годах, окончательно утрачены. Французские интеллектуалы, занимавшиеся поиском утраченных культурных объектов в рамках “комиссии по возвращению художественных ценностей”, знали о нахождении в советских оккупационных зонах “славянских” библиотек – Тургенева и Петлюры. Но, как проницательно отмечала Женни Дельсо, ответственная за возвращение книг и архивов в 1946 году, “советские службы считали, что все русское или находившееся в какой-либо славянской стране по праву принадлежит им”.[18]
В обстановке холодной войны и начала разрядки работа с “трофейными” архивами была поручена Главному архивному управлению (ГАУ, позже “Главархив”), которое с 1946 года находилось под контролем НКВД (с 1946 г. – МВД). Опека организации, занимавшейся политическими репрессиями, стала завершающим моментом в процессе все возрастающей политизации и милитаризации архивов, начавшемся в 1930-х годах. Если хранение и публикация источников по дореволюционной истории России являлись предметом высококвалифицированной работы, то социальная функция советского архивиста, занимавшегося современными фондами, состояла в том, чтобы обслуживать партийные политические кампании, к примеру отыскивать личные данные о том или ином “антисоветском элементе”.[19] Следовало также не допускать использования хранящихся сведений в “контрреволюционных” целях. В 1945 году во главе восстанавливавшегося после нацистской оккупации, разрухи и эвакуации Главного архивного управления находился генерал И. И. Никитинский. Именно ему было доложено о прибытии в Москву “трофейных архивов”.
С научной точки зрения советские архивы по окончании войны несли на себе печать довоенного прошлого. Прежде всего, в них царила секретность, как в плане хранения (каталог архивов ХХ века не показывали никому), так и в плане доступа. Фактически документы выдавали только правительству, представителям власти либо историкам, тема исследований которых пользовалась политической поддержкой и вписывалась в приоритетные направления текущего момента (это относилось главным образом к истории партии и революции 1917 года). С другой стороны, реальные архивные практики характеризовались отсутствием “уважения к фондам”.[20] Этот базовый принцип хранения господствовал на Западе, в частности во Франции; в его основе лежало представление о неизменяемости изначальной структуры конкретного собрания документов, поскольку она отражала историю собрания, необходимую для понимания содержащихся в нем документов. Нарушение этого принципа, т.е. насилие над архивами, проявлялось в многочисленных случаях уничтожения коллекций, хранившихся в советских архивах. Оно могло мотивироваться политически или экономически, в конце концов, документы уничтожали в ходе обычных кампаний по сбору макулатуры. “Неуважение к фондам” выражалось также в перегруппировке подборок документов в зависимости от их тематики или политического значения. В 1930-х годах в результате подобных перегруппировок были созданы особо охраняемые “секретные фонды”. Тем самым принцип насущной необходимости, то есть подбор документов по содержанию, одержал верх над принципом сохранности фондов.
Наконец, последняя и, быть может, самая своеобразная печать прошлого состояла в том, что в советской архивной практике не проводилось различие между публичными и частными архивами: начиная с 1930-х годов почти вся собственность стала государственной. Публичные архивы расширились до размеров, невиданных в Европе, и вобрали в себя целый ряд фондов, относившихся во Франции к разряду частных: наряду с церковными архивами, национализированными в 1917 году, сюда вошли и архивы предприятий, профсоюзов и прессы. В то же время библиотеки, переписка, рукописи и личные дневники депортированных или расстрелянных писателей, художников, ученых и простых граждан либо немедленно уничтожались, либо, как ни парадоксально, передавались на хранение в политические по своему характеру архивы или же вливались в литературные коллекции. В этом можно усмотреть мощный образ тоталитарной власти, проникающей в самую сердцевину личной жизни.[21]
Разнородный характер фондов, захваченных немцами во Франции, как в органах управления или объединениях, так и у частных лиц, не вызывал особого удивления у советских людей. Тем более им были непонятны усилия французов, старавшихся вернуть каждому гражданину конфискованное у него имущество. После кратких, но бурных внутренних дебатов по поводу законности владения СССР этими документами[22] дирекция архивов и НКВД неоднократно обращались к Берии и Молотову с просьбой о создании и финансировании “Центрального государственного особого архива СССР” (ЦГОА), предназначенного для “всех документальных материалов иностранного происхождения, попавших в государственные архивы и различные учреждения СССР в качестве трофеев Красной Армии”. Предусматривалась и “возможность получать их в дальнейшем”. Это учреждение, не входя в состав Центрального государственного архива, тем не менее было бы подотчетно его директору, который, со своей стороны, лично отчитывался бы перед министром внутренних дел и/или Центральным комитетом КПСС. Официально ЦГОА учредили тайным декретом Совнаркома 9 марта 1946 года и разместили в одном из зданий внушительного архитектурного комплекса Государственного архива в центре Москвы, на Большой Пироговской улице. В 1950-х годах для “трофейных архивов” было выстроено особое здание в менее оживленном районе, на севере столицы. Говорят, что его строили немецкие военнопленные. Так в самом сердце империи архивов возник секретный анклав, где работал специально подобранный (в частности, со знанием языков) персонал, подчинявшийся требованию строгой конфиденциальности.
Французские подборки документов, классификацией которых занимались архивисты, весьма далекие по своей культуре от III Республики, очень скоро стали использоваться в соответствии с “оперативной” логикой, обслуживающей стратегические и идеологические приоритеты Советского государства. Центральный Комитет Коммунистической Партии был весьма заинтересован в сведениях, которые могли содержаться в “трофейных архивах”. Приоритетные направления работы с этим огромным массивом документов определялись в непосредственном контакте с высшими политическими инстанциями СССР; массив был поделен на три категории в зависимости от “оперативного” значения, которым априори наделялись архивные дела; наиболее секретной была категория I. С лета 1945 года Берия доставлял Сталину переводы документов СД – службы немецкой разведки, а также полный перевод “Белых книг”, изданных в Берлине на основе французских дипломатических документов и обнаруженных “в одном из сундуков канцелярии Гитлера”.[23] Дошедшие до нас “ориентировки” и “планы работы” второй половины 1940-х годов показывают, что в реальности внимание Советов сразу же сосредоточилось всего на нескольких французских фондах: фонде общественной (затем национальной) безопасности французского Министерства внутренних дел, получившем значимый номер 1, архивах Министерства обороны и особенно контрразведки (фонды 198 и 7), архивах префектуры полиции Парижа (фонд 95). Среди архивов объединений и частных лиц в приоритетном порядке обрабатывались только архивы Лиги по правам человека, Французской секции рабочего интернационала и Леона Блюма. Неудивительно, что в них искали информацию о военном устройстве Франции до 1939 года (его анализировали во всех подробностях), о шпионаже, международных связях, политических силах Европы, враждебно настроенных по отношению к Советам.[24] Ответственные лица Особого архива, работавшие в самом сердце системы, где надзор над гражданином был доведен до предела, естественно, рады были обнаружить картотеки, составленные полицейскими и военными властями Франции. Они облегчали выявление друзей и врагов режима, коммунистических руководителей (Тореза, Дюкло, Тольятти, Ненни) или эмигрантов из СССР, “белых” противников большевизма или троцкистов. Эти дела направлялись в ЦК или в НКВД–МВД и соотносились с частными фондами, которые были захвачены немцами и, по-видимому (хотя источников по этой теме недостаточно), выкрадены ГПУ в Европе в 1930-х годах. Например, в 1936 году 40 папок с архивами Льва Троцкого, на которого к тому моменту уже трижды готовилось покушение, были украдены из Института социальной истории Парижа. Затем в 1940 году центр, возглавляемый Борисом Николаевским, посетили представители ERR и также провели конфискации. Присутствие в Особом архиве студенческих тетрадей неизвестного происхождения, принадлежавших сыну Троцкого Льву Седову, как бы служит символом двойной конфискации у общего врага нацистского и советского режимов.[25]
“Трофейные” архивы, использовавшиеся советской империей и ее сателлитами как инструмент внутренней политики и правопорядка, в 1950-х годах, к тому же, превратились в предмет настоящей архивной дипломатии, сопутствовавшей всем неожиданным поворотам в отношениях СССР с союзниками из стран народной демократии, а также со странами буржуазной демократии (включая Францию). С 1953-го и вплоть до конца 1960-х годов СССР демонстративно передал более двух с половиной миллионов архивных дел Германской Демократической Республике, служившей образцом демократии в противовес ФРГ, которую обвиняли в весьма непоследовательном проведении денацификации. В те же годы культурные ценности – архивы и произведения искусства, “спасенные советскими солдатами во время краха гитлеровской Германии”, – по решению Центрального Комитета Партии были публично возвращены Польше, Югославии, Чехословакии и Румынии.[26] По договоренности между ЦК КПСС, Министерством иностранных дел и Министерством внутренних дел небольшая часть архивов, “захваченных в свое время гитлеровцами и впоследствии спасенных Советской армией в ходе разгрома фашистской Германии” (как выразилось посольство СССР), была передана французскому правительству во время визита Хрущева во Францию в 1960 году и поездки де Голля в СССР в 1966-м.[27]
Вплоть до 1960-х годов ЦГОА продолжал получать бумаги, оказавшиеся в других учреждениях вследствие превратностей войны или перераспределения задач между советскими органами власти. От могущественного Министерства иностранных дел, которое в январе 1946 года сумело получить “все материалы иностранного происхождения, принадлежащие архивам учреждений, ведающих внешней политикой, либо имеющие внешнеполитический характер и смысл”, Особый архив в начале 1960-х годов получил в основном документы, захваченные в Германии, несколько частных фондов, часть архивов Министерства воздушного флота и союзнических сил, оккупировавших Рейнскую область в 1920-х годах. От Министерства внутренних дел в него в 1953 году были переданы несколько папок из Министерства финансов и дело “Виктора Богомольца, белоэмигранта, агента иностранной разведки”.[28] Из Украинской республики ЦГОА в 1963 году получил некоторые документы, относящиеся к семейству Ротшильдов, к немецкой социал-демократии и 27 досье “масонских лож во Франции за 1889–1939 годы”.[29] Тем не менее централизация трофейных архивов, рассеянных по всей советской империи, не была завершена: ряд дел был обнаружен Патрисией Гримстед в Киеве и Минске.
Довольно значительная часть французских материалов в ходе этой инвентаризации была, напротив, изъята из Особого архива и передана в другие учреждения, причем без соблюдения принципа “уважения к фондам”. Во-первых, различные музеи и библиотеки, в частности Библиотека имени Ленина, получили все, что не могло считаться “архивами” в строгом смысле слова: книги, фильмы, плакаты, музыкальные инструменты, географические карты, Торы, “франкмасонские материалы”. Во-вторых, некоторые фонды, столь ценные для Рейха, например военные карты, доказывающие “германскость” восточной части Франции, или же архивы французских евреев и франкмасонов после описи оставались неиспользованными, поскольку не представляли интереса для СССР. Ряд документов был распределен между тремя основными архивными центрами Москвы – вероятно, потому, что они соответствовали их “профилю”. Центральный литературный архив (ЦГЛА, затем ЦГАЛИ, Центральный государственный архив литературы и искусства) получил в первую очередь партитуры и работы по музыке. В него также передали четыре письма Ромена Роллана, досье французской полиции на писателя Максима Горького и собрание автографов Анри Барбюса – писателя-коммуниста, умершего в Москве в 1935 году. Изначально эти автографы находились в составе более десяти различных публичных фондов (Министерства обороны, Министерства общественной безопасности) и фондов объединений (Лиги по правам человека).[30]
Чтобы понять, как осуществлялось управление архивным наследием, поставленным на службу истории, в рамках архивной политики, приводившей к распылению фондов, нужно обратить внимание на двоякую логику отбора документов. Действительно, в СССР управление свидетельствами прошлого приняло более сложную форму, нежели в нацистской Германии. На первых порах коммунистический режим отвергал национализм в любой форме. Для марксистской партии, провозгласившей подход истории, в основе которого лежали идея жестко детерминированного будущего и “научное” представление о социальном анализе, история являлась одним из элементов в формировании мировоззрения. С конца XIX века европейские борцы за социализм тщательно собирали для потомков письменные источники по истории, которую они делали сами. Москва как авангард социализма, которому суждено было распространиться по всему миру, должна была хранить архивы коммунистических партий, возглавляемых Коминтерном (так, ФКП регулярно отсылала свою документацию в СССР), а также собирать источники о предшественниках революционного движения, начиная с Французской революции и заканчивая Парижской коммуной. С декабря 1920 года и вплоть до ареста и расстрела в 1938 году историк Давид Рязанов по поручению ЦК ВКП(б) занимался созданием первого музея, библиотеки и архивного центра мирового марксизма – института Маркса и Энгельса, ставшего в 1931 году институтом Маркса-Энгельса-Ленина. Институт подразделялся на пять отделов: Маркса и Энгельса, изучения социализма и анархизма, философии и политической экономии, истории Франции, Германии и Великобритании. ИМЭЛ давал работу в Москве и Париже многим интеллектуалам-коммунистам, чьи взгляды не совпадали с официальной линией партии (таким, например, как Борис Суварин, исключенный из ФКП в 1924 году). Принимая в дар и покупая документы, институт собрал ценную коллекцию, французский раздел которой включал в себя архивы, относящиеся ко временам Французской революции, революции 1848 года и Парижской коммуны.[31] Через интеллектуальное крыло коммунистического интернационала во Франции ИМЭЛ скупал такие коллекции, как, например, архив революционера Бабёфа. В 1936 году советская делегация, в состав которой входили, в частности, Николай Бухарин, в то время еще член ЦК ВКП(б), и Владимир Адоратский, сменивший Рязанова на посту директора Института, предлагала французской стороне десять миллионов франков за архивы немецкой социал-демократии, отобранные в Берлине в 1933 году и хранившиеся в парижском Институте социальной истории на улице Мишле. Однако наследники Маркса отказались доверить свое наследие Сталину. После 1945 года в Институт Маркса-Энгельса-Ленина были переданы источники по истории международного революционного движения, обнаруженные в “трофейных” архивах. Так, например, из фондов Национальной безопасности и контрразведки (Второе бюро) были изъяты два обширных досье на Ленина и французских и швейцарских социалистов времен Первой мировой войны, отчеты о компартии Китая и коммунистическом движении в Тунисе, подборка донесений и писем, относящихся к Парижской коммуне и др.[32] “Трофейные архивы” сделались частью памяти “империи революции”, центр которой находился в Москве.
Более масштабными были поступления в Центральный государственный архив Октябрьской революции (ЦГАОР), где хранились документы центральных государственных органов за период, отмеченный “естественной” хронологической границей –1917 годом. Как известно, после принятия в конце 1920-х гг. курса на построение “социализма в отдельно взятой стране” Советский Союз постепенно начал превращать свою территорию в неприступную крепость. “Белая” эмиграция протестовала против присвоения Сталиным русского прошлого, против использования имен великих военачальников и писателей для формирования нового советского патриотизма. Эмигранты стремились защитить именно культуру и язык – наследие “подлинной” России. В 1946 году ЦГАОР приобрел собрание архивов, которые, не будучи военным “трофеем” в строгом смысле слова, также разделили судьбу исторических документов, подверженных влиянию геополитических поворотов. Это был Русский заграничный исторический архив (РЗИА), созданный в Праге в 1920-х годах с целью сохранения памяти “белой” эмиграции во всем ее культурном и политическом разнообразии. Директор Пражского архива понимал, что вверенная ему коллекция представляет интерес для СССР, тем более что этот интерес открыто проявлялся уже в 1930-х годах. В 1939 году он тщетно пытался переправить документы в Соединенные Штаты. В 1945 году чехословацкое правительство, уступив “дружескому” давлению Москвы, передало архив в “дар” СССР по случаю 220-летия Академии наук и в знак признательности за освобождение страны от “немецких угнетателей”. С тех пор большая часть фондов русской эмиграции, как вывезенных из Франции и конфискованных в Германии Службой безопасности Рейха (RSHA), а затем возвращенных на родину Красной армией, так и похищенных Советами непосредственно в Германии, вливалась в пражские фонды, которые еще не были распределены между Министерством внутренних дел, МИДом и различными музеями. Именно так обстояло дело с архивом Павла Милюкова и редактировавшейся им в Париже газетой “Последние Новости”; также включили в пражскую коллекцию архив Бориса Николаевского.[33] Напротив, собрание документов различных организаций и частных лиц украинской эмиграции в Париже сначала обрабатывалось в Архиве Октябрьской революции, а затем, в 1955 году, было передано в Особый архив.
Возвращение в 1945 году СССР “Пражских архивов” – важнейшего локуса русской культуры в изгнании – не было конфискацией в строгом смысле слова. Это был, скорее, дар государства, уступившего давлению. Но обстоятельства этого “дара” напоминали аналогичный “дар” – возвращение на родину бумаг Лейбница, организованный немецким Archivschutz несколькими годами ранее.[34] Советский Союз отказался от плана Бонч-Бруевича по сбору “русских” архивов в Европе, однако на протяжении 1950-х – 1980-х годов он по-прежнему, хотя и в менее грубой форме, проводил политику систематического приобретения “русских” предметов искусства и рукописей. Советские власти старались также вернуть на “родную землю” тела ее великих людей. Так, в 1945, 1950, а затем вновь в 1965 годах посольство СССР требовало выдать останки писателя Александра Герцена, скончавшегося в изгнании в Ницце в 1870 году. Посольство ссылалось на “большое общественное значение, которое придают в СССР памяти об Александре Герцене”. Набережная Орсе не видела препятствий этому плану, но Москве пришлось отказаться от него из-за резкой оппозиции потомков Герцена. Существовавшая в Ницце музей-библиотека Александра Герцена была изъята во время фашистской оккупации Франции наряду с другими славянскими библиотеками.[35] Неизвестно, была ли она также обнаружена Красной армией, но понятно, почему судьба “трофейных фондов” русских эмигрантов, каковы бы ни были их политические взгляды, в целом отличалась от судьбы других французских фондов. Эмигрантские фонды влились в русский Государственный архив.
ПРЕПЯТСТВИЯ К ВОЗВРАЩЕНИЮ АРХИВОВ В 1990-Х ГОДАХ: КОНЕЦ ИМПЕРСКОЙ ПАМЯТИ, СИЛА ПАМЯТИ НАЦИОНАЛЬНОЙ?
Смерть Сталина в 1953 году и “десталинизация”, начатая после 1956 года Никитой Хрущевым, открыли новый период в истории архивов. Полковник Геннадий Белов, специалист по подготовке партийных кадров и одновременно доктор исторических наук, возглавил дирекцию Особого архива, в 1961 году переданного под менее жесткий контроль Совета Министров. Это, впрочем, никоим образом не исключало пристального надзора за ним со стороны Центрального Комитета Коммунистической Партии. Однако со второй половины 1950-х годов СССР вышел из изоляции и постепенно включился в международное сотрудничество в области архивов. Когда бремя страха немного ослабло, вновь зазвучал коллективный голос историков и архивистов, впервые за последние двадцать лет получивших возможность высказаться. В очередной раз был поставлен вопрос о политизации архивов и необходимости приоритета научной экспертизы над “оперативным” управлением. Однако десталинизация архивов, равно как и культуры и истории, происходила под строгим контролем. Хранившиеся в ЦГОА документы, датированные самое позднее 1943 годом, хотя и приобретали со временем более историческое и менее стратегическое значение и открывались для “проверенных” ученых, но не публиковались и не вовлекались в широкий научный оборот, поскольку по-прежнему оставались абсолютно секретными. ЦГОА оставался все тем же невидимым островом в архипелаге советских архивов – как эту систему обычно представляли на международных конференциях архивистов. Что касается документов, хранившихся в Институте Маркса-Энгельса-Ленина, то в 1960-х годах их в очень ограниченном количестве выдавали тем западным историкам, которых признавали достойными участвовать в “братском сотрудничестве”, обслуживавшем соответствующую партийной линии версию истории.[36] Институт, задуманный Рязановым как центр живого международного изучения марксистско-ленинской мысли и истории, ограничивался функцией хранилища политической памяти, сконцентрированной в Москве. Советское государство пристально следило за тем, как после возвращения ФРГ в 1960-х гг. захваченных в 1945 году нацистских архивов сначала политические аналитики, затем американские и английские историки и, наконец, все научное сообщество стало использовать эти документы.[37] СССР же, свободно толкуя нормы международного права, вновь подтвержденные Международным советом архивов и ЮНЕСКО, вернул ГДР лишь часть тщательно отобранных немецких архивов.
Вплоть до 1990-х годов в СССР, непосредственно в Москве, хранилось абсолютное большинство конфискованных архивов. В то время как сталинское прошлое становилось предметом многочисленных дискуссий и исследований, вопрос о “трофеях” оставался табу. Бывший директор Библиотеки иностранной литературы Маргарита Рудомино, умершая в 1990 году, так и не смогла добиться разрешения открыть спецхран, в котором содержалось более 10.000 книг и существование которого ей приходилось скрывать с 1945 года. Ее преемникам, Вячеславу Иванову и Екатерине Гениевой, удалось решить эту задачу.[38] Именно в 1990 году ежедневная газета “Известия” опубликовала репортаж журналистки Эллы Максимовой о расположенном в пригороде Москвы секретном хранилище Особого архива. Максимова занималась поиском немецких документов, в частности из концлагеря Освенцим. Ей удалось побеседовать с директором ЦГОА, и ее статью можно считать первым публичным упоминанием данного учреждения со времени его создания в 1946 году.
Спустя год, в октябре 1991 года, Патрисия Гримстед дала сенсационное интервью еженедельнику “Литературная газета”, в котором впервые упомянула о хранящихся в Советском Союзе французских архивных делах, принадлежавших Министерству национальной безопасности Франции и Второму бюро.[39] Осенью 1991 года посольство Франции в Москве направило ноту Министерству иностранных дел СССР, указав на наличие в советских архивах французских документов. Архивное управление Набережной Орсе и Архивное управление Франции начали переговоры, опиравшиеся на двустороннюю экспертизу историков и архивистов и успешно продвигавшиеся благодаря политике открытости Западу, проводимой Борисом Ельциным. 12 ноября 1992 года министры иностранных дел обеих стран, Ролан Дюма и Андрей Козырев, подписали межправительственное соглашение между Французской Республикой и Российской Федерацией “о выявлении и возвращении архивных документов”. Одновременно Особый архив получил более нейтральное название – Центр хранения историко-документальных коллекций (ЦХИДК), в нем открылся читальный зал для русских и зарубежных ученых. В конце 1993 – начале 1994 годов первая партия документов выехала на грузовике из здания Особого архива в Париж. Записанная в соглашении Дюма-Козырева статья о взаимности опиралась на концепцию архивов как наследия. В ней предусматривалось, что “стороны примут необходимые меры с целью выявления в своих архивах, библиотеках и иных государственных учреждениях архивных документов, принадлежащих другой Стороне, их идентификации и возвращения”. Это касалось как публичных, так и частных архивов, которые могли быть разысканы “по просьбе заинтересованных граждан” обеих стран. Благодаря этой статье Франция передала многие официальные фонды дореволюционной России, хранившиеся во Франции с 1918 года.
Чтобы понять, почему процесс реституции, который должен был завершиться к концу 1993 года, внезапно оказался прерван в 1994-м, нужно вспомнить напряженную атмосферу, сложившуюся в России вокруг понятия национальной памяти. Именно в этой атмосфере франко-российские дискуссии оказались заблокированными почти на десять лет. Российское общество, политическая элита и академическая среда не пришли к консенсусу по поводу противоречивой памяти о Второй мировой войне. В Советском Союзе сложился настоящий культ войны, опиравшийся на множество публикаций, свидетельств и коммеморативных ритуалов. Достижению социального консенсуса служил героический дискурс: постоянно звучавшие упоминания о страданиях “советского народа” стирали из истории агрессию против Польши и Финляндии, мало известные аспекты оккупации, депортации целых народов, “наказанных” за коллаборационизм, националистические протесты против советизации на Украине, на Кавказе и в странах Балтии. Советская военная историография, представлявшая собой детальный рассказ о военных событиях, не подключилась к процессам интернационализации истории, характерным для мировой историографии 1970-х – 1980-х годов.[40] По мере того как в стране усиливался экономический кризис и нарастало идеологическое разочарование, победа 1945 года и “Великая Отечественная война” оставались основными из немногих позитивных символов социалистической эпохи. После распада советской империи уязвленное национальное чувство с еще большей силой обратилось к памяти о войне. Казалось, что страны Западной, Центральной и Восточной Европы и даже бывшие советские республики с неблагодарностью отвернулись от “старшего брата”, спасшего их от нацизма пятьдесят лет назад. В 1994-1995 годах в отношениях между Россией и Западом произошел решительный поворот: сближение политико-экономических моделей постепенно уступало место глубокому взаимному недоверию, которое с российской стороны все больше носило националистический характер. Главными событиями этого периода стали вступление ряда восточноевропейских стран в НАТО, война в бывшей Югославии и мятеж на Кавказе. Вопрос о перемещении культурных ценностей в этой ситуации не казался первостепенным.
В начале 1990-х годов, после того, как один бывший офицер Красной армии обнародовал факт присутствия в России немецких произведений искусства, которые были вывезены, в частности, из Бременского музея, разгорелась полемика между Россией и Германией. Выявление трофеев, на протяжении десятилетий тайно хранившихся в спецхранах советских архивов и музеев, породило целый клубок дискуссий и юридических процедур. Их позитивным следствием стало начало нового международного сотрудничества в области истории.[41] На политическом же уровне Россия приводила в свое оправдание две основные группы аргументов. Применительно к немецким культурным ценностям ключевым понятием стала компенсация: их перемещение в СССР в 1945 году помогло компенсировать страдания русского народа во время войны и восполнить непоправимый ущерб, нанесенный его культурному наследию. Следовательно, нельзя было приравнивать потери СССР к потерям Германии, страны-агрессора, которая к тому же, как считалось, хранила на своей территории остатки собственности, похищенной у Советского Союза. Что же касается предметов культуры, захваченных Рейхом на территории оккупированной Европы и затем оказавшихся в хранилищах Советского Союза, здесь широко использовался тезис 1950-х – 1960-х годов о том, что эти коллекции были спасены Красной армией. Перемещенные произведения и архивы якобы осели в Советском Союзе не в силу решений Сталина и руководителей, пришедших ему на смену, но вследствие холодной войны.
Память служила неисчерпаемым источником аргументации в политических столкновениях, через которые проходила российская демократия. Войны памяти обострились в контексте приготовлений к отмечанию пятидесятилетия победы над гитлеровской Германией. Именно тогда, весной 1994 года, часть депутатов Думы воспользовалась прибытием второй партии французских грузовиков и подняла скандал вокруг расхищения национального достояния. Возвращение архивов было приостановлено вплоть до принятия общего закона о спорных вопросах, связанных с перемещенными культурными ценностями. Тем не менее в январе 1996 года Россия приняла одно из предварительных условий, необходимых для вступления в Совет Европы – орган, созданный в 1949 году с целью объединения народов на основе плюралистической демократии, соблюдения законности и прав человека. Москва обязалась в ближайшее время разрешить “все вопросы, связанные с возвращением ценностей, затребованных государствами – членами Совета Европы, в частности архивов, перемещенных в Москву в 1945 году”. В том же году Парламентская ассамблея Совета Европы приняла резолюцию о “необходимости международного осуждения преступлений тоталитарных коммунистических режимов”, в которой отразились надежды западных стран на такой переход к демократии, который был бы отмечен уважением к правовому государству, “дебюрократизацией” и толерантностью.[42]
Движение правительства России в Совет Европы не обуздало, а, скорее, подхлестнуло непримиримость Думы. В 1997 году ею был разработан проект закона, предусматривавшего национализацию “культурных сокровищ”, находящихся в России со времен войны, независимо от обстоятельств их получения.[43] Данный проект послужил толчком к длительным дипломатическим, юридическим и информационным баталиям. С одной стороны, в этих баталиях участвовал президент Ельцин, стремившийся уважать международные обязательства. Его поддержали президент и премьер-министр Франции Жак Ширак и Лионель Жоспен, посетившие Москву с визитами соответственно в 1997 и 1998 годах. Против них выступили сторонники законопроекта, предложенного российским Сенатом и палатой депутатов, а также некоторые СМИ. Широко трактуя историю франко-российских отношений, они либо напоминали о старых конфликтах вроде Крымской войны 1854 года, либо, напротив, вызывали в памяти эпизоды дружбы между двумя странами во время Второй мировой войны, иллюстрацией которой служили боевые подвиги летчиков эскадрильи “Нормандия-Неман”. Как и раньше, сохранение “трофеев”, добытых кровью в ходе защиты родины и Европы от Гитлера, тесно связывалась с ностальгией по советскому режиму. В мае 1998 года Дума проголосовала за закон о национализации “сокровищ культуры”. Тем самым лексикон российских архивистов обогатился понятием “культурное наследие”, с помощью которого оправдывался отказ возвращать некоторые военные “трофеи”. Избранный в 2000 году президент Владимир Путин внес в трактовку этого понятия разъяснения, исходя из разграничения между наследниками “оси” Берлин–Рим, с одной стороны (их собственностью Россия владела в порядке компенсации за перенесенную агрессию), и народами – жертвами нацизма, с другой. Только последние могли требовать возврата своих ценностей. Бывший Особый архив, отныне включенный в состав Военного архива (РГВА), открыли для исследователей.
Отныне процесс возвращения ценностей во Францию мог быть продолжен. В 2000–2002 годах почти все затребованные архивные фонды передали в Париж. Российская Федерация не хотела выглядеть государством, унаследовавшим идеологию советской империи. Дела, переданные в ЦК ВКП(б) или в Институт Маркса и Энгельса, остались в Российском государственном архиве социально-политической истории (РГАСПИ) в Москве, но это не было политическим решением. Отказ от передачи этих дел был связан, скорее, с трудностями их локализации и изъятия из фондов, в которые они входили.
Отбор возвращавшихся архивных документов по-прежнему диктовался национальным принципом, принятым Москвой. При составлении списка возвращенных дел Россия учитывала не место возникновения архива – Париж или другие французские города, что было бы логично в соответствии с “принципом происхождения”. Российские архивисты ориентировалась на “французский” характер документов. Тем самым исключалась реституция материалов, которые считались частью культурного наследия Российского государства. “Культурное наследие” толковалось в расширительном смысле, весьма напоминающем идеологию советской империи: так, фонды украинских организаций в Париже, по-прежнему хранящиеся в РВГА, а также бумаги русских эмигрантов, включенные вместе с “Пражским архивом” в фонды Российского государственного архива, фигурируют в списке дел, которые Москва не возвращает во Францию, отказываясь применять к этим фондам сам термин “реституция”.[44]
Осуществленная в результате трудных переговоров передача Россией французских архивов может служить иллюстрацией возвращения “похищенной памяти” и обретения “мирной памяти” об отношениях между Востоком и Западом Европы. Она стимулировала сотрудничество между историками и архивистами и способствовала осмыслению правовых аспектов архивного дела и политического использования архивов. Архивы по-прежнему остаются стратегическим (о чем свидетельствуют отмечавшиеся в 2003 году факты похищения Россией документов в ходе войны в Ираке) и полицейским инструментом, однако они перестали играть активную роль в управлении идеологической империей, опирающейся на революционные идеи марксизма-ленинизма. Напротив, создание в Москве нескольких частных фондов, задачей которых является сбор на русской почве разрозненных элементов исторической памяти эмиграции, показывает, что расширительное применение принципа насущной необходимости, базирующегося на культурном и национальном содержании архивов, унаследовано Российской Федерацией от СССР. Сюда же относится и систематическая скупка за рубежом коллекций произведений искусства, принадлежащих русской эмиграции (совсем свежий пример – приобретение коллекции М. Ростроповича и Г. Вишневской), которой занимаются русские олигархи, публично похваляющиеся тем, что возвращают культурные ценности на родную почву. Использование архивов и культурного наследия в построении национального русского нарратива по-прежнему актуально.