Isabel de Madariaga, Ivan the Terrible: First Tsar of Russia (New Haven and London: Yale University Press, 2005). xxii+428 pp. Maps, Select Bibliography, Index. ISBN: 978-0-300-09757-3.
3/2007
Почему ученые до сих пор продолжают писать биографии Ивана Грозного? Не работы по отдельным проблемам его времени, а именно обобщающие биографические труды, представляющие портрет на фоне эпохи? Казалось бы, все источники давно уже введены в научный оборот, появления новых, способных радикально изменить уровень нашего знания об Иване IV, скорее всего, ждать не приходится; все интерпретации предложены, подвергнуты ревизии и пересмотрены не по одному разу. Однако появляются все новые и новые работы, причем на общем фоне “тайн, секретов и разоблачений” выделяются обстоятельные труды серьезных исследователей.
В этом смысле последние несколько лет были особенно плодотворными, даже если иметь в виду в целом всегда высокую популярность Ивана Грозного как исторического персонажа. В свет вышли работы Б. Н. Флори, А. П. Павлова и М. Перри, Д. М. Володихина и В. В. Шапошника.[1] Неоднократно переиздавался классический труд Р. Г. Скрынникова.[2] Весомым вкладом в историографию стала и почти 500-страничная монография английской исследовательницы Изабель де Мадариаги “Иван Грозный: первый русский царь”, выпущенная в 2005 г. издательством Йельского университета.
Де Мадариага, известная в первую очередь своим фундаментальным исследованием по истории екатерининской России,[3] уже в предисловии к рассматриваемой работе сообразно лучшим традициям эпохи Просвещения ясно и четко формулирует свое исследовательское кредо. “Предмет истории – люди”, – пишет она, поэтому и задача исследователя видится в том, чтобы “попытаться постичь и объяснить Ивана как человека и правителя с помощью доступных на данный момент свидетельств” (Pp. x, xiv). Учитывая специфику источников, не слишком благоволящих попыткам постичь личностное измерение московской политической истории XVI в., автор признает, что при изучении русской истории гораздо сложнее “связать личность и политику”, чем в изучении, скажем, елизаветинской Англии. Однако де Мадариага видит выход в обращении к сочинениям самого Грозного, которые, по ее мнению, “помогают проникнуть в мысли царя и предлагают единственную возможность понять его личность” (Pp. xv, xvi).[4]
В качестве основных принципов, на которых базируется исследование, автор называет два: 1) писать свою историю как бы из Москвы, как бы взирая на Западную Европу из-за кремлевских стен; 2) использовать приемы компаративистики, т.к. многие проблемы, с которыми столкнулась Россия эпохи Грозного, в разное время стояли и перед другими европейскими державами (Р. xvii). Оба принципа хороши и логичны, но оба чреваты осложнениями. В первом случае возникает опасность некритического использования источников, выстроенных сообразно принципу литературного этикета. Автор цитирует сформулированное Полом Бушковичем первое правило чтения русских средневековых текстов: “Текст говорит нам о том, о чем говорит”. Все остальное – интерпретации, имеющие центробежную тенденцию. При этом, кажется, де Мадариага забывает о втором правиле, сформулированном тем же ученым: “Текст выражает свое содержание при помощи известных приемов риторики и выразительности”.[5] Как следствие, в книге о рождении будущего царя нам сообщается, что оно было ознаменовано ужасной засухой, которая “продлилась три месяца и во время которой на протяжении четырех недель не было видно ни солнца, ни луны, путники не различали дороги и теряли из виду друг друга, и тяжелый воздух не позволял птицам расправить крылья” (P. 39). Птичек, конечно, жалко, но если вспомнить, что несколькими страницами ранее автор отказывается верить в возможность участия в царских смотринах 1500 девиц из благородных семейств на том основании, что, мол, трудно себе представить, как эти самые девицы “трясутся в деревянных громоздких колымагах по утопающим в грязи московским улицам” (P. 24), определенная непоследовательность окажется налицо. К сожалению, позитивистский подход (о нем – несколько слов ниже) не всегда позволяет автору сладить с русской средневековой риторикой.
Что же до второго принципа, связанного с компаративистикой, то, к сожалению, работа так и не позволяет узнать, какое место ее автор отводит Московской Руси в диахронной исторической “сетке” европейских государств. С одной стороны, де Мадариага видит многочисленные параллели между Россией и европейскими государствами, с другой – отмечает, что в рассматриваемый период Россия была в большей степени централизована, чем, например, Франция или Испания (P. 448), с третьей же – подчеркивает отсутствие в России сословий и сословно-представительных учреждений (Pp. 203-205). В итоге общая картина приобретает большую объемность, однако до конца так и не проясняется. В одном месте автор, правда, отмечает, что Россия “развивалась аналогично остальным странам Европы, хотя и независимо от нее и с опозданием на несколько столетий” (P. 205). Но является ли это точкой зрения самой де Мадариаги или просто цитируемым историографическим фактом, понять довольно сложно.
Работа, состоящая из 22 глав, написана с привлечением опубликованных первичных источников (главным образом летописных), но в первую очередь базируется на предшествующей историографии, как русскоязычной, так и иностранной. Первые две главы монографии – вводные, в них описывается общий фон, на котором протекала деятельность царя Ивана (особенности государственного управления, структуры общества, взаимоотношений светской и церковной власти с учетом их развития со времен татаро-монгольского ига и т.д.), а также дается краткий обзор правления отца Ивана, Василия III. Обе главы в большей степени, чем последующее изложение, построены на материалах историографии. По собственному замечанию автора, особенно полезны для нее были труды Карамзина и Соловьева с их обширными цитатами из документов эпохи. Привлекались и исследования ученых XX века.
К сожалению, де Мадариага не смогла воспользоваться всеми новейшими работами современных ученых, что привело к явной вторичности отдельных фрагментов повествования. Так, например, описание создания и состава регентского совета, сформированного Василием III перед смертью, дано в книге по Карамзину и Скрынникову, без учета разработок М. М. Крома, сумевшего привлечь новые источники для освещения данной проблемы.[6] Впрочем, если вспомнить общие масштабы работы и ее основную задачу, такие просчеты вполне можно посчитать несущественными. Главы с 3 по 21 посвящены основным событиям жизни и царствования Ивана Грозного, а глава 22 подводит итоги его правления и описывает состояние страны, доставшейся наследникам первого русского царя.
Метод, к которому прибегает де Мадариага в своем исследовании, можно было бы назвать “психологическим позитивизмом”. Именно “позитивизмом”, т.к. автор старается в большинстве случаев отказаться от глобальных концепций (вроде классовой борьбы или противостояния консервативного боярства передовому дворянству) и развивает в рамках своего нарратива стратегию беспристрастного описания явлений. Ее позитивизм “психологический”, поскольку большинство явлений рассматривается сквозь призму влияния, которое они оказали на личность Грозного, и наоборот, объяснения этим событиям автор также пытается найти в особенностях личности первого царя.
При этом нельзя не отметить, что в силу специфики русских источников, о которой уже говорилось выше, авторский подход характеризуется двойным стандартом, прилагаемым к описанию явлений, происходящих на уровне политическом и личностном. На первом, политическим, уровне (например, в случае с Избранной Радой) автор проявляет суровый скептицизм и, отмечая слабость источниковой базы, отвергает идею о существовании такого учреждения как необоснованную (Pр. 73, 74 и др.). Применительно же к личностному уровню анализа (например, когда речь идет о взаимоотношениях Сильвестра и царицы Анастасии, о влиянии благовещенского протопопа на политические взгляды царя или, наконец, о влиянии на царя его многочисленных супруг) автор выстраивает разветвленную сеть предположений и догадок. Показательным здесь может быть частный сюжет о знании Иваном Грозным татарского языка. Вполне вероятно, пишет де Мадариага, что товарищами по играм молодого царя были дети татарского царевича Петра, с которыми он мог, наверное, разговаривать по-татарски (Р. 43). Скептически настроенный читатель может усомниться в том, что а) дети и правда были товарищами по играм, б) дети принявшего крещение Петра знали татарский язык и, наконец, в) даже если они его знали и действительно играли с Иваном Васильевичем, они пользовались им, а не русским для общения с юным монархом. Если скепсис окажется достаточно стимулирующим, читатель в итоге обратится к литературе и выяснит, что у Петра Ибреимовича было всего две дочери, одна из которых в 1529 г. (т.е. за год до рождения Ивана) была выдана за кн. Ф. М. Мстиславского, а другая в 1538 г. стала женой кн. В. В. Шуйского. Да и сам царевич умер в марте 1523 г., а единственная супруга его, Евдокия Ивановна, сестра Василия III, скончалась за 4 года до него, в 1519 г., и, следовательно, даже самый младший из его возможных детей, будучи на 11 лет старше царя, никак не годился тому в товарищи для игр.[7] Впрочем, подобная критика теряет значительную часть своей остроты в связи с тем, что и автор не настаивает на своих умозаключениях. В тех случаях, когда они касаются второстепенных деталей, такой подход вполне можно принять. Однако если подобный подход обращен на то, что, строго говоря, является основным объектом исследования, т.е. на саму личность Грозного, он выглядит уже менее обоснованным.
Основные вехи становления личности царя в работе представлены следующим образом. Детство Ивана (как отмечает де Мадариага, не сильно отличавшееся от детства многих других будущих государей) было одиноким; у него не имелось мужского образца для подражания, хотя – тут же оговаривается автор – у нас слишком мало данных, позволяющих судить о том, каким именно влияниям подвергался тогда будущий царь (Рp. 43, 360, 361). Московское восстание 1547 г. способствовало развитию начинающейся паранойи (Р. 63), но благодаря деятельности добрых советников (А. Адашева, Сильвестра и др.) до поры до времени эта особенность царской психики не давала о себе знать. Первый срыв произошел после смерти царицы Анастасии в 1560 г., когда восприимчивость его натуры превратилась в раздражительность и царь, всегда отличавшийся жестокостью, потерял над собой контроль, приступив к репрессиям невиданного дотоле размаха (Рp. 144, 361). Иван стал впадать в буйные приступы беспутства, предаваясь пьянству, блуду и содомии (Р. 148). Де Мадариага отмечает, что смерть Анастасии “наверняка привела к обостренному ощущению уязвимости, чувству страха, порожденному тем, что представлялось Ивану удачным покушением на близкое ему лицо, совершенным другими его близкими, вероятно, даже с использованием колдовства” (Р. 149). Подобным же образом, по мнению автора, повлияли на Грозного и смерти двух следующих его жен, Марии Темрюковны и Марфы Собакиной: каждый раз он видел в них результат заговора, каждый раз это приводило к новым репрессиям (Рp. 243, 270, 361-362). Мания преследования у царя соединилась с манией величия, что и привело к созданию опричнины. Целью ее изначально была борьба за неограниченную власть (Рp. 175-176, 379). Размах репрессий опричнины явился следствием развивающейся паранойи, которая достигла своего пика к началу 1570-х гг. Тогда царь, движимый чувством мести и самосохранения, “утратил всякий контроль над собой, яростно нанося беспорядочные удары” (Р. 363). Вероятно, некоторый спад репрессий во второй половине 70-х – начале 80-х гг., исходя из данной логики, можно объяснить тем фактом, что две следующие жены Грозного, Анна Колтовская и Анна Васильчакова, были так быстро отправлены им в монастырь, что просто не успели “стать жертвами заговора”.
Концепция паранойи как движущей силы политики Грозного не является чем-то новым. В современной англоязычной литературе она была развита еще Р. Хелли,[8] а одним из первых ее более сотни лет назад высказал русский врач-психиатр П. И. Ковалевский (чей труд, к сожалению, не был использован де Мадариагой).[9] Концепция эта столь же стройна, сколь и бездоказательна. Как иронично заметил однажды Р. Г. Скрынников, “ввиду отсутствия истории болезни Грозного П. И. Ковалевский не мог подтвердить точными данными свой диагноз, сделанный через триста лет после смерти больного”.[10] Автору рецензируемой монографии это тоже едва ли удалось. Проблема подобного подхода, конечно, заключается не только в том, что не сохранились соответствующие истории болезни. Можем ли мы вообще считать, что психические закономерности, характерные для XX в., применимы к людям Средневековья? В конечном итоге, человеческое “я” – явление сложносоставное, и в различные эпохи, в различных социально-культурных контекстах разные его стороны неизбежно приобретают то или иное значение.[11] Значит ли отсутствие “мужского образца для поведения” для подростка XX в., в результате наблюдений над которым сделаны соответствующие выводы психологов и психиатров, то же, что значило оно для ребенка XVI в.? Будем ли мы признавать в людях прошлого “других” или же откажемся от концепции “особого мышления”, по мнению некоторых историков, закрывающей нам путь к пониманию средневековых авторов?[12] Представляется, что наиболее убедительным в этом отношении является утверждение А. Я. Гуревича, заметившего, что “не самосозерцание солипсиста, углубленного в недра собственного духа и игнорирующего действительность, но активное взаимодействие индивида с миром, к которому он на самом деле всецело принадлежит – таковы условия формирования и самоосуществления личности”.[13] В рассматриваемой же работе автор пытается соединить два противоположных подхода, в итоге представляя на суд читателя несколько причудливый палимпсест: психологические мотивировки просвечивают через густую сеть фактов, в которой “царские фавориты сменяют друг друга бесконечной чередой без всякой политической подоплеки” на фоне общества, “представляющего собой запутанный клубок связей” (Р. 365). Какие-то события (например, Ливонская война, в трактовке причин которой де Мадариага следует традиционной “экономической” схеме, избегая новых концепций)[14] получают “объективное” объяснение (экономические выгоды торговли с Западом, Рp. 123-124), другие объясняются “субъективно” (разгром Новгорода, названный автором “Армагеддоном”, Рp. 245-246),[15] третьи совмещают в себе эти два противоположных начала (опричнина, которая, с одной стороны, была проявлением паранойи Ивана, с другой – борьбой за неограниченную власть, а с третьей – по крайней мере, на первом этапе – оказалась направленной против боярской аристократии, Рp. 175, 182, 379 и др.).
Автор биографии старательно избегает обобщений, но в некоторых случаях, когда все же позволяет себе высказать строгое суждение, делает в высшей степени интересные наблюдения. Так, например, пристального внимания заслуживает идея о связи завоевания Казани с общеевропейским переходом к политике “окончательного решения” проблемы взаимоотношений различных народов и конфессий, связанной со все возрастающей угрозой ислама (Р. 95). Интересны и многочисленные сопоставления с фактами европейской истории. Поручные записи, определяющие во многом, по мысли автора, формирование русского общества, находят свой аналог в практике Генриха VII (Р. 173), Домострой “по общему тону и контексту” близок подобным учебникам, широко распространенным в Европе (Р. 70), некоторые положения Стоглава[16] (вопрос о “Вдовых боярынях”) перекликаются с практикой английского Сиротского суда (Р. 407), конфискация имущества опальных широко применяется не только Иваном Грозным, но и первыми Тюдорами (Р. 417), и даже для Ефросиньи Старицкой находится свой английский двойник – пожилая графиня Солсбери, казненная Генрихом VIII в 1540 г. (Р. 393). Все это, безусловно, способствует лучшему пониманию англоязычным читателем реалий русской истории XVI в., хотя, возможно, и лишь на уровне отдельных событий. (В связи с этим кажется весьма странным, что автор, уделяя значительное внимание теории двух ипостасей царя, принадлежащей Агапиту и получившей широкое распространение на русской почве, никак не связывает ее с английской концепцией “двух тел” короля, что, вполне возможно, могло бы привести к новым, любопытным аналогиям).
К сожалению, не обошлось в книге и без некоторых досадных неточностей, вероятно, неизбежных при столь внушительном объеме работы. Датой смерти А. А. Зимина дважды вместо 1980 г. назван 1988 г. (Р. xiii), Соломония Сабурова названа дочерью боярина, что для лета 1505 г. еще неверно: ее отец получил боярство позже, осенью следующего года (P. 24), Аграфена Челяднина именуется то Аграфеной, то Агриппиной (P. 41), а митрополит Иоасаф (Ioasaf) становится Иосифом (Joseph, Iosif) (Pp. 42, 82). Василий Шуйский правил до 1610 г., а не до 1611 г. (P. 58). Легенда о том, что Федора Басманова заставили казнить отца, а затем и самого предали казни, не соответствует действительности, как показал еще В. Б. Кобрин: отец и сын были сосланы на Белоозеро, где и умерли (P. 260). Варшавская конфедерация предусматривала отнюдь не равенство всех вер на территории Речи Посполитой, как говорится в тексте, но равенство всех христианских конфессий, и распространялась лишь на элиту общества (P. 290). Третья супруга царевича Ивана Ивановича неоднократно называется Еленой Федоровной Шереметевой, что неверно. Ее звали Елена Ивановна, она приходилась дочерью Ивану-меньшому Васильевичу Шереметеву (Pp. 328, 341, 442). Наконец, вовсе не вторая супруга кн. И. Ф. Мстиславского, урожденная кнж. Воротынская, а его первая жена, кнж. Горбатая-Суздальская, приходилась сестрой второй жене Н. Р. Юрьева (в работе А. А. Зимина, на которую ссылается здесь автор, содержится явная ошибка) (P. 446). В некоторых местах автор не вполне точно цитирует источники, сбиваясь на их пересказ (в первую очередь это касается глав о переписке Грозного и Курбского, а также о боярских письмах королю Сигизмунду II Августу), что в ряде случаев приводит к искажению смысла текста. Про письмо Сигизмунду кн. М. И. Воротынского почему-то сказано, что король в нем не назван братом, хотя в русском тексте ясно читается “называешь ты, брат наш” (P. 218), и т.д. Повторяется уже почти хрестоматийная ошибка о споре Ивана Грозного с А. Поссевино. Автор пишет, что “царь в гневе воскликнул: ‘Римский папа не пастырь’” (P. 346), хотя на самом деле Грозный высказался совершенно иначе: “который Папа не по Христову учению и не по апостольскому преданию станет жить, тот Папа – волк, а не пастырь”.
В целом же нельзя не отметить, что для работы такого масштаба количество неточностей более чем скромно, а сама монография, безусловно, будет полезной англоязычным читателям не только как внушительный компендиум сведений о России эпохи Ивана Грозного, но и как средство сделать эту историю ближе и понятнее благодаря многочисленным параллелям с английской историей и тем самым способствовать отказу от использования в качестве объяснительных механизмов притягательные, но бессмысленные формулировки вроде “загадочной славянской души” или “он русский – это многое объясняет”.