Вперед: назад, в будущее
4/2007
Странно ощущать себя живущими в стране déjà vu. В России вот уже который год на дворе “День сурка” 1975, скажем, года: провокации спецслужб против горстки диссидентов, вездесущая идеологическая завеса “суверенной демократии” и оппортунизм масс, охваченных местной разновидностью потребительства, подпитываемого безумными ценами на нефть. Государство, считавшееся ослабленным и даже бессильным на протяжении 1990-х, контролирует экономику и “возрождает” свое международное положение на фоне падения международного авторитета США. В данном случае неважно, является ли эта ситуация частью общей глобальной тенденции авторитарного консюмеризма, или спецификой российского посткоммунистического развития, обусловленного ее “недемократическим” генетическим кодом. Для нас куда более актуальной является проблема ответственности историка или, точнее, необходимость внимательного отношения к политическому контексту. В самом деле, очень неудобно и неприятно осознавать, что многие из нас, занимающихся российской историей как в России, так и за ее пределами, должны взять на себя по крайней мере часть ответственности за нынешний “реванш прошлого” в России. Что бы ни произошло к началу 2000-х гг. с риторикой “Веймарской России”, характерной для 1990-х гг., образ прошлого, созданный историками, возвращается в виде реалий нашего времени.
Одним из важных историографических достижений 1990-х стала полная дискредитация “священной коровы” советской историографии (да и заметной части американской русистики) – культа радикальной интеллигенции и “общественности” как воплощения модерности и прогресса в российской истории. Получившее широкий резонанс в начале 1990-х годов исследование нанесло удар по мифу о священном и жертвенном революционном терроризме, в то время как другое влиятельное историографическое течение обнаружило стремление к символическому господству (в смысле Фуко) за внешне безобидным и благородным служением народу представителей российских свободных профессий. Далее последовали деконструкция самой культуры “подпольной России” и разоблачения темных сторон российского модернизма, якобы напрямую эволюционировавшего к раннесталинской утопии. Давние призывы Валерия Подороги “использовать Фуко против империи” стали казаться наивными на фоне увлечения академического сообщества деконструкцией модерности и удивительно быстрым забвением марксизма российскими гуманитариями. На смену марксизму пришли разные изводы “цивилизационного подхода”, варьировавшиеся в диапазоне от “политаризма” до “азиатских способов производства”.
Лучшие исследования прошлого содержат послание для настоящего. Мы думали, что ключ к стабильности новой демократической России после 1991 года – в избавлении страны от векового наследия идеологического диктата, а ее граждан – от любых коллективных или коллективистских поведенческих установок, чтобы они могли сосредоточиться на своей частной жизни и частной собственности. После катаклизмов позднеперестроечного периода и начала 1990-х гг. это казалось непременным условием политической стабильности и экономического процветания. Пресловутый 1913 год и недавно только реабилитированная эпоха безвременья начала ХХ века воплощали идеал будущего в прошлом. “Нормализация” истории России – ее европеизация при царях и модернизация при Сталине – из сферы академических дискуссий о Sonderweg’е переместилась во внеакадемическое пространство, в доминирующий в стране политический дискурс.
Что ж, мы приветствовали крупномасштабную политическую демобилизацию общества в прошлом – и мы получили ее в настоящем. Даже четвертая Дума с ее Прогрессивным блоком в нынешних обстоятельствах кажется светочем парламентаризма. Конечно, сегодняшняя политическая ситуация в России сложилась в силу многих причин, но мы хотели бы сосредоточить внимание на той, которая непосредственно касается нашей профессии. Независимо от личных идеологических предпочтений и предрассудков историков многие исторические исследования 1990-х и начала 2000-х годов основывались на принципиально ошибочном методологическом допущении. Реалии российского (и в целом постсоветского) “переходного периода” 1990-х гг. должны были бы подсказать нам, как действует и развивается полумодернизированное, недостаточно институционализированное гетерогенное общество и как оно ускользает от категоризирующей нормативной власти современных социальных наук. Мастер-класс, преподанный самой историей, был в основном проигнорирован участниками-историками, объявившими девяностые годы исключением из правил, “переходным периодом”, отклонением от главного пути исторического развития.
Главной проблемой начатой около двух десятилетий назад и оказавшейся в целом успешной “нормализации” российской имперской/советской истории было буквальное заимствование моделей и концепций европейской истории. Последовавшая деконструкция набившего оскомину российского “особого пути” оказалась неполной: наиболее чуткие исследователи стали говорить о существовании “градиента модерности”, помещая при этом Россию в нижней части этого воображаемого уклона, или об ускоренном, пропускающем “положенные” этапы “телескопическом развитии”, не предоставившем России времени для правильного развития элементов модерности. Россию ретроспективно включили в контекст западной нормативной модерности, но только в качестве еще одного “больного человека Европы”, прибегающего к сильным и даже жестоким средствам, чтобы не отставать от своего более здорового окружения. Мы можем легко обнаружить это же восприятие и по отношению к современной России в телевизионных программах и газетных статьях, однако вернемся к истории и изучению истории. Помимо саидовского бунта против идеи нормативного и гомогенного “Запада” (которая во многом является конструктом самого Саида), существовал и более продуктивный исследовательский путь, недоисследованный в 1990-х гг. Продолжающаяся ревизия нормативных моделей национального государства и его формирования в Западной Европе, породившая критику простых рецептов и формул типа превращения “крестьян во французов”, не сопровождалась рефлексией над modus operandi Российской империи (хотя начало XXI века было отмечено новым этапом в изучении Советского Союза – как “империи позитивного действия” или в иных интерпретациях). Попытка подменить переосмысление истории империи в целом набором изолированных новых “национальных” историй не принесла существенных плодов. Если Российская империя была национализирующимся государством, или временным вместилищем будущих национальных государств, она справлялась с этими своими функциями откровенно плохо. Сказанное в равной степени относится к Российской Федерации (и к некоторым ее соседям), пытающейся воспроизвести идеальное национальное государство образца первой половины ХХ века.
Российская правящая элита действует практически в соответствии с рекомендациями наиболее передовых историков. Достаточно обратиться к недавней статье в уважаемом московском политологическом журнале Pro et Contra одного из ведущих российских специалистов по имперскому периоду. Если верить его аргументации, история учит нас, что стабильная демократия требует наличия стабильного политического сообщества-нации. Демократической России нужна российская нация. В историческом, культурном и политическом отношении это должна быть нация русского культурного ядра и тех, кто способен в него ассимилироваться. Сама дискуссия о достоинствах и недостатках, а также о последствиях реализации модели политически инклюзивной, но внутренне дифференцированной нации культурного ядра и этнических меньшинств кажется нам вполне легитимной. Вопрос не о политических расхождениях в настоящем, а о том, как история используется для легитимации этих расхождений. Мы видим серьезную опасность в конструировании из “уроков прошлого” однозначной телеологической модели, буквально переносимой на настоящую политическую ситуацию. Подобный подход неизбежно лишает историческое мышление его наиболее важной характеристики и ценной функции, состоящей в демонстрации антропологической природы исторического опыта и роли человеческого фактора в истории. Сводя историю сосуществования, конкуренции и взаимодействия альтернативных моделей организации культурного и политического сообщества к единственной линии аргументации и к единственной модели – какой бы внутренне логичной она ни казалась, – историки искажают историческую динамику и характер взаимоотношений между будущим и прошлым. В результате подобного искажения исчезает политическое многообразие вариантов будущего развития и лишается смысла важнейшая черта политического процесса, состоящая в постоянном оспаривании и переопределении ключевых представлений о социальной и политической реальности настоящего и будущего.
Еще только начинают появляться первые исследования “имперского гражданства”, написанные с иных методологических позиций, нежели те, которые развивает упомянутый автор Pro et Contra. Все еще не выработаны общепринятые комплексные теоретические модели “сетевого” гражданства, основанного на активном участии в отдельных общих проектах (наподобие такого панимперского феномена, как “общественность”). Не до конца осмыслено нами и “корпоративное” гражданство, в рамках которого определенные права передаются членам корпорации как “франчайз” (под эту категорию подходят как сословия дореволюционной России, так и псевдосословия советского периода – “советские женщины”, “советские рабочие” и пр.). Недавно вышедшее пионерское исследование правового сознания и практик российского крестьянства показало, что даже эта наиболее дискриминированная и отчужденная социальная группа была включена в общее (но не универсальное!) юридическое пространство Российской империи и таким образом участвовала в формировании консоциального (сложносоставного) политического сообщества, которое можно назвать “имперской нацией”. Впрочем, само восприятие разнообразия как нормы, а не девиации все еще остается девиантным способом мышления.
Мы не хотим сказать, что Российская Федерация – это империя или что она должна осознать себя как империю. Однако ненаписанная история “панимперской нации” обусловливает несуществование реальных возможностей гражданства для различных этнокультурных групп гетерогенной Российской Федерации. Нет ни возможностей, ни самого представления о них, зато каждая неделя приносит нам новое сообщение об убийствах на этнической и расовой почве, происходящих на улицах российских городов. Вряд ли это самый подобающий фон для интеллектуальных размышлений о культурном ядре политической нации.
Вновь подчеркнем: мы не обсуждаем политические взгляды того или иного историка, мы говорим о проблеме репрезентации прошлого в настоящем и о различных логических модусах, определяющих характер этой репрезентации. Сто лет назад известный либерал Максим Ковалевский писал, как бы предвкушая логику нормализации исторического суждения и основанного на нем политического мнения:
“Представьте себе кавказского горца, обсуждающего те или другие статьи уголовного кодекса и проникнутого убеждением, что кровь надо смывать кровью или взамен этого требовать коров и баранов. […] Когда окружной суд приговаривает убийцу-черкеса к каторжным работам в Сибири, ближайший родственник жертвы спешит последовать за ссыльным, чтобы осуществить на нем долг мести. Такие факты не раз упоминаются судебными протоколами и административной перепиской.”[1]
Точку зрения Ковалевского, лишавшего определенные группы населения (“чукчей, камчадалов и якутов”, а также некоторых других “инородцев”) возможности равноправного участия во всероссийской политической нации, оспорил антрополог и географ Дмитрий Анучин, указавший, что в основе мнения Ковалевского лежит неполное знание (если выражаться академически корректно).[2] Гетерогенное общество в имперской ситуации структурного неравенства переживает модернизацию иначе, нежели национальное государство, но результаты сходны в обоих случаях. Так было, вероятно, сто лет назад, и это совершенно точно справедливо применительно к сегодняшнему дню. Историки описали прошлое России как неудавшуюся историю национализации недомодернизированного государства с преобладанием плохо образованного, преимущественно “мелкобуржуазного” населения. В экономике этого государства доминировали гигантские полунационализированные монополии, а внешняя политика характеризовалась необоснованными амбициями. Достаточно знаний в объеме школьного учебника, чтобы увидеть в этой схеме самосбывающееся пророчество триумфального пришествия фашизма.
Нет, Российская империя и вправду не выиграла Русско-японскую войну, а в ее экономике действительно доминировали монополии. Проблема не в самих исторических реалиях, а в языке, на котором мы их описываем и, соответственно, реконструируем историческую динамику. Описывая мелких сельских производителей как “буржуазию”, мы логично приходим к проекту классовой борьбы и коллективизации как способу модернизации деревни. Следуя народническому экономическому дискурсу “трудового крестьянства”, мы оказываемся в пространстве мрачного крестьянского утопизма в духе балканского аграризма. Очень немногие исторические работы рискуют допустить, что “крестьяне” – лишь аналитический конструкт, собирательное название существовавшего в реальности конгломерата разнообразных экономических и культурных стратегий земледелия. Такое понимание на практике ведет к программе рационализации и интенсификации сельского хозяйства, выдвигавшейся в свое время создателями американской агрономической службы населению (“extension system”) или лидерами движения общественной агрономии в России начала ХХ века. Многообразие аналитических языков, имеющихся в распоряжении историков, позволяет распознать существование множества траекторий исторического развития, которые затем, в интерпретации политологов, приобретают причинно-следственное основание (теория “path dependency”). Будущее приспосабливается к своему отражению, увиденному в прошлом.
Переосмыслив в свете сказанного исследовательскую ситуацию 1990-х гг., способствовавшую критической деконструкции наследия российской интеллигенции, мы увидим в ней предпосылки складывания нынешнего режима. Основываясь на устаревших методологических допущениях, мы считали, что основная цель политической модернизации (в прошлом и в настоящем) – эмансипация индивидуума от коллективных пут. Может быть, это предположение справедливо для городов-государств типа Лихтенштейна, но никакой индивидуум не может соревноваться с государством в ситуации множественности культурных контекстов и экономических интересов, когда именно государство является самым значительным центром групповой солидарности. Мы критиковали традиционную “общественность” за ее слишком интенсивные и неформальные каналы солидарности. Ну что же, ставка на формально зарегистрированные и хорошо финансируемые НГО провалилась. Оказалось, что социальная солидарность не возникает за пару лет: подобно английскому газону, ей требуется много десятилетий устойчивого развития для достижения подлинной силы и определенной формы. Делегировав статус главного агента модернизации государству, российское общество капитулировало, лишив себя роли ключевого социального и исторического игрока. Наступает момент, когда стремление к нормализации перерастает в интеллектуальную позицию, приветствующую результаты этой нормализации – и, в частности, новую форму фашизма со старыми фашистскими практиками.
Настоящим номером мы завершаем годовую тему “Империум знания и власть умолчания”, посвященную функционированию знания в культурно и политически гетерогенном пространстве империи. Вошедшие в номер статьи предлагают внимательное рассмотрение процессов производства знания об империях как механизма создания будущего из прошлого – в прошлом. Мы же, со своей стороны, хотим привлечь внимание к политическому и социальному контексту этих историографических дискуссий в настоящем. В России этот контекст включает не только открытую атаку на одно из наиболее профессиональных негосударственных академических учреждений, развивавших социальные и исторические науки в стране, – Европейский университет в Санкт-Петербурге; не только во многом искусственно созданный разрыв между памятью, локальными версиями истории и формирующимся новым официальным нарративом прошлого. Пожалуй, главной характеристикой этого контекста является государственный заказ на “полезную” версию российской истории как основы футуристического проекта “суверенной демократии”. Безусловно, все перечисленное стало результатом прямого и очень серьезного политического давления. И все же историческая наука в моменты, подобные переживаемому нами, несет особую ответственность. Один шаг от индивидуальных прав и свобод, один шаг к принятию новых проектов “нормальных” национальных государств с “культурным ядром” – и мы вполне можем оказаться на стороне возникающей культуры фашизма XXI века. Мы получаем в настоящем то, что распознаем как легитимную историю. Кажется, пришло время увидеть иное будущее нашего прошлого. Мы надеемся, что изучение империи поможет нам в этом.
Редакция Ab Imperio:
И. Герасимов
С. Глебов
A. Каплуновский
M. Могильнер
A. Семенов