Письма почтальона: дистанционная интимность и семейная жизнь индийских колонизаторов
2/2008
Перевод с англ. М. Могильнер.
В начале 1952 года 35-летняя Дороти Скотт получила ответ на письмо, которое она незадолго перед этим отправила брату отца, Берту Скотту, жившему в Англии около города Грейвсенда. “Моя дорогая девочка”, – начинался ответ,
“Спасибо тебе за замечательное вчерашнее письмо. Я приветствую твое обращение к письмам отца, как приветствуют цветы весной. Я надеюсь, они доставят тебе столько же настоящего удовольствия, сколько доставили мне. Тот факт, что я тщательно хранил их все эти годы, показывает, насколько я ценил их. Сама мысль, что они доставят тебе такое же удовольствие после столь длительного перерыва, по-настоящему радует меня. Я знаю, что ты будешь ценить их даже больше меня.”[1]
Подобно другим британцам, о которых идет речь в этой статье, отец Дороти, Дональд Скотт, был автором большого количества писем к членам своей семьи, с которыми он виделся редко, поскольку принял решение жить и работать в Индии. Он начал карьеру в Индии молодым человеком в 1909 году, и до выхода в отставку в 1938 его редкие поездки домой можно пересчитать по пальцам. Однако его связи с метрополией оставались исключительно значимыми и исполненными смысла, и не будет преувеличением сказать, что письма домой и из дома структурировали всю его жизнь. Действительно, то, что было справедливо для большинства британцев в позднеимперской Индии, имело особый смысл для Дональда Скотта, работавшего в департаменте Индийской правительственной почты и телеграфа. Письменная коммуникация – между метрополией и колонией и внутри самой Индии – обеспечивала Дональду карьеру, а также давала ему, его семье и бесчисленным его соотечественникам, оказавшимся далеко от дома, ощущение живой индивидуальной связи с отечеством.
Культивирование связей Индии с метрополией являлось одной из определяющих черт британского сообщества на субконтиненте в позднеимперскую эпоху. Британские колонизаторы добивались этого, обмениваясь письмами с друзьями и семьей, а также предпринимая периодические поездки домой. Письма и люди перетекали постоянно, однако письма путешествовали в обоих направлениях регулярно, в то время как люди не могли позволить себе этого, так как поездки отнимали много времени и требовали значительных средств. В разной степени оба способа коммуникации позволяли колонизаторам поддерживать связи с Британией и близкими людьми – несмотря на тысячи миль и многие годы, разделявшие их. В настоящей статье и в моих предыдущих работах подчеркивается тот факт, что изучение обычного течения и поддержания отношений в семьях колонизаторов, разделенных между Британией и Индией, принципиально для понимания функционирования империи начиная с конца XIX века и до конца Раджа[2] в 1947 году.[3] По крайней мере теоретически британское сообщество на индийском субконтиненте осмысливало себя как экспатриотов, противопоставляя этот статус статусу постоянного поселенца. Такое понимание не только определяло цели и практики воспитания детей, но и было ответственно за разделения внутри британского сообщества по социально-экономическим, культурным и признаваемым эксплицитно либо присутствовавшим имплицитно расовым критериям.
На следующих страницах я обращаюсь к опыту британских семей, чьи имперские биографии более-менее соответствовали тому, что считалось стандартными формами поведения. Далее я показываю, что расширение колониального социального спектра, включение в него групп, которые в силу своего низкого социального статуса лишь постепенно становились предметом исторического изучения, углубляет наше понимание смыслов и важности семейных практик для имперского правления, делая его более познаваемым. Как подчеркивает Линда Колли, о колонизаторах “писали преимущественно в свете опыта элиты”,[4] что приводило к относительному пренебрежению “гетерогенностью британского опыта империи” – империи, “созданной из малых историй маленьких людей” в той же степени, в какой характер этой империи определяли властные индивидуумы и социальные группы.[5] Несоответствие жизней Дональда Скотта, его жены Майси и их дочери Дороти стандартным представлениям демонстрирует, как много историки могут почерпнуть, сравнивая разные семейные истории периода британского правления в Индии.
На этом пути письма оказываются бесценными источниками: они одновременно отражали, укрепляли и создавали формы дистанционной интимности, иллюстрируя реалии и импликации разделения семей, значения границы между метрополией и колонией и способы ее преодоления. Не менее важно, что спустя годы после того, как эти письма были написаны, отправлены, получены и прочитаны, они сохранялись в качестве материального свидетельства переживания британцами заморского присутствия своей нации. Эти письма возвращали к имперскому прошлому и позволяли осмыслить его последствия не только их авторам и адресатам, но и более поздним читателям, включая Дороти Скотт в 1950-х гг. и меня, читавшую их в Британской библиотеке в начале XXI века.
* * *
В стихотворении “Корабль ссыльных” (“The Exiles’ Line”), написанном в 1890 г., Редьярд Киплинг нарисовал запоминающуюся картину пассажиров парохода, курсировавшего между Британией и Индией. Его стихотворение иллюстрирует то, что считалось наиболее важными характеристиками британской общины на индийском субконтиненте в позднеимперскую эпоху:
Linked to the chain of Empire one by one,
Flushed with long leave, or tanned with many a sun,
Один за другим вплетенные в цепь империи,
Освеженные долгой отлучкой иль опаленные множеством солнц,
……………..
And how so many score of times ye flit
With wife and babe and caravan of kit,
И как же много времени ты плыл,
С женой, ребенком и горой вещей,
……………..
Bound in the wheel of Empire, one by one,
The chain-gangs of the East from sire to son,
The Exiles’ Line takes out the exiles’ line
And ships them homeward when their work is done.[6]
Вплетенные в колесо империи, по одному,
Скованные цепью Востока, от сэра к сыну,
Корабль ссыльных вывозит очередь ссыльных
И доставляет домой, когда их закончится дело.
После открытия в конце 1860-х гг. Суэцкого канала посещение родины для британских мужчин (о которых и идет речь в строках Киплинга), делавших карьеру на службе империи, упростилось и потому стало более частым. Если предыдущие поколения колонизаторов путешествовали в Индию через Мыс Доброй Надежды или избирали сухопутный маршрут, и эти путешествия могли занимать до двух месяцев, Суэц и пароходы (например, принадлежавшие корабельным компаниям типа P.&O.) сократили путь между Бомбеем и Британией до трех недель. Теперь вместо десятилетий ожидания либо безвыездной жизни в Индии вплоть до пенсии служившие там британцы могли возвращаться домой на побывку каждые пару лет. Между этими периодическими визитами они превращались в “ссыльных”, оторванных от родины и друзей.
Киплинг в тех же строках обращает внимание на еще одну принципиальную черту колониального сообщества описываемой эпохи. Он упоминает не только мужчину как персонажа, но также сопровождающих его “жену и ребенка”. Если в 1700-х гг. британские женщины составляли лишь очень маленькую часть колониального сообщества, в течение следующего столетия их присутствие в Индии заметно возросло.[7] И хотя соотношение полов характеризовалось дисбалансом до самого конца империи, к 1921 году британское население Индии насчитывало приблизительно 112.000 мужчин и 45.000 женщин.[8] Прогресс в сфере транспорта отчасти способствовал такому развитию, однако еще важнее были изменения колониальной идеологии, связанные с торжеством принципа белого брака. Проведенный Энн Лаурой Столер сравнительный анализ датской, французской и британской колониальных систем выявил культурную и политическую важность, которую обрела европейская женщина в результате изменения взгляда колониальных администраторов на межрасовые сексуальные отношения. Поскольку эти отношения приводили к появлению расово смешанного населения, они рассматривались как угроза и источник дестабилизации колониальной власти.[9] Относительно толерантное отношение к союзам между британскими мужчинами и индийскими женщинами, характерное для XVIII века, в XIX веке ушло в прошлое. Изменилось и восприятие отпрысков смешанных союзов, до начала ХХ века известных как “евразийцы” или – еще чаще – “англо-индусы”.[10] Индия была лишь одним из многих колониальных обществ, где люди со смешанной наследственностью оказывались за пределами принятой европейской буржуазной респектабельности – как в смысле их более низкого социально-экономического уровня, так и родословной, в основании которой лежали признаваемые аморальными отношения, противоречившие растущему стремлению к расовой исключительности.[11] Столер подытоживает: “управление сексуальностью, воспитанием детей и моралью находилось в самом центре позднеимперского проекта… [и] формировало границы европейского членства”.[12] Перефразируя этот вывод в терминах Зигмунта Баумана, можно сказать, что колониальное государство все активнее включалось в проект “взращивания” (“gardening”) британского сообщества в Индии, стремясь регулировать его воспроизводство по классовым и расовым критериям и делегитимировать тех, кто оказывался вытесненным за его пределы.[13]
Таким образом, белые женщины, называвшиеся в Индии “мемсахибы”, стали рассматриваться как единственно подходящие партнеры белых “сахибов”-мужчин. Им доверялось создание домашнего режима, предохранявшего мужчин от слияния с индийским окружением (“going native”) и позволявшего европейскому колониальному сообществу воспроизводить себя. Как подметил Киплинг в своем стихотворении, их дети, вырастая, как правило, продолжали семейную традицию имперской службы, создавая цепи-семьи Востока “от сэра к сыну”. Так метафора “линии ссыльных” получала дополнительное значение, отражая порядок, в соответствии с которым рожденные на субконтиненте британские дети следовали по стопам своих родителей, формируя прочные колониальные связи через поколения. Такие семьи создавали Радж и сами являлись его порождением. Более того, свой статус и идентичность они строили на циклах миграции и неравномерных периодов пребывания в Индии и Британии. Наблюдение Кэтрин Холл, относящееся к британцам XIX-го века на Ямайке, гласящее, что “формирование колонизационных субъектов, расиализированных и гендерных идентичностей происходило как в империи, так и дома”, вполне приложимо и к Индийскому субконтиненту.[14]
Жизнь многих членов британской общины Индии характеризовалась “постоянным непостоянством”, они все время курсировали между “домом” и “не домом”. Эти путешествия отмечали их жизненный путь с детства. Детей, как правило, отправляли домой в Британию, в идеале это должно было происходить к моменту достижения ими шести- или восьмилетнего возраста, т.е. к моменту начала обучения. Точный возраст варьировался в зависимости от пола и семейного благосостояния. Многие из этих детей затем возвращались взрослыми людьми, поступали в Индии на службу и женились. Тем временем их родители периодически также путешествовали в Британию, особенно женщины, которые не были ограничены сроками отпусков, определявшимися работодателями их мужей. И почти все, выходя в отставку, возвращались в Британию. Такие семьи успешно умудрялись стоять одной ногой в мире колонии, а другой – в мире метрополии, и часто это длилось на протяжении нескольких поколений, “от сэра к сыну” и от матери к дочери.
Эти переходы между мирами обретали символический смысл, периодические вояжи между Британией и Индией оказывали определяющее влияние на идентичность колонизаторов.[15] Именно путешествия в метрополию и обратно отличали колониальную жизнь в Индии от жизни в других частях Британской империи (особенно в доминионах), рассматривавшихся как потенциальный постоянный дом для европейских поселенцев. Британское правительство никогда не включало в их число Индию: в качестве причин приводились озабоченность в связи с влиянием на европейцев субконтинентального климата, а также опасения смешения британцев с индийским обществом.[16] Миграция до определенной степени опровергала эти широко распространенные опасения и снимала риск пребывания в Индии, поэтому частые поездки не только из Индии в Британию, но и внутри самой Индии превратились в своеобразный колониальный ритуал. Передвижение между городами или равнинными регионами, где жило и работало большинство британцев, и поселениями в горах, такими как Симла, Муссоори или Дарджилинг, позволяло проводить самые жаркие месяцы года в более прохладном и, как считалось, более здоровом климате, в многолюдной компании европейцев, в том числе приезжавших сюда на короткое время из Британии. Горные поселки ценились как места временного пребывания – в отличие от мест постоянного жительства колонизаторов. Британия же как в их воображении, так и в качестве реальной цели их путешествий оставалась родиной и местом окончательного возвращения.
Постоянное передвижение составляло ткань семейной жизни многих британских родителей и детей, связанных с субконтинентом. В письме мужу Генри, написанном в конце 1880-х гг., Аннетт Беверидж вспоминала “эти кочевые годы” в жизни семьи, глава которой делал карьеру в Индийской гражданской администрации (Indian Civil Service).[17] Ее слова относились не только к регулярным поездкам с мужем и их четырьмя детьми из Калькутты, где работал Генри, в горный поселок Дарджилинг, но также к переездам между Калькуттой и Англией – после того как дети, а в конечном итоге и она сама покинули Индию еще до выхода Генри на пенсию. Позднее Аннетт с сыном Вильямом вспоминали его детство в Индии в контексте -“семейной жизни, отмеченной разлуками”, ставшими “привычными”.[18] В определенные месяцы отцы типа Генри, работавшие в городах и равнинных районах Индии, очень мало виделись со своими женами и детьми – конечно, при условии, что женская и детская половина семьи могла себе позволить провести эти самые жаркие месяцы в горах.
Матери могли сопровождать в Британию отправляемых туда детей-школьников и, соответственно, потом делить свое время между мужьями в Индии и детьми дома. Однако чаще всего после отъезда в Британию дети практически не видели родителей, если не считать периодических визитов последних. Они жили в школах с пансионом, с наставниками или с родственниками-членами их большой семьи. Разлука мужа с женой и детей с родителями являлась органической частью имперской жизни для многих британских семей, а разделяемый британцами идеал семейной близости для империостроителей оказывался менее достижимым, чем для близких им социальных слоев в метрополии.[19] Длительные семейные разлуки, порой длившиеся по три-пять лет кряду, часто описывались как наиболее тяжелая “цена империи”.
Но каким бы тяжелым эмоциональным грузом ни ложились разлуки на британских колонизаторов, они оказались исключительно ценными для исследователей прошлого, включая как участников событий, так и историков. Семейные разлуки, подобные той, которую переживали Бевериджи, порождали огромную массу письменной документации и наиболее подробные из доступных сегодня отчетов о колониальных семейных практиках и отношениях. Как писал Вильям о предпринятых им в 1940-х гг. попытках реконструировать историю их семейной жизни в годы работы отца в Индийской гражданской администрации, разлуки, связанные с перемещениями семьи, “делали ненужной опору на память”:
“Мама и папа разлучались постоянно, даже когда жили в Индии, и в разлуке писали друг другу каждый день, и хранили эти письма… мы, дети, начинали писать письма подобно им… сохранились буквально сотни моих писем и писем моей сестры, написанных до того, как мне исполнилось 10 лет. И сегодня я могу сравнить ребенка, которого в качестве себя помню отрывочно и нечетко, с ребенком, которого описывают документы, но которого я почти совершенно забыл.”[20]
Конечно, историки не станут утверждать, что индивидуальные нарративы – будь то письма, созданные в колониальную эпоху, либо воспоминания о ней, записанные позднее, – отражают “реальность”. Однако, несмотря на все ограничения и соответствие сложившимся конвенциям эпистолярного жанра или мемуарного письма, эти источники сообщают довольно много о том, как их авторы воспринимали обстоятельства их жизни в момент написания и реагировали на них.[21] Как отметил Джон Тош, физическая разлука и географическая мобильность заставляли семьи “проговаривать то, что в нормальных обстоятельствах они воспринимали как данность”, и таким образом их письма проливают свет на приоритеты и ценности их авторов (а часто и адресатов).[22] Таким образом, несмотря на соответствие конвенциям жанра и на роль социального контекста производства писем, разлуки, которые переживали британские колонизаторы Индии, могли порождать исключительно детальные текстуальные свидетельства того, как семьи обсуждали свои чувства и структурировали свою жизнь во времени.
Колониальные семейные письма предоставляют уникальную возможность взглянуть на разделенные жизни родителей и детей, сообщая, где они жили, что делали и, возможно, даже что чувствовали по поводу своих жизненных обстоятельств. Разлученные на годы родители и дети ценили письма не только за содержавшиеся в них мысли и новости, но и как осязаемые напоминания об отсутствующих родных людях – вне зависимости от действительного содержания. Часто родители, оставлявшие в Британии маленьких детей, должны были ждать, пока те научатся писать и начнут самостоятельную переписку. До этого момента они вынужденно довольствовались письмами от наставников. Когда же дети осваивали навыки переписки, их письма свидетельствовали, что они помнят родителей, исчезнувших из их повседневной жизни.
Судя по поздневикторианской переписке семьи Талботов, глава которой, Аделберт Талбот, числился на Индийской политической службе, его жена Агнес с нетерпением ожидала первых писем их шестилетней дочери Гвендолен. “Не передать, как я рада, что могу получать твои письма, дорогая. Они – мое самое большое утешение. Я хочу знать, что мои маленькие дочери думают обо мне, когда я так далеко,” – писала Агнес. Подобно другим родителям, она стремилась поддерживать в дочках воспоминания о времени, которое они прожили в Индии до разлуки. Напоминая о ежегодном отдыхе в горных поселках, Агнес настаивала: “Вы не должны забыть все эти наши замечательные совместные поездки”.[23]
Семейный обмен письмами и прочими предметами помогал поддерживать связи между людьми и местами. Когда приходила почта, родители в Индии ощущали радость от восстановления контакта с детьми и одновременно с родиной. Так должны были чувствовать себя родители Джанет и Дая Баннерманов, получив присланные детьми в Бомбей кусочки вереска с холмов Шотландии. В ответном письме их мама Хелен благодарила детей за подарок: “он пахнет так сладко; когда мы закрываем глаза, то почти представляем себя на вересковом лугу в Авьеморе”. Она продолжала: “Иногда я прикрепляю кусочек на мое ночное платье”, превращая таким образом подарок в источник физической связи с юными дарителями и с ностальгически вспоминаемым ландшафтом.[24]
В свою очередь, дети сохраняли связь с родителями и с покинутым колониальным миром благодаря письмам, в которых рассказывалось о любимых индусских слугах, местах или о семейных событиях. Хелен Баннерман была талантливой рисовальщицей-любительницей, ее еженедельные письма детям в Шотландию обязательно включали акварели, иллюстрировавшие текстовые зарисовки событий обыденной жизни. Изобразительные наброски сопровождали анекдоты, которые Хелен пересказывала сыну Робу (как, например, анекдот о встрече с индийским нищим, который обратился к ней так: “‘Sahib, Sahib, paisa do,’ they way they always do.”[25]) По-видимому, Роб знал хинди достаточно хорошо для того, чтобы понять анекдот без английского перевода, и чтение материнского письма вполне могло укрепить его пошатнувшиеся знания. Включая отдельные индийские фразы в письмо, Хелен подкрепляла статус ее сына как инсайдера географически разделенного колониального сообщества. Вернувшись в Шотландию по достижении школьного возраста, Роб не покинул это сообщество.
Дети Баннерманов получали постоянные отчеты о деятельности их отца на Индийской медицинской службе и о социальной жизни родителей в Индии. Таким образом, воспитываясь в метрополии, они оставались связанными с имперским механизмом. Подобно другим репатриированным на родину детям, наряду с периодически приходившими рождественскими, именинными и прочими подарками, часто являвшимися индийскими сувенирами типа павлиньих перьев, тканей, браслетов, монет и даже тигриного черепа, Баннерманы потребляли бесконечный поток колониальных историй. Юный Вильям Беверидж был, безусловно, далеко не единственным колониальным ребенком, ставшим заядлым филателистом. Он собирал марки не только с родительских писем из Индии, но и с многочисленных писем, отправлявшихся родителями из разных портов, куда причаливал корабль на их пути в Индию или в метрополию.[26] Будучи объектами, неотделимыми от процесса почтовой коммуникации, марки, как и письма и посылки, на которые они наклеивались, являлись материальной иллюстрацией разделения семей и тех средств, которыми обладали родственники для поддержания связи друг с другом.
Благодаря возможности получать подарки и письма от детей, живших в Британии, родители в Индии как будто бы наблюдали с расстояния за их развитием. Письма сообщали об успехах детей в школе: от академических достижений в классе до спортивных достижений на стадионе (что особенно ценилось родителями мальчиков) и овладения культурными и домашними навыками, необходимыми девочкам. Но наряду с этим письма являлись непосредственными свидетельствами освоения детьми навыков письма, грамматики и прочих знаний.[27] Так, читая написанные на немецком языке и отправленные из Англии в Калькутту письма сына, Аннетт и Генри Бевериджи заодно оценивали его успехи в изучении иностранного языка, к чему мальчика активно поощряли. Хелен и Вильям Баннерман рассматривали самодельные предметы, присылаемые дочерями, не только как свидетельства полученных ими навыков шитья, но и как проявления любви и памяти.[28] Выражая благодарность дочке Джанет за присланную закладку, Хелен Баннерман писала: “она очень хорошо выполнена, работа над ней должна была занять много времени. Мне она очень нравится, поскольку свидетельствует, что моя дочка любит меня даже несмотря на то, что мы так далеко друг от друга”.[29] Родители также старались с помощью писем прививать детям свою мораль и ценности, пытаясь влиять на их воспитание вопреки тому, что сами делегировали его суррогатным наставникам.
Среди всех посланий и материальных объектов, содержавшихся в письмах членов имперских семей, самое большое значение имели фотографии, которые порой вкладывались в конверты. Подобно нарративу писем, фотографии предоставляли получателю отчет о развитии изображенного на них человека, воплощенном в его физическом облике. Вдобавок фотографии несли еще целый ряд культурных функций. Как показала Элизабет Эдвардс, обмен фотографиями стал средством, позволявшим “разлученным родственникам участвовать в опыте и интимности становления”, иллюстрируя и одновременно поддерживая единство группы.[30] Комментарии, оставленные британскими колонизаторами за годы разлук на семейных фотографиях, свидетельствуют о центральной роли последних в практиках дистанционной интимности. Получение столь трепетно ожидаемых фотографий могло рождать беспокойство и разочарование у тех, кто искал подтверждения неизменности семейных отношений в визуальных свидетельствах. Родители высказывали озабоченность, если их дети выглядели на фотографиях несчастными, непослушными или слишком серьезными, или если они вырастали и менялись настолько, что фотографии делали еще более очевидным родительское отсутствие в их детской и юношеской жизни. В то же время дети отмечали в письмах, как постарели их родители, стали неузнаваемыми и незнакомыми, и это глубоко беспокоило получавших такие письма родителей. Однако наряду с тем, что фотографии могли тревожить как неопровержимые свидетельства отчуждения после стольких лет разлуки, они же функционировали как иконы, как наиболее доступная физическая манифестация тех, кто находился очень далеко, как их осязаемое, фетишизируемое, материальное замещение.[31] Как писала из своего английского пансиона Гвендолен Талбот матери: “Я целую твою (и папину) фотографию каждое утро и каждый вечер”; “Я часто смотрю на твою фотографию; когда я чувствую себя расстроенной и несчастной, я часто целую всю семью [на фотографии]”.[32] Дети Бевериджей также целовали фотографии родителей, а их собственные снимки, присланные в Индию, приветствовал каждый член этого колониального дома, включая слуг. “Слугам они тоже очень понравились и ayah (индийская няня) благословила их,” – писала Аннетт детям.[33]
Фотографии вместе с письмами, к которым они прилагались, становились таким образом материальными средствами поддержания отношений между разделенными родственниками, представляя отчет об их жизни и по ходу дела иллюстрируя набор семейных идеалов, которые входили в неудобное противоречие с каждодневной реальностью. В письме Гвендолен фразы о ее желании быть с родителями перемежаются замечаниями, позволяющими предположить, что имперский контекст ее жизни не дал ей представления о том, как могли ощущаться другие формы семейного существования. В 11 лет она писала:
“Мне кажется, что Вы – недоступные игрушки, к которым нельзя прикоснуться; ты не кажешься реальной, реально только твое имя. Ты как прекрасная вещь, которую можно изредка видеть. Я люблю тебя очень-очень, ты знаешь. Я уже вполне привыкла, что теперь почти тебя не вижу. И это воспринимается как что-то обыкновенное, как, например, обед. Мы в чем-то немного отличаемся от других детей. Почти странно слышать, как они рассказывают о своих родителях, будто те всегда с ними – это для нас что-то слишком хорошее. Я, по-моему, почти болею стремлением к тебе. Но без твоих писем и любви я бы и не знала, что ты у меня есть, дорогая Мама.”[34]
Как ни тревожно это осознавать, но для Гвендолен разлука стала нормой, вытекавшей из разделения между метрополией и колонией; только письма и фотографии родителей делали их “реальными”.
Немногие письма колониальных детей по уровню эмоциональной откровенности могут сравниться с некоторыми из писем Гвендолен Талбот. Особенно редко обсуждали свои чувства столь откровенно мальчики, да и девочки, даже обращаясь к эмоциональной стороне имперской семейной жизни, гораздо чаще писали родителям об обыденных событиях, предпочитая их болезненной рефлексии и стоически принимая разделенную семейную жизнь. Цензура содержания писем обеспечивалась и тем фактом, что они, как правило, прочитывались наставниками или учителями. Но оценки определялись и тем, что авторы писем и их получатели рассматривали разлуку как факт жизни, часть имперского курса, как нечто, не заслуживающее глубоких размышлений.
Важно задуматься не только над тем, что открывают или скрывают семейные письма, но и что сообщает о частной жизни бывших британских колонизаторов недостаток подобного рода исторической документации. Наряду с такими обширными коллекциями семейной переписки, как фонды Бевериджей, Баннерманов или Талботов, включенные в архивные каталоги или хранящиеся в частных семейных коллекциях, существуют сотни связанных с Индией британских семей, оставивших скудное письменное наследие или вообще не оставивших его. Письма некоторых членов семьи не сохранились даже в обширных коллекциях. Сегодня трудно сказать, на что указывает отсутствие писем: на то, что переписки вовсе не было (сомнительно), на слабую привязанность между членами семьи тогда либо потом (невозможно установить) или просто на факт пропажи в ходе кочевой жизни, с течением времени, значительного корпуса писем (очень вероятно). В любом случае семейные коллекции, даже наиболее обширные и доступные, содержат много лакун и умолчаний, которые историки вынуждены интерпретировать с помощью доступных им методов.
Что же касается самого разделения семей, способствовавшего появлению этой корреспонденции, британцам позднеимперского периода (т.е. с конца XIX по середину ХХ века) оно казалось трудным на практике, но неизбежным условием. Как отмечал корреспондент “Калькуттского обозрения” (Calcutta Review) в 1886 году, “ослабление сакральной семейной связи” являлось “самым печальным, однако неизбежным результатом жизни в Индии”.[35] Были ли угрозы индийской жизни для европейцев реальными или воображаемыми, именно они приводились в оправдание практики отправки детей в Британию в раннем возрасте. Эти угрозы включали воздействие местного климата, контакты с индийским обществом, опасные для сохранения расовой идентичности колонизаторов, а также отсутствие приемлемых образовательных учреждений. Многие семьи следовали вытекавшему из наличия этих угроз сценарию, однако он вовсе не был неизбежным. Отправка детей в Британию для получения образования предполагала достаточно высокий семейный доход, позволявший оплатить их переезд, обучение в метрополии и часто – услуги присматривавших за ними наставников. Многие семьи в индийском колониальном сообществе просто не обладали такими финансовыми ресурсами. Обращение к альтернативным формам семейной жизни и образования детей, к которым прибегали те, кто стоял ниже на социально-экономической лестнице, позволяет лучше понять значение связей с метрополией – или, напротив, неспособность поддерживать эти связи – для широких кругов колониального общества.
* * *
Все рассмотренные выше семьи, чьи практики воспитания детей и мобильности между метрополией и колонией соответствовали тому, что считалось общепринятыми формами поведения, содержались отцами, работавшими в престижных и высокооплачиваемых секторах правительственной службы. Генри Беверидж принадлежал к элитному подразделению “небожителей” – служащих Индийской гражданской администрации, Алберт Талбот работал на Индийской политической службе, а Вильям Баннеман – на Индийской медицинской службе. Это были “контрактные”, -“высшие” уровни государственной службы. Множество исторических исследований о британцах в Индии ограничиваются именно этими, максимально близкими к самому верху колониальной пирамиды, уровнями. Наряду с по-прежнему популярным жанром биографий высших управленцев процветают исследования чиновников Индийской гражданской администрации и менее многочисленные исследования армейских офицеров.[36] Работы, посвященные другим группам чиновников, а также негосударственным служащим, лишь недавно начали подрывать практическую монополию высших общественных слоев в историографии британского населения Индии.[37] Такие исследователи, как Линда Колли и Роберт Бикерс, напоминают нам, что империя никогда не была исключительной сферой этих немногих богатых (бывших, тем не менее, в своем большинстве выходцами из средних и высших-средних классов). Как убедительно показал Бикерс в своей книге “Меня создала империя”, “биографии [имперских] маленьких людей” – не принадлежавших к элите, оттесненных на общественную периферию британцев, чье существование не соответствовало так называемым “нормам” – не просто позволяют понять, что включали в себя эти самые нормы, но и проблематизируют их.[38] Неумение видеть разнообразие британской Индии ведет к игнорированию значительного большинства членов этого раздираемого противоречиями колониального общества.
Уже в конце 1970-х гг. Дэвид Арнольд писал о пропасти, разделявшей “самовосприятие Раджа” как состоящего главным образом из высокопоставленных гражданских служащих, офицеров, преуспевающих плантаторов и бизнесменов и реальный Радж с присущей ему высокой степенью социального разнообразия.[39] В работе Арнольда и в более поздних исследованиях других историков подчеркивалось, что около половины европейцев в Индии конца XIX века считались “бедными белыми”.[40] Большинство в этой категории представляли мужчины, прибывшие в Индию в качестве солдат или матросов (порою их сопровождали члены семьи женского пола). Некоторые оставались в Индии по окончании военной службы. Согласно “Индийской переписи” 1891 года, европейская община насчитывала более 165.000 человек; евразийское население (смешанного европейского и индийского происхождения) – более 81.000. Из них 67.800 служили в британских войсках.[41] Бывший рядовой военный персонал и прочие британцы, оседавшие в Индии, как правило, имели схожий социально-экономический статус с евразийским/англо-индийским населением. Часто они вступали в браки друг с другом. Занимая подчиненные государственные должности и выполняя работы вне официального сектора (многие работали на железной дороге либо в частном секторе), “бедные белые” вместе с большинством англо-индусов занимали нижний этаж колониального социального спектра.[42] Над этими группами низших классов располагались британцы, занятые на самых разных работах с самым разным уровнем доходов. Колониальное общество включало в себя не имевших контракта низших служащих, семьи, чьи отцы зарабатывали деньги в гораздо менее престижном Департаменте общественных работ, в индийской полиции или на других государственных, но малопрестижных работах. К ним следует добавить занятых в коммерции, сельском хозяйстве и в миссионерских организациях.[43] В разной степени представители этих групп взаимодействовали и имели много общих социальных, экономических и культурных характеристик. На таком промежуточном уровне – над “бедными белыми”, но значительно ниже элитных категорий государственных служащих – находились Дональд, Майси и Дороти Скотт.
История семьи Скоттов проливает свет на жизнь представителей слабо изученных секторов колониального общества, особенно на частный аспект этой жизни. С 1925 года и до своей пенсии в 1938 году Дональд Скотт писал письма брату Берту в Англию. На эти годы пришлась вторая половина службы Дональда в качестве почтальона в городах и городках северной Индии. Хотя свою индийскую карьеру Дональд начал в 1909 году, его ранние письма не сохранились. Но начиная с 1925 года Берт аккуратно собирал приходившие раз в неделю или раз в две недели письма брата. Соответственно, о вхождении Дональда в колониальную жизнь, его ухаживаниях и затем женитьбе на Майси, о рождении их дочери Дороти мы знаем не из писем Дональда, а из мемуаров Дороти. Письма Дональда рассказывают о событиях его жизни непосредственно после возвращения семьи из первой – после пятнадцатилетнего пребывания в Индии – поездки домой в Англию. Возможно, в ходе этих продолжительных каникул отношения Дональда с братом восстановились после некоторого охлаждения за многие годы разлуки. Это вполне объясняет неожиданно трепетное отношение к переписке. В любом случае, после возвращения в Индию не проходило и недели, чтобы Дональд не писал брату, отчитываясь в письмах о своей жизни и последовательных переездах из Куетты в Равалпинди, Симлу, Лахор и Калькутту.
Вся жизнь Дональда Скотта вращалась вокруг писем. Каждое письмо от Берта было радостным событием для этого почтальона, который, по его собственному выражению, каждую неделю руководил обработкой 20.000 корреспонденций, проходивших через почтовое отделение Куетты. И какой же восторг испытывал он, обнаруживая конверт, адресованный именно ему. Письмо от брата приносило новости из дома, тут же жадно прочитывалось, а затем, по-видимому, Дональд писал ответ, а письмо Берта сжигал.[44] В противоположность брату, тщательно хранившему частную корреспонденцию и позднее передавшему письма Дональда за 13 лет его дочери Дороти, сам Дональд не рассматривал письма как объект коллекционирования. Его решительное обращение с ними исключало сентиментальность – поток писем сводил его с ума на работе.
Трудно представить более обыденное существование, чем то, которое Дональд описывал Берту. Офисная рутина, встречи с друзьями и знакомыми, болезни в семье, детские проделки Дороти, их с Майси попытки заниматься садоводством в засушливом климате, повторяющиеся упоминания о разведении цыплят, редкие вылазки в кино или театр и бесконечные рассуждения о погоде – подобно прочим британцам в Индии, Дональд сообщал своим корреспондентам на родине о малозначимых происшествиях и обстоятельствах. Однако, несмотря на всю их тривиальность, эти письма – при внимательном прочтении и в сочетании с мемуарами Дороти – позволяют разглядеть социальные, расовые и географические линии разделения внутри британского колониального общества. Скотты, как и большинство из тех, кто входил в их круг общения в Индии, жили в мире, очень далеком от мира таких семей, как Бевериджи, Талботы или Баннерманы, комфортабельно устроенных в верхнем эшелоне колониального общества. Если их принимали как полноценных британцев, чей расовый облик не внушал опасений и чье пребывание в Индии было временным, то Скотты обретались в промежуточном пространстве, где пересекались неэлитные социальные слои британского населения (занятые в малопрестижном секторе государственной службы типа Департамента почт и телеграфа) с расово сомнительным местным населением.
В позднеимперской Индии социально-экономические и профессиональные деления не совпадали с расовыми. Поскольку Индия не рассматривалась как колония белых поселенцев, тех европейцев, чьи связи с метрополией прерывались – обычно в силу того, что они происходили из рабочих классов и не могли себе позволить возвращаться на родину, – воспринимали как социально и культурно принадлежащих к большому англо-индийскому сообществу со смешанной европейской и индийской наследственностью. В глазах богатых британских колонизаторов на индийском субконтиненте статус “местного европейца” приравнивался к статусу расово смешанного населения, иными словами, они были не вполне “европейцами”. Как выразилась Энн Лаура Столер в своем компаративном исследовании, бедные категории белых и расово смешанное население “рассматривались как неразличимые, как совпадающие”, создавая тем самым “проблему” для колониальной элиты, поскольку “компрометировали собственно критерии идентификации европейскости”.”[45]
Принадлежность к белой расе и британская идентичность Дональда Скотта гарантировались тем, что он родился и получил образование в Британии и на колониальную службу прибыл из метрополии. В то же время работа в непривилегированном государственном секторе и, соответственно, скромный доход сближали его социальный статус со статусом местного и англо-индийского населения – пусть и относительно преуспевающих его слоев. В Департаменте почт и телеграфа Дональд работал с местными европейцами, англо-индусами и образованными индусами. Среди любимых семейных развлечений Скоттов были вечеринки в Железнодорожном институте, а железные дороги являлись главным работодателем англо-индийского населения.[46] Если высокопоставленные британцы часто избегали любых контактов с местными европейцами и англо-индусами, Дональд пересекался с ними постоянно. Этот факт даже не комментировался в его письмах, он ни разу не упомянул о неком барьере, отделявшем его и его семью от людей близкого им достатка и социального статуса, будь то британцы, местные европейцы или англо-индусы. В то же время его контакты с индусами ограничивались домашней прислугой и подчиненными на работе.
В мемуарах Дороти Скотт вспоминает, как отца направляли в маленькие городки на северо-западной границе, “где мы часто оказывались единственной европейской семьей”.[47] Ни в ее мемуарах, ни в письмах отца не говорится подробно о семье Майси Скотт, однако некоторые детали позволяют уверенно предполагать, что она была англо-индианкой – либо принадлежала к категории, которая в британской Индии воспринималась именно так. Хотя внешность Майси на фотографиях выдает ее частично индийское происхождение, физический облик являлся лишь одним из целого ряда критериев, которым руководствовалась общественность в своих суждениях о расовой идентичности.[48] И хотя некоторые публицисты в британской Индии с презрением заявляли, что знают, на какие телесные признаки следует обращать внимание, дабы подтвердить или опровергнуть расовую чистоту (при оценке претензий на белую расовую чистоту обычно смотрели на пигментацию кожи, волос и ногтей), в реальности все знали, что внешний вид может быть обманчив или, в лучшем случае, недостаточен для точных выводов.[49] Как подчеркивает Рут Франкенберг, “[расовая] белизна – прежде всего социальный конструкт, но такой конструкт, дисциплинарные практики которого направлены на поддержание фиктивного биологического ‘алиби’ расы”.[50] Такие идентичности, как “белые”, “британцы” или “европейцы”, противопоставляемые англо-индусам, основывались на комбинации оценок физических, наследственных, профессиональных и поведенческих характеристик или, как сформулировала Энн Столер, на “культурной компетенции, требовавшейся для присуждения европейского статуса.”[51] В случае с Майси Скотт информация о ее семье, ее трудовая история и место проживания в равной степени позволяли колониальным современникам позиционировать ее как англо-индианку, таким образом подрывая более позднюю категоризацию семьи в мемуарах Дороти как “европейскую”.
Среди деталей, касающихся происхождения Майси, которые Дороти включила в мемуары, имеется несколько спонтанных комментариев. Согласно первому, Майси “унаследовала хорошую порцию латинского темперамента от бабушки и дедушки по материнской линии”, а согласно второму – до замужества она работала нянечкой в Калькутте.[52] Вполне невинные на первый взгляд, эти аспекты биографии Майси к началу межвоенного периода обрели сильные расовые коннотации. “Латинские” наследственные характеристики означали, что некоторые из предков Майси прибыли в Индию не из Британии, но скорее из Португалии либо Франции – связи обеих наций с субконтинентом были значительно интенсивнее в период начиная с раннего Нового времени и до XVIII в., нежели потом. После того как Британия утвердилась в качестве высшей власти в Индии и британская община начала расти, в Индии все еще оставались потомки других европейских народов, включая датчан, французов и португальцев. Однако, как уже отмечалось выше, вплоть до начала XIX века европейцы в Индии – прибывали ли они из Британии или из других мест – были представлены преимущественно мужчинами. Соответственно, их потомки, рожденные и постоянно жившие в Индии, имели, как правило, индийских матерей. К концу XIX – началу ХХ века европейская не-британская родословная рассматривалась как указывающая на смешанное расовое происхождение – если речь шла о местном населении.[53]
Более того, работа Майси нянечкой в Калькутте – городе со значительным англо-индийским населением – имела те же коннотации. Даже в последние десятилетия колониального правления британские женщины в Индии редко искали оплачиваемую работу вне дома, что отличало их от их современниц в метрополии. Если некоторые устраивались частным образом как гувернантки, учительницы или няни в других колониальных семействах, почти никто, кроме женщин-миссионерок, не работал до замужества на более публичных должностях, и уж тем более это не было принято после замужества. Оплачиваемый труд предполагал, что женщина нуждалась, и поскольку англо-индусы в целом были гораздо беднее экспатриотов-членов британской общины (а многих можно охарактеризовать и как очень бедных), женщины, работавшие нянечками, скорее всего были представительницами англо-индийского социального сектора.
Колониальное общество ассоциировало некоторые типы работ со специфическими формами расового и социального статуса. Подобно тому, как работа на железной дороге либо в других малопрестижных отраслях характеризовала статус мужчины, нянечки и секретарши воспринимались как сфера англо-индийских женщин.[54] В этом смысле работа, которую в Британии выполняли представительницы низшего-среднего и среднего классов, в Индии была отдана на откуп местным европейским женщинам и англо-индианкам. Если бы Дональд Скотт не уехал в Индию, а остался в Британии, его социальное происхождение (низший-средний класс) предопределило бы его знакомство со многими молодыми женщинами той же профессиональной компетенции, что и Майси. В Индии, однако, колониальный социальный эквивалент включал в себя еще и расовый – лишь отчасти европейский – статус. Если не учитывать то, что Дональд прибыл из метрополии, как сотрудник второстепенного государственного агентства (Департамент почт и телеграфа) он обитал в социальной сфере, которая на всех уровнях – дома, на отдыхе и на работе – совпадала со сферой местных европейцев, многие из которых имели как европейских, так и индийских предков.
Показательно, что Дональд в письмах брату никогда не обсуждал, кем была его жена – европейкой или англо-индианкой. Безусловно, если бы сохранились письма с тех времен, когда они встретились и поженились, Майси была бы в них представлена более полно. Со временем подробности ее биографии теряли уникальность и воспринимались как сами собой разумеющиеся. О многом, однако, свидетельствует тот факт, что длительные семейные каникулы в Англии в 1924-1925 гг. стали первой для жены и дочери Дональда поездкой в Британию – и первым возвращением домой после начала индийской карьеры для самого Дональда. То, что до этой поездки Майси никогда не участвовала в столь важном ритуале инициации “домом”, еще более прочно позиционировало ее в расово аморфном англо-индийском/местном европейском социальном мире.
В отличие от семей служащих Индийской гражданской администрации и прочих престижных учреждений, которые предпринимали путешествия в Британию и обратно каждые три-пять лет, Скотты путешествовали редко. Но поскольку их поездки не были чем-то само собой разумеющимся, для Скоттов они значили больше, чем визиты домой для тех, кто рассматривал свои контакты с метрополией как естественные. Путешествие в Британию между 1924 и 1925 гг. тщательно планировалось, деньги на него копились годами, Дональду пришлось дополнительно занимать деньги на дорогу, а потом выплачивать их несколько лет после поездки.[55] Правительство предоставляло фиксированное количество бесплатных переездов в Британию семьям высокопоставленных государственных служащих (таким образом еще более укрепляя связь между британскостью, высоким статусом и временностью пребывания в Индии). Однако мужчины типа Дональда, т.е. представители “неазиатского местного населения на непривилегированной службе”, смогли претендовать на сопоставимые льготы лишь начиная с 1930-х гг.[56] В письме от 1929 г. Дональд сообщал, что десятилетняя Дороти постоянно спрашивает: “почему мы снова не можем поехать в Англию. Этот ребенок просто не способен понять проблему средств и возможностей, и я не знаю, как объяснить ей ценность денег. Мы надеемся, что сможем еще раз приехать в отпуск где-то в 1935 году”.[57] В целом, за 30 лет работы в Департаменте почт и телеграфа Дональд, Майси и Дороти плавали в Британию лишь два раза, их второе путешествие состоялось в 1934 году.
Тем не менее между этими поездками далекий “дом” не выходил у них из головы. И если их непосредственное взаимодействие с метрополией было гораздо менее интенсивным, чем у более обеспеченных колонизаторов, британские корни, близкие родственники и пережитое во время поездки имели для Скоттов огромное значение. Видимо, сказанное даже в большей степени относилось к рожденным в Индии Дороти и ее матери, чем к самому Дональду. В отличие от детей, которых родители отправляли для обучения в Британию (о чем шла речь выше), Дороти обучалась в Индии. Обучение в Индии считалось одной из самых важных форм поведения, зависящих от дохода и отделявших Скоттов и подобных им от временно проживавшего в Индии сектора британской общины. Хотя в первую поездку в Англию Дороти было 8 лет, ее не оставили там на весь срок обучения подобно детям более обеспеченных родителей. Она вернулась в Индию вместе с родителями по окончании их отпуска и вначале посещала в качестве приходящей ученицы римскую католическую школу при женском монастыре рядом с их домом в Куетте. Позднее ее отправили в школу Св. Денизы в гималайском горном поселении Муррее, где она жила как пансионерка, приезжая к родителям лишь на каникулы.
В воображении колонизаторов и в позднейшей историографии британской Индии школы наподобие той, которую посещала Дороти, подверглись забвению. Сожалея об эмоциональной травме, связанной с разделением семей, многие британские семьи тем не менее заявляли, что у них не было альтернативы отправке детей в Англию, поскольку “в Индии для них не было школ”. Школьный опыт Дороти опровергает это утверждение и может рассматриваться как еще одна иллюстрация того, что воспринимаемые в качестве универсальных социальные практики на деле имеют отношение лишь к одной избранной группе.
Хотя Дональд не раз жаловался брату на то, как дорого обходилось ему содержание Дороти в школе в горах, выделяя на это средства, он давал дочери возможность посещать более престижное учебное заведение по сравнению с монастырской школой в Куетте. На репутацию школы работала высокая репутация горных поселений, подобных Муррее. Как уже говорилось, община британских экспатриотов рассматривала ежегодные поездки в горные местности с более прохладным климатом как признак статусности. Женщины и дети стремились проводить там по несколько месяцев в году, когда вся семья была в Индии. Дональд и Майси не могли позволить себе проводить отпуск в горных поселках, но оплата обучения Дороти в заведении, высотное местонахождение которого приносило культурные и социальные дивиденды, оставалась для них приоритетом.
Школа Св. Денизы в Муррее была одной из многих школ на субконтиненте, предназначенных для “детей европейского происхождения”, которые, как считалось, рисковали, живя круглый год в жарком, нездоровом климате.[58] Таким образом, само существование подобных школ противоречило утверждению, что европейские дети вынуждены были возвращаться в Британию, поскольку в Индии для них не было школ. Однако ситуацию помогает понять тот факт, что индийские школы предназначались для “детей европейского происхождения – чистого или смешанного.”[59] В результате родители, считавшие себя европейцами и желавшие, чтобы колониальное сообщество не сомневалось в этом, делали все возможное, дабы избежать этих школ. Много было сказано о беспокойстве родителей в связи с воздействием на их детей индийского климата и контактов с индийским обществом. Однако семьи, занимавшие маргинальные социально-экономические позиции в обществе, больше беспокоились в связи с влиянием образования на субконтиненте на расовую идентичность детей. Дети, посещавшие заведения типа школы Св. Денизы, жили и учились в среде местных европейцев и англо-индусов. В эту среду попадали и некоторые индийские дети. Соответственно, детей оценивали по тому, в какой компании они оказывались. Англо-индийское окружение, общие культурные практики и акцент, пренебрежительно называемый -“чи-чи английский”, ограниченные карьерные перспективы для молодых людей этой группы – все это вместе понижало социальный и культурный статус вне зависимости от родословной. Поэтому, как отмечал наблюдатель на рубеже веков, “все, кто мог наскрести деньги, отправляли своих детей в Англию”, не останавливаясь ни перед какими финансовыми (и эмоциональными) жертвами.[60]
Дороти Скотт во многих смыслах была типичной ученицей таких школ, как школа Св. Денизы. Как и у других девочек, ее отец работал в малопрестижном государственном секторе, а мама происходила из осевшего в Индии семейства и, по-видимому, была англо-индианкой. Однако тот факт, что Дороти однажды посещала Британию, выделял ее на общем фоне. Как писал Дональд брату в 1928 году,
“Пока не забыл, хочу попросить тебя об одолжении. Дороти отправляется в школу через две недели, и мне бы хотелось, чтобы она получала иногда письма от кого-то из Вас. Не нужно длинных писем. Возможно, Бренда или кто-то из твоих четырех девочек согласятся писать ей, скажем, раз в месяц. Для нее это будет как подарок и преимущество. Индия – страна снобов, и здесь очень важно поддерживать отношения в Англии. Поскольку в обычной жизни Дороти очень скромная и мягкая, мне бы хотелось дать ей шанс похвастать перед новыми друзьями кузинами “дома”. Несколько лет назад нам позвонила настоятельница монастыря в Куетте, при котором Дороти посещала школу после нашего возвращения из отпуска. Она сообщила нам, как однажды утром ей сказали: “В нашу школу пришел ребенок, только что вернувшийся из Англии”. Она так обрадовалась, что тут же побежала в школу, чтобы посмотреть на этого ребенка… Эта история поможет тебе понять, как здесь относятся к связям с Англией. За годы моей карьеры большим преимуществом было то, что я мог похвастаться английским рождением и образованием, поэтому я очень чувствителен к преимуществам, которые они дают. Конечно, это все – ужасный снобизм, но мы живем в снобистском мире.”[61]
В этом контексте роль переписки между родственниками в Британии и Индии была иной. Лишенная непосредственной эмоциональной привязанности к кузинам, Дороти просила их писать ей письма. Дональд предполагал, что письма от членов его семьи будут рассматриваться как прямые свидетельства связи его дочери с метрополией – вне зависимости от окружавшей ее колониальной атмосферы и возможного смешанного происхождения матери. Несмотря на то, что Дороти была в Англии лишь один раз, английское происхождение и корни ее отца, а также скромные финансовые возможности, позволявшие пусть минимальную мобильность между “домом” и Индией, отличавшую их от осевшего населения, возвышали Дороти над ровесниками в школе, ни разу не покидавшими Индию. И это относилось в равной степени к “чистым” европейцам и потомкам смешанных браков.
Тем не менее, если бы Дороти Скотт была мальчиком, она бы испытывала карьерные ограничения после окончания школы Св. Денизы, поскольку у нее не было того самого английского образования, которое так ценил ее отец. Заканчивавшие индийские школы юноши европейского происхождения не могли рассчитывать на назначения, обещавшие самые высокие доходы, престиж и продвижение по службе. Только образование в метрополии открывало путь к высшему чиновничеству и на высшие должности.[62] Но поскольку Дороти была девочкой, родители считали вполне достаточным, если она останется частью мигрирующего европейского сообщества, получив образование в Индии. По окончании школы Св. Денизы Дороти обучалась секретарской работе в Лондоне, куда родители выехали в длительный отпуск почти через десять лет после их первой поездки. Затем она вернулась с родителями в Индию и жила там до выхода Дональда на пенсию в 1938 году, когда они окончательно покинули субконтинент. После этого уже не оставалось никакого шанса, что Дональд станет частью местного оседлого сообщества, и Майси и Дороти, водворившись в Британии, смогли спокойно забыть об идентичности, связанной с их рождением и жизнью в Индии.
* * *
Письма Дональда Скотта брату выполняли целый ряд функций. Написанные в межвоенные годы, они свидетельствовали о семейной привязанности, подтверждая, что она не оборвалась вопреки разделившим родственников времени и расстоянию. Не менее важно то, что письма, обеспечивая прямую коммуникацию с метрополией – как с реальными людьми “дома”, так и с воображаемым конструктом “дома”, – помогали семьям поддерживать британскую, или “европейскую”, идентичность. Члены внутренне разнородного колониального сообщества в Индии таким образом поддерживали прямую связь с колониальной властью – с сердцем империи, что повышало их расовый, социо-экономический и культурный статус. Письма британских имперских семей не теряли своего значения и после воссоединения живших в разлуке родственников и их возвращения на родину. Члены семей Бевериджей, Талботов, Баннерманов и Скоттов тщательно хранили их среди семейных бумаг. В конце концов многие были переданы в британские архивы – знак того, что письма ценили не только как личные и семейные документы, но как исторические свидетельства в широком смысле.
Запрашивая в 1952 году отцовские письма у дяди, Дороти Скотт подводила собственные итоги жизни в Индии после длительного перерыва. Вместе с родителями она покинула Индию в 1938 году, чтобы навсегда поселиться в Англии. И хотя здесь родился и вырос ее отец, вряд ли Дороти и Майси чувствовали себя в Англии “дома”. 1938 год знаменовал конец Индии, которая – даже с учетом двух английских каникул – оставалась единственным “домом” для Дороти и ее мамы.[63] Дональду не была суждена долгая жизнь пенсионера, он умер в 1942 году, через четыре года после возвращения. К 1947 году прекратил свое существования Радж, определивший всю жизнь семьи Скоттов – в то лето Индия и Пакистан завоевали независимость. Чтение писем отца пять лет спустя, а позднее написание собственных мемуаров позволили Дороти восстановить связи с прошлым, которое в буквальном смысле стало чужой страной, куда невозможно было вернуться по-настоящему. Можно только догадываться о причинах, побудивших Дороти текстуально вернуться в прежние времена и далекие земли, но ее усилия свидетельствуют, что Индия сохраняла свое значение в ее идентичности, и она так и не смогла оставить Индию в прошлом. Видимо, для Дороти, как и для прочих членов колониального сообщества конца империи, постколониальная эпоха обернулась необходимостью найти новые основания в жизни. Частью этого процесса были усиленные попытки понять роль, пусть даже скромную, которую она и ее семья сыграли в истории империи.[64]
Радж закончился, и циклические отъезды и возвращения, которые колонизаторы предпринимали за годы индийской жизни, сменились мысленными возвращениями, предполагавшими рефлексию над личными и семейными историями, неразрывно связанными с британской Индией.[65] Воспроизводство империи (the persistence of empire) в постколонильную эпоху происходит в опыте обретших независимость заморских народов и принимает множество форм – от политического, экономического и социального наследия до материальных реликтов и культурного горизонта, завещанных британцами своим бывшим подвластным народам. Однако империя пережила деколонизацию и в самой Британии, и аргументы о ее значимости, не говоря уже о позитивной или негативной роли, продолжают формировать британскую культуру и идентичность до сего дня.[66] Бывшие колонизаторы играли решающие роли в постколониальных битвах за определение значения и наследия империи внутри Британии – они не только осмысливали имперское прошлое для себя, но делали свои версии Раджа доступными для широкой публики. Они преуспели в деле распространения таких историй Раджа, которые ностальгически и апологетически интерпретировали как их личный, так и общий британский опыт на Индийском субконтиненте. Они публиковали свои автобиографии, художественные произведения, использовали средства массовой информации. Бывшие деятели Британской Индии принимали участие в бесчисленных проектах устной истории, в радио- и телевизионных документальных программах, распространяя свои воспоминания и оценки в формах, составивших в совокупности публичную коммеморативную культуру Раджа. И эта культура надолго пережила ее создателей.[67] Будущие поколения смогут заново оценить имперское прошлое, обратившись к показаниям непосредственно переживших его британцев, и главными проводниками в ушедшую имперскую историю станут некогда частные, а теперь ставшие публичными коллекции писем, подобных тем, которые мы рассмотрели в статье.
Состарившись, Дороти передала письма, мемуары и несколько альбомов с фотографиями времен ее детства Британской библиотеке, где бумаги заняли свое место рядом со многими другими семейными архивами, объединенными в обширные Восточную коллекцию и Коллекцию Индийского офиса. Так Дороти присоединила свой голос, а также голос отца к историческим отчетам империи. Это были голоса из того сектора колониального общества, который воспринимался как маргинальный и в позднеимперский период, и потом, когда историки пытались разобраться в траекториях развития британской Индии. В последние годы специалисты, работающие в области постколониальных исследований, выдвинули требование критического подхода к колониальным архивам. Они справедливо отмечают, что на протяжении многих лет эти архивы способствовали маргинализации голосов непривилегированных исторических акторов и выпячиванию приоритетов и проектов (бывшего) колониального государства и его элиты.[68] Однако обращение к этим архивам с вопросами, касающимися групп и индивидуумов, опытом которых пренебрегали или просто игнорировали его, вполне назрело. Настаивая на том, что история ее семьи должна обрести место в архивной истории, Дороти Скотт и подобные ей жертвователи документов, давшие домашним бумагам публичную жизнь, сделали возможными новые истории британской Индии. С другой стороны, если нарративы Дороти и ее отца сегодня доступны для исторического изучения, Майси все еще остается в тени – она не оставила собственного нарратива, собственных слов, рисующих ее версию событий. И несмотря на новые возможности интерпретации имперской истории, открывающиеся благодаря архивным коллекциям, подобным коллекции семьи Скотт, неизбежно остаются лакуны, пропуски, умолчания, требующие своих интерпретаций.