Политика социальной истории: “Социальная история имперской России” Бориса Миронова
3/2008
Forum AI:
Постсоветское и западное научное сообщество:
Res Publica Litterarum – Imperium Litterarum?
Перевод М. Могильнер.
Профессиональную среду, рассматривающую критицизм как проявление интеллектуальной изощренности и эрудиции, не могут не радовать высказанные Беном Эклофом высокая оценка и аргументы в защиту эпического труда Бориса Миронова. Приверженность Эклофа социальной истории и непосредственно Миронову проявилась в его собственных исследованиях по истории образования в имперской России, а также в той отеческой заботе, с которой он руководил английским переводом мироновского magnum opus. Но ни Миронов, ни Эклоф не могли рассчитывать на то, что «Социальная история» – с учетом ее амбиций, высказанных в ней масштабных заявлений и далеко идущих интерпретаций – избежит серьезной критики. Тома «Социальной истории» просто напрашиваются на научно обоснованную, пусть и полемическую, реакцию. «Нормализация» истории России при маргинализации опыта советских десятилетий не могла не вызвать возражений – и она, как тщательно продемонстрировал Эклоф, их вызвала.
Основной аргумент Эклофа, с моей точки зрения, бесспорен. На протяжении многих лет российские исторические исследования были «колонизированным» субъектом западной науки. До определенной степени эта ситуация сохраняется и по сей день, несмотря на тенденцию к переменам. Вместо «республики ученых», объединяющей в равноправном диалоге европейских, американских и российских ученых, наша «империя ученых» ставит «Восток» в подчиненную позицию в иерархии знания/власти. В духе ориентализма «Запад» воспринимает это несоответствие влияния и производительности как норму и почти не задумывается о собственном высокомерии по отношению к народам, изучаемым западными учеными. Речь идет не о русофобии – еще более нездоровом западном отношении к России и СССР. Напротив, зачастую ориенталистский взгляд характерен для тех, кто любит Россию – подобно тому, как заботливый отец любит непослушного, может быть, немного отстающего в развитии ребенка. Американская историография в этом смысле – гегемон среди прочих гегемонов. Ее гегемонистская позиция стала результатом нескольких взаимоусиливающих факторов: большая свобода в советские годы, изобилие ресурсов (денег) и принятые, хорошо утвердившиеся конвенции западной академической историографии, которые отодвинули историософию и макроисторический синтез в пользу более эмпирически ориентированных, концептуальных и до определенной степени теоретических работ. Эклоф доказательно иллюстрирует, как относительно критическое восприятие Миронова на Западе основывалось на «скрытом сценарии», подсознательно навязывавшем представление о превосходстве «наших собственных» исторических работ. Миронова считают «не соответствующим западным методам и концептуализациям» (Max Okenfuss), у него не обнаруживают «драматизма, острого ума, юмора» (John Alexander), его обвиняют в некритическом приятии модернизационной модели (David Ransel).
Труд Миронова энциклопедичен в лучшем смысле слова. Он рисует обширные исторические картины, покрывающие столетия, затрагивающие множество тем – от крестьянской экономики до семейной жизни, законодательства, преступности и наказаний. Это безусловная социальная история, оставляющая за скобками политику и личность. Антимарксистская, антисоветская, эта история направлена на реабилитацию царской России, при этом признавая в полной мере ее недостатки и неудачи. «Социальная история» Миронова диалектична в буквальном смысле слова, его анализ разворачивается в обоих направлениях между полюсами позитивного и негативного, российских особенностей и эксклюзивности, с одной стороны, и общности России с Европой, с моделью европейской модерности – с другой. Траектория развития имперской России направлена в модерность, включает в себя становление индивидуализма, урбанизированного общества, главенства закона и – если бы не Первая мировая война – настоящей парламентской демократии. Подобно российским либералам позднеимперского периода Миронов рассматривает Россию как большую Англию в становлении. Этому становлению помешали социальная фрагментация и антибуржуазное сопротивление, характеризовавшее разные слои российского общества. В отличие от тех западных исследователей, которые доказывали, что Советский Союз был воплощением извращенной модерности, темной стороны Просвещения, Миронов заявил, что СССР – вырождение традиционализма, даже несмотря на то, что СССР реализовывал собственную программу некапиталистической модернизации.
В первой главе книги Миронов прекрасно излагает противоречия России как империи. Но он считает, что если бы царский режим не колонизировал нерусские народы и не распространился по всему континенту, Россия осталась бы маленькой, бедной и некультурной страной. Однако колониализм выдвинул требования, которым Россия не могла соответствовать. Россия стала столь обширной, что не смогла создать плотную инфраструктуру; многонациональность империи не позволила консолидироваться в ней русской нации; наконец, требовались значительные ресурсы для усмирения нелояльного нерусского населения. В интерпретации Миронова царское государство было достаточно толерантно к нерусским народам – за исключением евреев. Он позитивно оценивает российское имперское правление, поскольку оно обеспечило народам империи безопасность и способствовало их культурному развитию. Согласно оптимистическому предположению Миронова, более разумная государственная политика, т.е. принятие принципа национальной автономии, смогла бы уменьшить сепаратистские амбиции многих нерусских народов. Великорусы, заявлял он, предваряя ставшее сегодня вполне распространенным мнение, страдали даже больше, чем нерусские. Мироновское понимание благополучия, как и почти все в книге, выражено статистически. Так, русские платили значительно большие налоги, их уровень грамотности уступал этому показателю среди нерусских народов. Рост последних превышал средний рост русских, так же как их средняя продолжительность жизни была больше того же показателя для русских на семь лет. Но если налоги и смертность безусловно влияли на качество жизни в империи, необходимо также исследовать ментальность, культуру и то, как люди чувствовали свою принадлежность империи. Неправильная политика государства рассматривается Мироновым как основная причина того, что население имперской периферии охладело к империи. Приблизительно последние полстолетия имперской власти прошли под знаком национализации, и именно интеграционная политика имперского центра спровоцировала бунт тысяч нерусских. Латыши, евреи, поляки, армяне и грузины наряду с прочими национальными меньшинствами вливались в революционные партии в значительно большем числе, чем русские.
Эклоф утверждает, что Миронов попытался предложить постсоветскому поколению россиян вариант «полезного прошлого» в момент, когда самодеятельные историки и любители больших теорий выдвигали фантастические альтернативы дискредитированному марксистско-ленинистскому нарративу. И в этом смысле Миронов – клиотерапевт, который нормализовал не только историю России, но и российскую историческую профессию. Миронов – собственно российский историк России, со всеми соответствующими привилегиями: владение языком, локальное знание и особая чувствительность местного человека. Одновременно он историк, интегрированный в международный контекст, использующий полезные достижения глобальной науки для познания прошлого своей страны. Нативизм, безусловно, предполагает определенные ограничения и предрассудки – так же, как дистанция и позиция иностранца. По мере того как историческая профессия в России и на Западе избавляется от проржавевшей провинциальности в пользу космополитичного выбора между разнообразными историографическими практиками вне зависимости от страны их происхождения, мы на Западе и наши коллеги в России имеют больше возможностей для создания основ устойчивого «полезного прошлого».