Здесь будет город-сад! “Культивирование” советского городского провинциального пространства в 1920 − 1930-е годы - 1
4/2008
Автор выражает признательность анонимным рецензентам журнала за полезные комментарии и рекомендации.
“Любопытно, изменится ли хоть чуточку наша бедняцкая, обдуваемая семью ветрами Казань – если не через годок, так хотя бы через пяток лет. Познакомятся ли когда-нибудь с асфальтом ее испещренные рытвинами булыжные мостовые, а на месте нынешних беспорядочно разбросанных развалюх будут ли воздвигнуты новые, революционного стиля дворцы?”
Шамиль Усманов, Дневник комиссара.
Запись от 14 октября 1924 года
Начиная уже с первых послеоктябрьских дней существенное место в стратегических планах и тактиках большевиков занимало преобразование старого имперского городского пространства. На то был целый ряд причин, в том числе и причин политико-идеологических. Советское государство как государство с очевидными “социально-инженерными” претензиями (З. Бауман) не могло оставаться в стороне от процесса конструирования нового советского города, создаваемого в рамках того образа мира и тех доминантных политических, этических и эстетических ценностей, которые были присущи отныне доминирующей политической группе. Данная группа передавала и навязывала обществу свои представления о “нормальных” городских ландшафтах, а советскому “государству-садовнику” посредством “устрашения вперемешку с идеологической индоктринацией” предстояло осуществить “трудоемкое обеспечение общего согласия”,[1] придавая, таким образом, упомянутым ландшафтам статус “доминантных” и наиболее благоприятных для формирования субъекта-подданного.
С другой стороны, существовали и объективные причины, заставлявшие большевиков вновь и вновь обращаться к проблеме города. Ускоренная урбанизация, начавшаяся в России с конца XIX века, повлекла за собой множество острых и так и не разрешенных к 1917 году проблем, таких как неконтролируемый и хаотический рост городов, перенаселенность и чрезвычайная скученность населения, рост инфекционных заболеваний и смертности горожан. Все эти проблемы предстояло решать – и решать как можно быстрее. Кроме того, их еще более усугубила гражданская война, донельзя снизившая качество жизни городского населения страны.
Предполагаемая всеобщность и универсальность самого большевистского проекта неизбежно предусматривала некое “выравнивание” и универсализацию той пространственной среды, в которой существовал новый горожанин. Соответственно, субдоминантные, или альтернативные, ландшафты, которые отличались с точки зрения своих, прежде всего политических, а также этнических, конфессиональных, возрастных и прочих свойств, подлежали в лучшем случае преобразованию и подтягиванию до уровня доминантных либо консервированию (ландшафт дворянского городского центра), а в худшем − прямому уничтожению (как это произошло, например, с ландшафтом религиозным).
Признание единообразия ландшафта и его однолинейного развития успешно уживалось в большевистском мировоззренческом концепте со стабильным стремлением к “светлому будущему” путем разрыва и отречения от всего старого и отсталого, отмершего и отмирающего. Умело манипулируя идеологическими стереотипами, советская власть конструировала культурные маркеры, призванные упрочить ощущение новой советской городской идентичности и в то же время противопоставить ей чуждый имперский городской канон. Этот разрыв, проявившийся в решительном отказе от предыдущей модели российского города, носил ярко выраженный “революционный” характер, что явно ощущалось уже в момент его манифестации и еще более отчетливо осознавалось впоследствии.
Революция 1917 года неузнаваемо изменила сеть российских городов, существенно повлияла на их внутреннюю структуру. Нигде крушение старого мира не было таким очевидным и осязаемым, как в городе. Однако грандиозные планы большевиков по его переустройству на советских началах быстро столкнулись с элементарной нехваткой ресурсов для модернизации городской среды и приземленными реалиями советской повседневности. Поэтому применительно к раннесоветскому периоду корректнее было бы говорить не столько о реальном изменении стиля и качества жизни нового горожанина, сколько об активном и достаточно масштабном потреблении им символов новой советской городской культуры. Советское городское пространство было насквозь семиотично, причем маркировка окружающего шла и на макро-, и на микроуровне: дважды и трижды переименовывались одни и те же улицы, прежние памятники сносились и заменялись новыми, на смену старым губернским городам приходила архитектурная эклектика, разрушалась и перекраивалась структура городов, а вместе с ней − и частное жизненное пространство горожан. Последние вынуждены были меняться вместе с меняющимся городом, приспосабливаться к нему, причем результаты такого рода “приспособления” не всегда оказывались для властей желательными и предсказуемыми. Оказавшись в новой социально-пространственной среде, горожане, безусловно, находились под ее сильнейшим воздействием, но в то же время неустанно влияли на нее со своей стороны. Особенно заметным такого рода влияние было в провинции, которую оказалось достаточно тяжело встроить в единый советский городской ряд.
Бинарная оппозиция “столичное” – “провинциальное” неоднократно меняла свое измерение в России на протяжении нескольких столетий.[2] Появившись в начале XVIII века для обозначения административно-территориальной единицы Российской империи, а затем − и как категория культурной жизни страны, провинция (а точнее – провинциальность) обычно ассоциировалась с чем-то старомодным, нередко нелепым, устаревшим и патриархальным, что проявляло себя как в самом облике провинциального ландшафта, в том числе и городского, так и в поведении и жизненном укладе провинциалов-горожан.
В XIX веке понимание провинции и провинциальности существенно изменились. Провинциальная культура в устах российских радикалов и демократов, оппозиционных к официальной власти, обрела значение места бытования и развития “народности” и представляла собой почву, на которой должны были взрасти антисамодержавный протест и/или антибюрократическая оппозиция.
Понятие “провинциальность” в ХХ веке представляло собой причудливое переплетение двух этих семиотических смыслов и обозначало одновременно два, на первый взгляд несовместимых, качества жизни. С одной стороны, провинциальность подразумевала удаленность от центра и как следствие – своеобразную второсортность; с другой стороны, она обозначала неразрывную связь с истоками, традициями. Несмотря на постоянное давление унифицирующего “высокого” столичного стандарта жизни, определенная дистанцированность позволяла провинции противостоять официозной субкультуре и выстраивать свои модели взаимоотношения с ней. Степень влияния столичных культурных форм, развитость местных историко-культурных традиций, социальная и инонациональная окрашенность придавали каждому из провинциальных объектов особое своеобразие и собственный колорит.[3]
Процессы реконструкции провинциальных “капиталистических” российских городов в города “социалистические” также проходили по-особому – несколько замедленно и специфично. Вполне подходящей, почти идеальной исследовательской моделью для понимания и объяснения сути этих процессов может служить Казань – большой, 185-тысячный на 1917 год, губернский город, расположенный в центре Поволжского региона. С одной стороны, Казань являлась типичным образцом российского провинциального города. С другой стороны, многоэтничный и поликонфессиональный состав населения придавал городу особые черты, что дает основание определить специфику “культивирования” советского города, характерную именно для данного городского пространства.
Идейная сущность социалистической реконструкции Казани, как, впрочем, и многих других российских городов, состояла в том, чтобы воплотить в реальность утопический Город-Сад, чей далеко не призрачный образ был нарисован британцем Э. Говардом еще на рубеже XIX-XX вв.[4] Идея Города-Сада как нового градостроительного конструкта, наделенного поистине революционным социально-организационным содержанием,[5] была благосклонно и даже восторженно воспринята большевистской властью, которая совместила ее с политической идеей социалистического города. В 1920-е гг. эта идея активно пропагандировалась в советской периодике и публицистике, начало чему положил опубликованный в мае 1922 г. в московской газете “Рабочий” очерк “Рабочий город-сад” (с подзаголовком “Закладка 1-го в Республике рабочего поселка”).[6] Впоследствии В. Маяковский в “Рассказе о Кузнецкстрое” (1929) распространил ее на все достижения и результаты социалистического строительства и превратил в часть поэтического мифа о грядущем коммунистическом завтра. Тем не менее в казанских региональных изданиях этого периода мы не нашли прямых отсылок к концепции Города-Сада, хотя сущностный смысл ее сохранялся и даже отчасти реализовывался при построении новой Казани. Однако воплощение этой идеи никогда не было здесь столь отчетливо осознанным и последовательным, как, скажем, в советских городах Урала и Западной Сибири, возникавших либо на пустом месте на волне советской индустриализации с имманентно сопутствующей ей урбанизацией (как, например, в Магнитогорске), либо как некое продолжение дореволюционных городов-садов, образующей основой которых выступали крупные предприятия тяжелой промышленности (добывающей или перерабатывающей).[7] Не обнаруживаются в местной казанской печати и коннотации с другой весьма популярной в то время геоурбанистической теорией “антропоморфизации” города, предложенной российским исследователем Н. П. Анциферовым и представителями его школы.[8]
В 1930-е гг. обе концепции были не просто преданы забвению – они целенаправленно и сознательно отвергались как “отрицательный пример нежизнеспособной концептуальной модели и не заслуживающей подражания градостроительной практики” (город-сад),[9]так и в связи с общей сменой политической и социально-культурной парадигмы − замещения и вытеснения “горячей” раннесоветской Культуры Один “холодной” сталинской Культурой Два.[10] Удивительная и дерзкая Культура Один была нацелена на попрание всего сущего и потрясающие своей смелостью эксперименты. Это нашло проявление, в том числе, в советской авангардной архитектуре, революционной по форме и содержанию и несущей в себе мощное созидательное начало.[11] Кардинальным преобразованиям была подвергнута и стратегия расселения как мощное средство управления и контроля над людьми и способ новой социально-политической сегрегации.[12] К слову сказать, социальная и архитектурная утопия обычно стояли в то время бок о бок и как цель, и как средство ее достижения,[13] а утопический идеал, спроецированный на не знающее компромиссов утопическое сознание, готовил “интеллектуальную почву” для будущего тоталитаризма (А. В. Иконников) и для утверждения статичной “Культуры Два”.[14] В Казани попытки создания “нового города” по образцу города-сада в начале 1930-х гг. блокируются центральными властями и сходят на нет, а на смену им, как и везде, приходит вполне успешное воплощение идеи “социалистического рабочего поселка”.[15]
Стоит заметить, что в условиях происходящего в последнее десятилетие необычайно интенсивного роста Казани, чему в немалой степени способствовало празднование ее 1000-летия в 2004 г. и победа в конкурсе на проведение Универсиады 2013 г., идея города-сада обрела здесь новое звучание. Однако содержание этой идеи ныне кардинально трансформировалось: город-сад – это город будущего, город-чудо, город-мечта, где реальность и миф стоят рядом друг с другом. К 2020 году Казань должна превратиться в настоящий европейский мегаполис, и каждому из полутора миллионов горожан заживется в нем легко и комфортно на их персональных 40 квадратных метрах жилья. В грандиозных планах переустройства города практически не осталось места для самобытной губернской деревянной Казани, которая стремительно исчезает на наших глазах. Старинные липовые аллеи, прохладные мрачноватые гроты и заросшие беседки в нашем грядущем Городе-саде, к сожалению, не предусмотрены… Постепенно исчезают с лица города и советские черты – отдельные здания, скульптуры, декор, идет кардинальное реструктурирование его пространства. Все это заставляет вновь обратиться к истории города, дабы увидеть в его прошлом фундамент его будущего.
КАЗАНЬ ГУБЕРНСКАЯ
К 1917 году город делился на несколько исторически сложившихся частей. В центре с преимущественно русским населением располагались аристократическая, административная и торговая зоны. Русская аристократия селилась в верхней части города, здесь же размещалась губернская и городская администрация, общественные здания, православные храмы. Доминантой центра была улица Воскресенская (ныне Кремлевская) с примыкавшими к ней фешенебельными кварталами и расположенными поблизости садами: Черным озером, Эрмитажем, Панаевским садом, великолепной загородной рощей − Русской Швейцарией. Улицы, площади, сады, скверы, фонтаны, памятники – все выглядело здесь по-европейски. Обнаруживалось пристрастие к классическим архитектурным формам: белокаменные колонны, фронтоны, пилястры, ажурные балконы, ограды. Центром общественной жизни района являлась Театральная площадь.
Русское купечество занимало нижнюю часть города между правым берегом протоки Булак и улицей Воскресенской. Здесь, на Проломной (ныне улица Баумана), находились богатые купеческие дома с лавками и магазинами в нижних этажах, конторы, доходные дома.
Хотя в краеведческой литературе принято утверждать, что в этом районе проживала исключительно аристократическая знать и буржуазия, говорить об однородном составе населения центра города было бы вряд ли правильно, поскольку даже в одном доходном доме обычно собирались представители разных социальных слоев.[16] В этих, как их тогда называли, “капитальных” (от слова “капитал”) домах, построенных “под жильцов”, в квартирах фасадом на улицу проживали крупные служащие, адвокаты, доктора, в верхних этажах комнаты и углы сдавались мелким служащим и учащимся, а в подвалах и квартирах окнами во двор жили мастеровые и ремесленники.
В центре Казани ходил трамвай и было электрическое освещение, здесь располагались богатые особняки, дворянские и купеческие клубы, театр, торговые дома и пассажи, фешенебельные номера и гостиницы с роскошными ресторанами.
К центру примыкала переходная зона − кварталы средних городских слоев, русского мещанского сословия, расположившегося в Суконной слободе, вдоль правого берега озера Кабан (в том числе – многочисленных старообрядцев, которые в большом количестве проживали в Казани исстари). Здесь стояли деревянные дома и краснокирпичные церкви в формах допетровского зодчества. Здесь же располагались и дома “под жильцов” из бедных, в которых сдавались не только комнаты, но и сени, лестницы, чердаки. Таковой была, например, знаменитая “Марусовка” – двор со многими домиками и флигелями (около 30 построек) на Рыбнорядской улице, принадлежавшими разбогатевшему сапожнику Марусову. В одном из этих домов, как известно, квартировал А. М. Горький. Его он и описал впоследствии в “Моих университетах”:
“Я поселился в странной, веселой трущобе – “марусовке”, вероятно, знакомой не одному поколению казанских студентов. Это был большой полуразрушенный дом на Рыбнорядской улице, как будто завоеванный у владельцев его голодными студентами, проститутками и какими-то призраками людей, изживших себя. Плетнев помещался в коридоре под лестницей на чердак, там стояла его койка, а в конце коридора у окна: стол, стул, и это − все. Три двери выходили в коридор, за двумя жили проститутки, за третьей – чахоточный математик из семинаристов, едва прикрытый грязным тряпьем.”[17]
Характерной особенностью Казани было наличие этнической сегрегации. Татары жили преимущественно в забулачной части города (за протокой Булак), которая отличалась своеобразным национальным колоритом.[18] Исламский ландшафт создавали мечети, стройные минареты с врезающимися в небо иглами. Здесь пестрели многолюдные, оживленные и шумные татарские базары, среди них выделялся Сенной, со множеством ашханэ, где готовили национальные блюда, с небольшими полутемными приземистыми лабазами и торговыми лавками, занимавшими нижние этажи каменных двухэтажных домов. Во вторых этажах располагались гостиницы и номера – “Караван-Сарай”, “Апанаевское подворье”, “Амур”, “Булгар” и др. Улицы были застроены деревянными домами на высоких каменных цоколях, с резными наличниками, глухими заборами и высокими воротами ярких цветов, украшенными затейливым татарским орнаментом. Своеобразной была полихромная раскраска фасадов несмешанными цветами – зеленым с белым, голубым с белым и охрой, красным с зеленым. Цветное остекление имели и окна, переходы, террасы. Такая окраска строилась в соответствии с татарскими орнаментальными композициями – вышивкой, коврами, кожаной мозаикой, каллиграфическим искусством шамаиля. Поражало и оформление интерьеров: потолки и стены украшались орнаментами, пейзажами, видами городов, часто можно было встретить белые стены с синими дверями и черные потолки, расписанные золотыми звездами.[19] Российский историк города Н. П. Анциферов в своих работах 1920-х гг. не раз обращал внимание на то, что каждой исторической эпохе был присущ свой “цвет” города.[20] Классицизм предпочитал бледно-желтые тона с белым – именно так, согласно предписаниям официальных властей “красить в нижеследующие только цвета” и “не более чем в две краски”, был окрашен официальный центр Казани. Забулачная – татарская − Казань в этом контексте выглядела ярким экзотическим цветком.[21] Однако санитарное состояние этой части города оставляло желать лучшего. Большинство улиц не имело мостовых. Весной и осенью в Забулачье стояла непролазная грязь, электричество, водопровод и канализация отсутствовали. Дома и улицы освещались керосиновыми лампами и фонарями, жители пользовались водой из грязных болот, грунтовых колодцев и озера Кабан. Успешную конкуренцию трамваю и извозчичьим пролеткам составлял здесь особый вид транспорта, созданный бедняками-татарами – “барабусы” (от татарского – “барабыз” – поедем). Это были обычные крестьянские сани-розвальни, поперек которых клался мешок или куль с соломой, служивший сидением.
<img src=http://abimperio.net/pics/asaln1.jpg>
Казань: Сенная мечеть и рынок
Наконец, периферийные районы Казани представляли промышленная зона и рабочие слободы, расположенные на окраинах города. Если для средних классов “служба” и “дело” территориально традиционно были отдалены от дома, то рабочие стремились расселяться вокруг тех предприятий, где они трудились. Население этих районов было практически гомогенным. В лучших случаях рабочие селились в слободах в маленьких деревянных домах сельского типа или в так называемых “больших домах с частыми окнами” – в одно-двухэтажных домах с множеством небольших комнат и низкими потолками. Каждая семья занимала одну комнату. В худших – им предстояло жить в казармах, которые обычно стояли вплотную к заводам и фабрикам. Такие казармы назывались “спальнями” и представляли собой длинные деревянные рубленые (редко – кирпичные) сараи без каких-либо перегородок. Одинокие и семейные жили вместе, отгородившись иногда лишь ситцевой занавеской. В самом крайнем случае рабочим, за неимением казарм, приходилось селиться в ночлежках. По свидетельству А. М. Горького, ночлежка на Задне-Мокрой улице в казанской Мокрой слободе[22] выглядела так:
“Длинная, мрачная нора, размером четыре и шесть сажен (1 сажень = 2,1 м); она освещалась только – с одной стороны – четырьмя маленькими окнами и широкой дверью. Кирпичные нештукатуреные стены ее черны от копоти. От стен пахло дымом, от земляного пола – сыростью, от нар – гниющим тряпьем.”[23]
Жители слобод буквально утопали в грязи, о чем свидетельствовало даже название здешних улиц: Первая и Вторая Грязнушка, Передняя и Задняя Мокрая и т.д.
Особенностью развития Казани, начиная еще с середины XIX века, стал ее неконтролируемый рост, что проявлялось, с одной стороны, в ее хаотическом разрастании, а с другой – в необычайно быстрых темпах роста городского населения. Когда аграрная реформа Столыпина подстегнула миграцию из села в город, разразился жилищный кризис. Заселение подвалов, круглогодичная сдача в аренду пригородных дач, постоянное дробление существующего жилья вплоть до “углов” не снижало остроты жилищной проблемы. В конце XIX – начале XX века в Казани приходилось на одну квартиру в три раза больше жильцов, чем в Берлине, Вене или Лондоне.
Прирост городского населения в этот период осуществлялся не столько естественным путем, сколько за счет миграции. Превышение смертности над рождаемостью не было чем-то необычным. По данным официальной статистики, только в 1883–1895 годах смертность в Казани превосходила рождаемость более чем на 2000 человек,[24] причем 30% смертей приходилось на инфекционные заболевания. Статистики подсчитали, что при сохранении такой тенденции Казань вскоре (правда, это “вскоре” у разных авторов выглядело по-разному – от 66 до 250 лет) просто вымрет.[25] Большинство зажиточных горожан оставались в городе только на зиму. С приходом весны многие из них уезжали на дачу или в свои поместья.[26]
К 1917 году мало что изменилось. Казань представляла собой типичный капиталистический город со всеми присущими ему контрастами и противоречиями, с очевидно выраженной пространственной дифференциацией как по социально-экономическому, так и по этническому признаку. И именно из такой Казани большевикам предстояло сделать советский социалистический город, причем преобразованиям подлежала как публичная, так и частная среда обитания горожанина. Но хаос гражданской войны и последующая реконструкция национальной экономики препятствовали практическим экспериментам в этой сфере. Долгое время единственным начинанием властей оставался лишь жилищный передел – объявленная в конце 1917 г. всеобщая муниципализация жилья (передача права собственности в ведение органов местного самоуправления) и начатое весной 1918 г. перераспределение жилого фонда, породившее такое явление, как коммунальная квартира (“коммуналка”).
ИЗМЕНЕНИЕ ЧАСТНОГО ЖИЛИЩНОГО ПРОСТРАНСТВА КАЗАНИ В 1920 – 1930-е ГОДЫ
Для проведения муниципализации жилья большевиками была подготовлена соответствующая законодательная основа. На заседании СНК 23 ноября 1917 г. был рассмотрен проект декрета об отмене частной собственности на городскую недвижимость. 16 декабря 1917 г. был принят декрет о запрещении сделок с недвижимостью, 20 августа 1918 г. – декрет “Об отмене частной собственности на недвижимости в городах”.[27] Этот комплекс законодательных источников предоставлял местным советам возможность предпринимать практические шаги по перераспределению жилищного фонда.
Так называемый революционный жилищный передел преследовал важные политико-идеологические задачи. Первоначально он происходил под лозунгом статусного выравнивания “буржуазного” центра и “пролетарских” окраин. Поскольку осуществить эту акцию путем немедленного улучшения жилищных условий и благоустройства рабочих слобод в силу тяжелейшей экономической ситуации в первые годы советской власти было невозможно, власти пошли другим путем – путем переселения трудящихся с рабочих окраин в находящиеся в центре квартиры “бывших”. Норма уплотнения в Казани в 1919 г. составляла от 7 до 9,4 кв.м. на человека.[28]
В ноябре 1917 г. при Казанском губернском совете рабочих, солдатских и крестьянских депутатов создается жилищная комиссия, которая должна была заниматься вопросами жилищной политики. Позднее, в апреле 1918 г., ее функции переходят к квартирному отделу при Совете городского хозяйства Казани. Заметим, что деятельность этой структуры носила весьма хаотичный, неупорядоченный характер. В марте – апреле 1918 г. муниципализация домов в Казани шла посредством конфискации за неуплату оценочного сбора (налога на недвижимость). Причем этот сбор сознательно завышался, чтобы сделать владение домами невыгодным, а иногда и попросту невозможным. Распространенным средством муниципализации стало вселение в особняки центральной части города не столько нуждавшихся в улучшении жилищных условий рабочих, сколько различных государственных учреждений (кстати, в таких случаях жилье иногда отбиралось и у бедноты). К сентябрю 1918 г. в Казани было муниципализировано 38 домов, а к декабрю того же года – уже 65.
С конца 1918 г. муниципализация жилья в Казани стала осуществляться на более планомерной основе (порайонно). Начали муниципализацию с дворянского центра – 3-го района, где проживала наиболее состоятельная часть населения (446 домов, 2908 квартир). Первый этап изъятия домовладений в городе завершился к августу 1919 г.[29]
Заметим, однако, что в тот период вопрос “уплотнения” не стоял в Казани особенно остро. На то был целый ряд причин. Прежде всего, в городе имелась масса пустующих квартир. Особенно много “буржуазных” квартир опустело после ухода комучевцев из Казани в сентябре 1918 г. “Казань пуста, − телеграфировал наркому внутренних дел Г. Петровскому председатель фронтового ЧК М. Лацис, – ни одного попа, ни одного монаха, ни буржуя. Некого и расстрелять”.[30] Так, с отступающей белой армией из Казани ушла значительная часть профессоров, еще большее количество преподавателей и подавляющее большинство студентов Казанского университета: только из числа профессорско-преподавательского состава университет потерял более сотни человек.[31] Сильно сократилось общее число жителей города – перепись 1920 г. показала, что население Казани по сравнению с 1913 г. уменьшилось на 29%, т.е. на 60 тыс. человек.[32] Снижение людности происходило не только за счет прямых потерь населения, вызванных экстремальными условиями существования, не только за счет эмиграции и миграции “бывших”, но и за счет широкого оттока населения в деревню в связи с нараставшим экономическим кризисом и закрытием промышленных предприятий. Рабочие слободы Адмиралтейская, Большая и Малая Игумнова, Кизическая, Гривка, Ягодная потеряли почти половину своего населения. Таким образом, контингент, подлежащий переселению, резко уменьшился. Наконец, и сами рабочие не очень стремились к переселению с городских окраин, хотя для привлечения в центр “пролетарскому населению” был предоставлен ряд льгот (субсидии рабочим, освобождение от квартплаты красноармейцев). Согласно проведенному нами опросу старожилов Казани, среди рабочих, как потомственных горожан, так и недавних мигрантов из деревни, гораздо престижнее считалось иметь свой дом, пусть даже небольшой, чем переселяться в городскую квартиру, и уж тем более – в центре. Переезд в центр был чреват потерей традиционных жизненных устоев и стиля жизни, в частности невозможностью вести приусадебное хозяйство, осуществлять традиционное внерабочее времяпровождение, посещать привычные места проведения досуга, разрушением социальных контактов, изменением структуры семьи и всего уклада повседневности. Несовершенство транспортной системы делало маятниковые поездки в черте города практически неосуществимыми. Документы свидетельствуют о том, что в реквизированные квартиры были вселены в основном советские учреждения, новые функционеры и красноармейцы. Поэтому можно смело утверждать, что первые попытки превратить центр Казани в среду обитания рабочих путем их механического переселения попросту провалились. Дихотомия “центр – окраины” сохранялась: в обиходе люди окраин называли центр “городом”. Этот термин оказался необычайно устойчивым и употребляется жителями Казани по сей день (“живу в городе”, т.е. в центре, “поехали в город” и т.п.).
В 1922–1923 гг., когда повседневная жизнь стала активно утрачивать военно-коммунистические черты, в области жилищной политики произошел некий откат назад – НЭП способствовал возрождению такой традиционной городской ценности, как индивидуальная квартира. Уже с осени 1921 г. была восстановлена частная собственность и разрешены сделки с недвижимостью. Произошел процесс “демуниципализации” жилья: часть муниципализированных домов и квартир была возвращена владельцам, сдана в аренду желающим или приобретена в личную собственность. В “Известиях ТатЦИКа” за 1922 г. одно за другим появляются постановления о демуниципализации в Казани (21 февраля), об аренде домов и о возврате домов (23 февраля), о порядке истребования имущества (предметов домашнего обихода) от фактических владельцев (29 марта), о воспрещении выселения и уплотнения (13 июля).[33] С конца 1922 г. большевистские функционеры начинают постепенно освобождать приютившие их в годы гражданской войны Дома советов – дома-коммуны для высшего партийного и советского руководства, в которые были превращены ряд бывших гостиниц Казани – номера Братухина, “Купеческие”, “Сибирские”, “Барский двор” и др. (постановление ТатЦИКа от 6 августа 1922 г.). Нужно заметить, что эти дома – образцы нового социалистического общежития – даже в тех сложнейших экономических условиях содержались в образцовом порядке. Так, из отчета о работах, проведенных с 1 января по 1 октября 1922 г. жилищным отделом Упркоммунхозом при Наркомвнуделе ТАССР, следовало, что из 452.115 руб., затраченных в этот период на ремонт 34 объектов города (общежития, бани, парикмахерские, столовые, клубы, гаражи и пр.), 215.960 руб. было затрачено на ремонт 2-го Дома советов.[34] Теперь же советская номенклатура стала переселяться в муниципализированные, как правило, весьма комфортабельные дома. При жилищном отделе была создана конфликтная комиссия, разбиравшая “спорные вопросы в деле распределения квартир и комнат между гражданами”. Всего в 1922 г. в суды на предмет незаконного вселения было направлено 46 дел, выселено за самовольное вселение – 159 граждан. Уже на 19 мая 1922 г. в Казани из 7748 домов муниципализированных было 1645, а демуниципализированных – 6103. Однако в документах отмечалось, что
“работа по демуниципализации домовладений протекает не так интенсивно, как бы это было желательно, вследствие технических задержек в получении справок от ГПУ о бежавших с белыми и за проверкой документов на право владения.”[35]
Домкомы упразднялись и заменялись заведующими домами, вводилась прописка в домовых книгах. Эти акции позволяли новой власти контролировать контингент жильцов и отслеживать его изменение. С мая 1922 г. были начаты проверки “наличности мебели, значащейся на учете по книгам 1918 г.”, заводились так называемые “мебельные дела”. Бесхозная мебель, прежде всего мебель “бежавших с белыми”, распределялась вначале среди “ответственных работников”, а затем уже – “среди нуждающихся”.[36] Весной 1919 г. норма выдачи мебели в Казани составляла два дивана/кушетки, один обеденный и один письменный стол, один умывальник, один комод и один гардероб на семью.[37] Однако постепенно такого рода нормирование стало сходить на нет, а 9 июня 1922 г. было принято специальное постановление ТатЦИКа “О расценке имущества, находящегося в пользовании граждан (мебель)”, чтобы закрепить полученную мебель за новыми хозяевами и предотвратить требования бывших владельцев квартир о возврате их собственности в ходе демуниципализации.
Кстати говоря, мебель как особая “буржуазная” ценность подлежала реквизиции в первую очередь: вскоре после революции, по воспоминаниям современницы,
“у всех, кто более-менее хорошо жил, стали все отбирать. У нас дома был обыск. Забрали трюмо, этажерку, бархатный диван и два сундука с мануфактурой и все это увезли на подводе.”[38]
Несмотря на “демуниципализацию”, процесс уплотнения и создания коммунального жилья в Казани в 1920-е гг. неуклонно продолжался. Поскольку концепция приватности отсутствовала в новой жилищной идеологии, основным критерием оценки жилищной ситуации стала жилобеспеченность. К середине 1920-х гг. большинство функционирующих жилых помещений Казани находилось в плохом состоянии и было перенаселено (средняя площадь на одного человека равнялась 5,6 кв. м), хотя в городе было множество пустующих, разрушающихся зданий. Нужно было строить и восстанавливать, причем быстро и по возможности дешево. Самым подходящим средством для этого представлялась жилищная кооперация, которой отводилась в 1920-е гг. особая роль в благоустройстве рабочих районов.
Еще 20 октября 1922 г. ВЦИК издает декрет “О возврате кооперации домов”, а в 1923–1924 гг. в Казани создается комитет содействия кооперативному строительству рабочих жилищ ТССР, которому предоставляется льготное кредитование. Тогда же началось и частное строительство, и развитие жилищных товариществ. В 1923–1926 гг. в Казани было построено 40 государственных и кооперативных зданий с жилой площадью около 16 тыс. кв. м и 338 частных деревянных домов в рабочих районах на окраинах города. Возникли рабочие поселки “Красный мыловар”, “Красный кожевенник”, “Красный химик” и др. К 1 октября 1925 г. таковых насчитывалось 18. Жилищные товарищества также занимались как восстановлением разрушенных, так и строительством малоквартирных (в среднем от 4-х до 20 квартир в каждом) новых домов. Квартиры состояла из 2-3 жилых комнат размером по 12-14 кв. м и служебных помещений – кухни, кладовой, прихожей и уборной.[39]
Хотя в документах и отмечалось, что каждая квартира рассчитана на семью из пяти человек, т.е. предполагалась как отдельная, далее шла фраза, сводившая на нет этот благой почин: “Распланировка комнат вполне удачная и дает возможность, в случае надобности, заселения квартиры двумя-тремя небольшими семьями”. Именно таким образом эти дома в большинстве своем и заселялись, множа пресловутые “коммуналки”. Но люди были рады и этому. В 1923–1926 гг. количество квартир в Казани увеличилось лишь на 1,6%, жилой площади – на 1,4%. Решено было предоставлять новое жилье лишь тем горожанам,
“у кого квартира разваливается и грозит обвалом, у кого скопилась вода под полом (сырость стен во внимание не принимается), стены из досок, нет совершенно окон, живут в полной темноте (этот пункт распространялся только на семьи с детьми. − А.С.), скученность доходит до 1/3 кв. сажени на человека (1 кв. сажень = 4,5 кв. м).”[40]
Санитарная норма, таким образом, составляла 1,5 кв. м на человека. 13 июня 1923 г., в связи с нехваткой жилой площади, в Татарии принимается специальное постановление “О порядке открытия и содержания ночлежных домов”.[41]
И в 1920-е, и в 1930-е гг. многие из казанских рабочих продолжали жить в бараках. Современник вспоминает:
“В 30-е гг. мама работала на табачной фабрике, и мы жили в бараке от этого предприятия. Барак представлял собой длинное здание со сквозным коридором, по обеим сторонам которого располагались комнаты. Отопления, ванны, туалета, разумеется, в бараке не было. Обогревали и готовили пищу с помощью печек-буржуек. Туалет был на улице, а мыться ходили в баню.”[42]
По “коммунальному” принципу заселялись и первые, построенные в 1920-е гг. в Казани, многоэтажные многоквартирные жилые дома: к концу 1920-х гг. покомнатно заселялось более 60% жилплощади, а в 1930-х этот процент еще более возрос.[43]
Атака на старый центр усилилась весной 1929 г., когда началась кампания “выселения нетрудовых элементов и бывших домовладельцев”. Следующим шагом была паспортизация 1932 г. – введение системы внутренних паспортов в СССР. В тот же год паспортная система была дополнена институтом прописки, которая явилась великолепным средством наблюдения и контроля над населением. Привязанность к месту жительства в советской России становилась, таким образом, неким аскриптивным качеством, поскольку проживание в данной местности отнюдь не являлось фактом индивидуального выбора. Все это позволило исследователям говорить о политике “локального шовинизма”, проводимой советской властью в этой сфере жизни.[44]
Не отказывались власти и от политики “уплотнения”. Правда, у “бывших” были свои тактики сохранения если не физического, то хотя бы социального пространства: они “уплотнялись” за счет своих, вселяя в квартиры друзей, родственников или просто социально близких “интеллигентных жильцов”:
“В конце 20-х гг. пришли к нам наши друзья Валентин и Софья (с Валентином мой муж когда-то вместе учился в гимназии) и стали просить нас, буквально умолять переехать от моих родителей, с которыми мы жили в частном доме, к ним на квартиру. Квартира у них была огромная: комнат всего две, зато каждая – не менее 40 метров. Детей у них не было, жили вдвоем. Говорили, что если мы не согласимся занять одну комнату, то к ним подселят неизвестно кого, лучше уж жить с нами. Мы переехали и прожили в этой комнате несколько лет.”[45]
Процесс дробления квартир и комнат продолжался, и то, что в 1930-е гг. идеалом вновь становится квартира для одной семьи, не привнесло ничего нового в восприятие людьми собственной жилой площади. Двух-, трех-, четырехкомнатные квартиры заселялись по принципу: каждой семье – отдельную комнату, так что вновь образовывались коммуналки. В новом советском социокультурном пространстве идеалы и реалии не пересекались.
На протяжении 1920–1930-х гг. “коммуналка” постепенно становится в Казани основной формой человеческого общежития. В 1926 г. на 65.899 комнат города приходилось 165.464 жителя, т.е. приблизительно 2,5 человека на одну комнату.[46] Жизнь в коммунальной квартире стала элементом судьбы советского человека и важным фактором социальной локальной идентификации.
Однако культ уравнивания распространялся далеко не на всех. Новая элита хотела жить по-новому, не так, как все, а если получится, и лучше всех – недаром уже с начала 1930-х гг. такие понятия, как “обезличка” и “уравниловка”, употреблялись в советском вокабулярии в негативном смысле. В стране начинает осуществляться постепенная территориальная сегрегация элиты – передача жилищ предприятиям и ведомствам и выселение из ведомственных домов лиц, не имеющих права в них проживать. Так возникает своеобразная ведомственная “черта оседлости”. 23 апреля 1934 г. выходит постановление СНК об улучшении жилищного строительства: высота потолков – 3-3,2 м (вместо 2,8, как прежде), толщина стен – не менее 2-х кирпичей, квартиры в 2, 3 и 4 комнаты.[47] Строительство престижного жилья существенно расширяется. Многие звания и награды за заслуги перед государством, учрежденные в этот период (Герой Советского Союза, Герой Социалистического труда, ученое звание профессора, членство в Союзе писателей или Союзе композиторов) давали право на дополнительную и элитную дешевую государственную жилплощадь.
В Казани специальных номенклатурных кварталов в 1930-е гг. не было, но отдельные престижные дома появлялись. В 1934 г. в самом центре города был возведен многоэтажный жилой дом для сотрудников НКВД. В конце 1920-х – 1930-е гг. были выстроены жилой дом авиаинститута для профессорско-преподавательского состава, жилой дом для работников связи. Эти комфортные и престижные дома отличались удобной планировкой помещений, благоустройством квартир, применением новых архитектурных форм, подчеркивавших функциональное назначение зданий, использованием новых строительных материалов и конструкций.
В 1930-е годы вместе с “обуржуазиванием” новой элиты начинают цениться и прежние “буржуазные” ценности, в частности традиционные элементы буржуазного интерьера. Хорошо обставленная квартира должна была свидетельствовать о неуклонном повышении благосостояния советского народа. Другое дело, что эту обстановку негде было взять. Практически все опрошенные нами респонденты утверждают, что мебель была либо самодельная, либо кустарная, либо оставшаяся от прежних времен:
“Комнаты в коммуналках обставлены были однообразно: обеденный стол на круглых точеных ножках, три-четыре стула, обычно дубовых с высокими спинками, шифоньер, в большом отделении которого висела одежда, а в маленьком на полки клали белье и посуду; у тех, кто побогаче, в шифоньере еще и зеркало. Кровати – металлические с пружинами или пружинными матрацами. Если в семье было несколько детей, они обычно спали на полу. В некоторых коммуналках в старинных домах, где потолки были очень высокие, жильцы делали “второй этаж” – сплошные полати, на которых устраивались спальни.”[48]
На фотографии середины 1930-х гг. изображена группа людей, отмечающих годовщину Октября. В центре – большой квадратный стол, покрытый клеенкой. На заднем плане – старинный тяжелый буфет с чайной посудой. Вместо занавесок на окне – простыни. Стены оклеены газетами. Все просто – до нищеты.
Возникают в Казани и дома-коммуны. Одна из таких коммун была создана в 1930 г. студентами Казанского университета. Для этой коммуны численностью около ста человек власти выделили специальное двухэтажное здание в центре города. Верхний этаж предназначался для спален и учебных кабинетов, нижний – для кухни, столовой, красного уголка и других продовольственных и культурных служб. Вот что рассказал об этой коммуне бывший ее член, академик А. Трофимук:
“В первые месяцы пребывания в коммуне каждый из нас – коммунаров – находился в состоянии высочайшего удовлетворения. Нам казалось, что мы уже олицетворяем собою будущих созидателей коммунизма, показываем хороший пример тем, кто еще не созрел до понимания идеалов нового общества. Каждый из нас, отдежурив на кухне или в прачечной, в остальные дни наслаждался радостью беззаботного потребления пищи, бытовых и культурных мероприятий…. Никто из нас не подозревал, что, казалось бы, мелкое происшествие сумеет взорвать коммуну изнутри. А случилось непредвиденное. Один их дежурных по пищеблоку получил для коммуны около 10 литров сметаны и во время дежурства, когда все коммунары находились в университетских аудиториях, всю ее единолично съел. Коммунары не только остались без существенной части обеда, но и предметно уяснили, что они еще далеко не созрели для жизни в коммуне. Коммуна, стихийно возникшая, столь же стихийно и прекратила свое существование.”[49]
Но в 1930-е и даже в 1950-е гг. в Казани рядом с новыми, “революционными” формами общежития благополучно существовали и прежние, дореволюционные. Например, в центре города сохранялись довольно многочисленные двухэтажные частные дома, которые обычно занимала профессура или известные врачи. Интерьер такого дома сохранял всю прелесть и уют “буржуазного” быта:
“В зале обращала внимание на себя бронзовая электрическая люстра на пять лампочек с тюльпанчиками, в углу стоял на гнутых ножках роскошный диван, обтянутый красным бархатом, на небольшом столике – керосиновая лампа в стиле “ампир” с очень красивым абажуром в виде полуоткрывшегося бутона розового цвета. Громадное трюмо, светлое отделанное орехом пианино и несколько картин завершали интерьер.”[50]
Такая квартира, обставленная в дореволюционных традициях буржуазии, казалась удивительной и вызывала некий дискомфорт даже у людей из интеллигентных семей, о чем свидетельствуют их воспоминания. Гораздо более привычными были иные условия существования казанских профессоров – жизнь, полная бытовых трудностей и лишений. Дочь академика Е. К. Завойского Наталия (родилась в 1937 г.) вспоминает свои детские годы в квартире дома № 33 по улице Чернышевского (ныне Кремлевская), расположенного почти напротив главного здания Казанского университета:
“Квартира начиналась с длинной, темной и холодной кухни, конечно, без газа (тогда его и не было) и действующего водопровода. Мама готовила еду на керосинке…. Комнат было две: одна побольше – проходная, другая поменьше с двумя окнами. Мы жили только в первой. Дров для двух печек не хватало…. Печка хранить тепло не умела. К утру к ней примерзало белье, сушившееся тут же в комнате. Кроме печки в комнате стоял огромный черный шкаф, обычно пустой, так как никаких продуктов в запасе не было. У печки помещалась моя кроватка, над которой висел коврик-аппликация, сделанная руками мамы. Справа от входа – кровать родителей. В пространстве между окном и кроватью помещался шкафчик с книжной полкой наверху. В середине комнаты стоял обеденный стол со стульями. На нем часто возвышалась керосинка. Самым красивым предметом в нашем жилище был письменный стол отца, резной, темно-коричневый, на фигурных ножках, доставшийся ему от его отца. Конечно, это была бедность.”[51]
Таким образом, в 1920–1930-е гг. в советском городе происходит постепенное становление и оформление частного жизненного пространства, построенного на принципиально новых, советских основах, со всеми присущими ему необходимыми атрибутами, в том числе и особым вещно-предметным миром. Статус доминантного советского жилья обретает в этот период пресловутая “коммуналка”. Однако наряду с доминантными в Казани сохраняются и субдоминантные, или альтернативные, способы организации жилья, которые отличаются с точки зрения своих основных социокультурных свойств. Субдоминантные культуры порождают три культурных типа жилища: остаточный, в качестве которого можно рассматривать, например, бараки или небольшие частные домики сельского типа, подавляемый (дискриминируемый) – жилищное пространство традиционной “буржуазной” квартиры, и возникающий – дома-коммуны. Однако соотношение этих типов локуса пространства повседневности в провинции и, в частности, в Казани, существенно отличалось от столичных центров. Здесь коммуналки не обрели столь широкого распространения, а жилища субдоминантного типа не только благополучно просуществовали, но даже постоянно разрастались вплоть до конца 1950-х гг., когда в стране началась энергичная кампания по строительству массового дешевого жилья – 5-тиэтажных “хрущевок”, воплотивших в себе мечту о коммунистическом жилищном рае.