Прощание с имперским нарративом?
4/2008
Forum AI
Универсум имперских граней:
О взгляде с “Окраин Российской империи” (Москва: Новое литературное обозрение, 2006–2008)
Западные окраины Российской империи / Под ред. М. Д. Долбилова и А. И. Миллера. Москва: “НЛО”, 2006. 608 с. ISBN: 978-5-86793-553-5 <a href="javascript:Pick it!ISBN: 978-5-86793-553-5"><img style="border: 0px none ;" src="http://www.citavi.com/softlink?linkid=FindIt" alt="Pick It!" title='Titel anhand dieser ISBN in Citavi-Projekt übernehmen'></a> .
В современной российской историографии очевиден процесс критического осмысления истории империи. Он проявляется как в феномене Ab Imperio с его попыткой написания “новой имперской истории”, так и в многочисленных публикациях последних лет, связанных с научной и издательской деятельностью Алексея Миллера, Михаила Долбилова, Леонида Горизонтова и др. В частности, среди белорусских исследователей обсуждаются коллективная монография Западные окраины Российской империи (Ред. М. Долбилов, А. Миллер. Москва: НЛО, 2006) и книга Алексея Миллера Империя Романовых и национализм. Эссе по методологии исторического исследования (Москва: НЛО, 2006).
Знакомство с этими изданиями позволяет понять сущность исследовательского пафоса сторонников пересмотра традиционных для российской историографии подходов к истории империи, предложенный ими исследовательский метод и оценить первые результаты.
Данный текст не является рецензией на эти издания Это скорее некоторые замечания, возникшие в результате обсуждения названых работ вместе с коллегами из Института исторических исследований Беларуси при Европейском гуманитарном университете (Вильнюс). Соответственно, внимание преимущественно будет фокусироваться на “белорусском сюжете” истории империи.
Актуализация имперской проблематики очевидно связана с интеллектуальными поисками новой российской идентичности и определением места России в современном мире. (А. Миллер: “… понимание природы и сложной конструкции унаследованных от империй руин будет нелишним при разработке стратегий для той принципиально новой ситуации, в которой оказалась Россия”[1]). В научном плане этот интерес обусловлен как стремлением преодолеть определенную политизацию проблемы, характерную для исследований советской эпохи и многих работ первого постсоветского десятилетия, так и желанием нарушить традиционную ограниченность российской историографии, в центре которой находилась почти исключительно центральная власть.
В значительной степени эти перемены вызваны появлением интересных исследований в современной “западной” историографии по проблематике национализма, этничности и групповой идентификации в Российской империи. Работы Марка фон Хагена, Джоффри Хоскинга, Андреаса Каппелера и др.[2] в определенном смысле стали вызовом для российских историков и существенно повлияли на концептуальные изменения в изучении империи.
“Западные” исследователи предложили сфокусировать внимание не на традиционном изучении политики центра, а на проблемах империи как многонационального государства и национальных движений на ее территории. А. Каппелер, в частности, обратил внимание на то, что в истории империи наблюдались разные фазы становления наций и развития национальных движений. По его мнению, всё это превращает империю в потенциальную экспериментальную площадку для изучения феномена национализма.[3]
В результате уже российскими исследователями были сформулированы новые вопросы, на которые должна дать ответ современная историография “имперского измерения российской истории”. В частности, они касаются взаимоотношений Центра и окраин. Основатели серии “Окраины Российской империи” предложили следующий перечень вопросов:
“Как власти структурировали пространство Империи, в т.ч. административное, образовательное, экономическое, законодательное и т.д.? Какими были экономические оиношения окраин и Центра? Как в разные периоды формировалась политика Империи в отношении религии, миссионерской деятельности, перемены вероисповедания? Как регулировалось употребление разных языков? Как вырабатывалась в Центре и на местах политика в отношении разных групп населения?”
Все эти вопросы, кстати, по-прежнему фокусируются на “Центре”. Собственно “окраинное измерение” отразилось в следующих вопросах:
“Как местные элиты и сообщества реагировали на политику имперских властей? Как отстаивали свои собственные интересы? Как сотрудничали с Империей? Как пытались использовать в местных интересах имперские ресурсы?”[4]
Последний блок вопросов вызывает наибольший интерес с учетом того, что российская историография традиционно рассматривала “западные окраины” в качестве арены польско-российской схватки. Национальные движения автохтонного населения (например, белорусов и украинцев) оценивались в контексте этой борьбы и обычно не рассматривались как самостоятельный феномен политической и культурной жизни.
А. Миллер в своем эссе “Империя Романовых и национализм” повторил эти вопросы и подчеркнул, что число “акторов”, взаимодействующих в регионе, всегда больше двух (Миллер, С. 8). Автор имел в виду отсутствие единства среди бюрократии, в частности расхождение позиций Центра и чиновников “на местах”, раскол местных элит и т.д. Он предложил термин “новая история империи”, который, на его взгляд, более соответствует стремлению отойти от имперского нарратива, чем вариант Ab Imperio.
В качестве одной из первоочередных А. Миллер провозгласил задачу воссоздания во всей ее полноте “сложной ткани взаимодействия имперских властей и местных сообществ” (Миллер, С. 7). При этом он отверг национальный нарратив как устаревший и не способный предложить “адекватный масштаб для анализа процессов в империи” (Миллер, С. 80). Действительно, претендовать на понимание этнической и конфессиональной гетерогенности империи в масштабах национального нарратива очень сложно. Но значит ли это, что от него следует совершенно отказаться?
Думается, что национальный нарратив еще не утратил своей научной значимости. Его трактовка А. Миллером является упрощенной. Известно, что “национальный” (или “национально-государственный”) подход в историографии бывших советских республик стал активно развиваться только после распада СССР. Это была своего рода реакция на советскую историографию с ее крайне идеологизированной оценкой национального фактора. Например, в белорусской постсоветской историографии национальный нарратив – это, в первую очередь, стремление рассматривать Беларусь и ее народы в качестве самостоятельного объекта исследования и субъекта истории. В 90-е гг. историки отказывались от трактовки Беларуси как “Северо-западного края”, “kresów wschodnich” или окраины коммунистической империи. Причем собственно национальный аспект белорусской истории не ограничивался исключительно белорусами. По крайней мере, достаточно много внимания уделялось политике имперского Центра, а также соседям – полякам, русским, евреям, татарам, литовцам, латышам и др. Изучение ситуации в регионе не ограничивалось одним “белорусским актором”. Для национального нарратива совсем не характерно рассматривать собственную нацию в некоем социальном вакууме. Сознательная или неосознанная самоидентификация историка с “правдой” своей этнической группы (Миллер, С. 29) вовсе не означает невозможности достаточно критической и основательной оценки, например, действий элит этой же группы или феноменов полонизации и русификации, в т.ч. с учётом мотивации различных “бюрократических партий” и т.д. Нельзя отождествлять национальный нарратив конца ХХ в. с подходами историков межвоенного периода, что, кстати, как раз и делает Алексей Миллер.
В целом в белорусской историографии первое постсоветское десятилетие было достаточно сложным периодом развития науки, в котором серьёзные научные исследования чередовались с ультрапатриотическими публикациями.[5] Впрочем, последние не задавали тон…
Очевидно, что был сделан значительный шаг вперед в процессе осмысления белорусским обществом своего прошлого. Хоть многие принципиально важные задачи до сих пор не решены. В частности, отсутствует история белорусского национального движения, развития государственности в ХХ в. и т.д. Понятно, что эти исследования можно проводить в рамках различных нарративов. В частности, современный белорусский официоз в историографии активно использует “западнорусский нарратив”, который пытаются совместить с атавизмами советской идеологии. Однако без национального нарратива сложно претендовать на понимание позиции национальных элит местного общества, а также их отношения к реализации того “националистического ресурса” империи, о котором писал А. Миллер (Миллер, С. 10).
Безусловно, недопустима абсолютизация возможностей национального нарратива. Он действительно не позволяет одинаково глубоко понять всё многообразие общественно-политической и культурной жизни, объективно оценить роли всех акторов, взаимодействующих в регионе. Но даёт ли такое понимание какой-либо иной подход?
Алексей Миллер в противовес национальному нарративу и регионализму очень высоко оценил возможности ситуационного подхода, предметом исследования которого является “определенная структура этнокультурных, этноконфессиональных, межнациональных отношений или же различные аспекты, напр., экономического, административного взаимодействия” (Миллер, С. 28). По его мнению, именно логика этого подхода помогает историку освободиться от самоидентификации со “своим” актором (Миллер, С. 29). В качестве примера ситуационного подхода он назвал “Западные окраины Российской империи”. Следует, однако, заметить, что данное издание в не меньшей степени соответствует региональному подходу.
Возможно, более целесообразно сочетание различных подходов при исследовании взаимодействия имперских властей и местных сообществ. Видимо, не следует тешить себя иллюзией о возможности создания некой “универсальной” объяснительной модели империи в период модернизации и национализма.
Кроме того, работа в рамках того или иного нарратива не избавляет историка от необходимости оставаться профессионалом и скрупулёзно следовать нормам научного исследования. Рекомендации А. Миллера, как избежать политической ангажированности (Миллер, С. 26-27), касаются всех исследователей, а не только сторонников национального подхода.
Как же реализовались намерения российских авторов в тексте “Западных окраин...”? Насколько основательными оказались ответы на поставленные вопросы? В какой степени авторы сумели раскрыть проблему взаимодействия имперского Центра и местных сообществ, внутри которых в XIX в. начинают оформляться национальные элиты? И, наконец, каким предстаёт в “новой истории империи” место белорусов и Беларуси?
Вначале несколько слов о понятийном аппарате исследования. Термин “западные окраины” употребляется в отношении тех территорий Речи Посполитой, которые на протяжении XVII – XVIII вв. были захвачены Россией. По мнению авторов, это географическое пространство было ареной борьбы империи и польского движения, российского и польского национальных проектов, а позднее также местом деятельности других “националистических движений” (Окраины, С. 14). В отношении белорусского движения сделана оговорка: ему отводится меньше места по причине его слабости. Вряд ли это объяснение удовлетворит читателя. В начале ХХ в. “белорусский вопрос” стал заметным фактором политической и национально-культурной жизни “западных окраин”. Причина невнимания скорее в отсутствии авторского интереса к этой проблеме... Впрочем, не следут забегать вперед.
Среди концептуально важных понятий следует обратить внимание на употребление авторами понятий “Русь”, “русины” для периода XIII–XVII вв., “дабы не запутаться в дебрях исторических топонимов и самоназваний” (Окраины, С. 16). На самом деле эти понятия и производные от них используются также для объяснения ситуации на украинских и белорусских землях в конце XVIII и даже в XIX в. (Окраины, С. 76, 111). Не являясь специалистом в области исторических самоназваний, всё же хотел бы высказать сомнение, что столь широкое (хронологически и географически) употребление термина “русины” способствует пониманию особенностей этнической эволюции славянского населения “окраин”, а также отражает специфику культурного развития народов бывшего Великого княжества Литовского. Не думаю, что этому может помочь характеристика языка изданий Франтишка Скорины как “русинского” (Окраины, С. 25). Авторитетные российские специалисты (А. А. Алексеев) называют язык “скориновской” Библии “руським”, обязательно добавляя, что в современной терминологии его можно назвать “старобелорусским” и т.д.
Следует отметить смысловую многослойность понятия “русины”.[6] В разные периоды и в разных регионах бывшего Древнерусского государства он означал нечто совершенно отличное. Политоним XII в. превратился в более позднюю эпоху в этноним для части предков современных белорусов и украинцев, а также в конфессионим для православного населения. В белорусской историографии на существовании эндоэтнонима (?) “русины” вплоть до середины XVII в. настаивает И. Марзалюк.[7] Однако большинство белорусских исследователей утверждает недоказанность этнического содержания этого понятия.[8] Кроме того, известно, что еще в ХХ в. он был этнонимом части населения Западной Украины. Неизбежно возникает вопрос о научной корректности употребления этого понятия и производных от него в данном исследовании. По крайней мере, следовало бы обратить внимание на то, что “русин” XII в. не тождествен “русину” века XVIII. Также следует отметить, что авторы совершенно упустили из виду необходимость объяснить исчезновение “русинов” и появление белорусов и украинцев. Значительно большего внимания заслуживает не менее распространенное на белорусских и литовских землях понятие “литвин”.
Представленный в “Западных окраинах…” обзор политической истории преимущественно связан с превращением земель бывшего Великого княжества Литовского во внутренние области Российской империи. В этом обзоре вполне отразились те проблемы, с которыми встречаются российские исследователи при попытке критического осмысления истории империи и ее окраин. Новые оценки здесь причудливо переплетаются со сложившимися стереотипами имперского нарратива. В частности, происходит своего рода реабилитация “предателя России” Ивана Мазепы, чей переход на сторону Швеции Татьяна Яковлева объясняет стремлением Петра I ликвидировать автономию Гетманщины (Окраины, С. 53). Но одновременно традиционно отсутствует упоминание о войне 1654–1667 г. между Москвой и Речью Посполитой. Между тем для белорусских земель эта война обернулась демографической катастрофой, которая существенно повлияла на их дальнейшее развитие. “Белорусская тема” в истории XVII в. появляется только однажды в рассуждениях Т. Яковлевой о геополитических намерениях “Москвы”, которая “более всего мечтала о возвращении Северских земель и Белоруссии” (Окраины, С. 41). Причем слово возвращение употребляется без кавычек.
Политика России в период разделов Речи Посполитой характеризуется как “захватническая” (С. 72). Однако в рассуждениях о причинах падения Речи Посполитой было бы уместно вспомнить о российско-прусском договоре 1764 г., в соответствии с которым оба государства обязались не допускать реформирования Речи Посполитой в направлении укрепления центральной власти. Оценка политики Екатерины II на аннексированных землях как определенного компромисса, когда взамен политической лояльности местных элит российские власти будто бы сохраняли правовую, культурную и конфессиональную специфику, вызывает возражения. По крайней мере, белорусские исследователи обращают внимание на притеснение униатской церкви и ссылаются на Указ Екатерины II от 22 апреля 1794 г. Восстания 1830-1831 гг. и 1863-1864 гг. традиционно называются “польскими” и т.д.
Анализируя особенности российской политики на аннексированных землях, Михаил Долбилов и Алексей Миллер обратили внимание на сохранение “польской системы образования” на территории Виленского учебного округа в начале XIX в., что, по их мнению, способствовало активизации процессов полонизации все еще “восточнославянского населения” (Окраины, С. 96). Хочется обратить внимание на то, что в первой половине ХIХ в. понятие “польскости” на белорусских и литовских землях связывалось преимущественно с представителями высших социальных слоёв населения. Термин “поляк” был в первую очередь политонимом, который свидетельствовал о принадлежности к шляхетской “политической нации” (“naród polityczny”). В связи с этим опасность полонизации населения белорусских и литовских деревень кажется преувеличенной. Польский историк и социолог Рышард Радик (Люблин) справедливо заметил, что до отмены крепостного права польская общественность не проявляла интереса к языковой полонизации местного крестьянского населения. Более того, культурные отличия способствовали сохранению в неприкосновенности сословного деления.[9]
Белорусские историки также обратили на это внимание. Более того, определенному переосмыслению сегодня подвергается сам процесс полонизации. В частности, отмечается, что Речь Посполитая не являлась польским национальным государством, и ее политикам не следует приписывать целей, которые ставились польской национальной и политической элитой в 20-30-х гг. прошлого века в Западной Беларуси. Что касается XIX – начала ХХ вв., то необходимо учитывать как отсутствие польского государства, так и ту политику “располячения”, которая проводилась российскими властями на “западных окраинах”. Кстати, распространение антипольских мероприятий на всё католическое население Беларуси невольно способствовало процессу полонизации. В частности, после официального запрещения “полякам” приобретать земли в “Северо-Западном крае” (10 декабря 1865 г.) и широкого употребления конфессионального критерия для их “выявления” многие белорусские крестьяне католического вероисповедания именно от российского чиновника впервые узнали, что они являются “поляками”. Администрация “на местах” обратила на это внимание только в начале ХХ в., когда и попыталась в своих интересах разыграть “белорусскую карту”.[10] Очень интересные рассуждения Алексея Миллера о феномене русификации (Глава 2. Русификация или русификации?) вполне применимы и для анализа полонизации (или полонизаций). Кстати, при осмыслении феномена полонизации в белорусской историографии появился термин “самополонизация”.[11]
Не меньше внимания заслуживают такие идеологические феномены белорусской истории имперского периода, как “литвинская традиция”[12] (“литвинство”) и “западнорусская традиция”.[13] Они имели непосредственное отношение к оформлению собственно белорусской идеи в конце XIX – начале ХХ в. Однако объектом внимания российских историков они эти феномены не стали.
Так же непросто оказалось российским исследователям увидеть истоки белорусского национального движения. В частности, в издании “Разсказы на белорусском наречіи” (1863) Михаил Долбилов увидел только проявление проправительственной пропаганды, которая утверждала, что белорусы – не поляки, а русские (Окраины, C. 169). На самом деле “Разсказы...” свидетельствуют о другом. Их анонимный автор подчеркивал как раз самобытность белорусов: “…мы сами по соби народ особный – Белоруссы!”[14] Этнические русские в данном очерке вообще отсутствуют, как и само упоминание российского государства. Только однажды автор вспомнил “московских царей” и только для того, чтобы напомнить читателю о страшных потерях белорусской земли во время военных конфликтов между “Москвой” и Польшей. Роли поляков в белорусской истории отведено значительно больше места. Они противопоставлялись “литвинам”, которые “жилы з Билоруссамы в вэликой згоди”. С поляками связывались потеря незавимости, ополячивание и окатоличивание. Обращает на себя внимание авторское осуждение тех, кто “пнетца да панув” и при этом отрекается от родного языка и родной (православной) веры. Белорусский исследователь Олег Латышонок убедительно показал, что автор сумел переосмыслить историю Беларуси на национально-белорусский манер. Анализ текста “Разсказов...” помогает понять первые самостоятельные шаги белорусского движения, точнее, того направления, которое было связано с феноменом “западнорусской традиции”.
К сожалению, это явление осталось не замеченным российским историком. Кстати, как и сами белорусы, которых Михаил Долбилов[15] вновь определил термином “восточнославянское население” (Окраины, С. 172). Украинцам более “повезло”, потому что процесс рождения украинской “культурной традиции” в начале 60-х гг. XIX в. (Кирилло-Мефодьевское братство, “Грамада”, издание украинских книг и журнала “Основа”) был описан А. Миллером.
Неполное освещение получило восстание 1863–1864 гг. в Польше, Беларуси, Литве. Авторы “Западных окраин...” уделили внимание только событиям в Царстве Польском. Между тем, например, анализ взглядов и деятельности Викентия Константина (Кастуся) Калиновского (1838–1864) мог бы дать российским историкам интересный материал для рассуждений о проблеме соотношения “литвинства”, “польскости” и “белорусскости” в середине XIX в., а также для принципиального отказа от термина “польское восстание”, который был введен в российскую историографию еще в позапрошлом веке.
Очевидно, что между декларацией об отказе от имперского нарратива и научной попыткой новой оценки ситуации на белорусских землях – “дистанция огромного размера”. Отмеченные неточности, купюры, отсутствие аналитической глубины при освещении “белорусского сюжета” во многом обусловлены тем, что знакомство авторов “Западных окраин...” с белорусской историографией (судя по библиографии) ограничилось сборником документов о восстании Тадеуша Костюшко и коллективной монографией “Канфесіі на Беларусі. Канец XVIII – ХХ ст.” (Мінск, 1998) (?!).[16] Фактически мы имеем пример игнорирования историографии страны, земли которой составляли важный элемент окраин бывшей империи.
Однако в большой степени в этом виновата сама белорусская историческая наука. В плане презентации собственных достижений она оказалась совершенно несостоятельной. Белорусские историки – редкие гости на серьёзных международных конференциях. До сих пор отсутствуют англоязычные переводы наиболее значительных исследований белорусских авторов. Фактически историческая наука Беларуси оказалась в состоянии самоизоляции, которая для нее губительна. Еще более негативные последствия имеет государственное вмешательство в науку. Власть стремится (и небезуспешно!) превратить историю в идеологическую служанку современного политического режима. Ситуация становится все более абсурдной... Например, уже несколько лет представители белорусской ВАК неофициально “не рекомендуют” исследователям имперской истории употреблять понятие “русификация” и т.д. Следует признать, что сегодня историческая наука в Беларуси переживает системный кризис. Закон о высшем образовании 2007 г. лишил университеты статуса научных учреждений, а Институт истории Национальной Академии наук все более напоминает Институт истории партии при ЦК КПСС. Приходится констатировать, что, в отличие от украинской, литовской и польской историографий, белорусская историческая наука пока не в состоянии принять “вызов” “новой истории империи”.
Всё это, безусловно, не помогает российским коллегам увидеть историю белорусской “окраины” с перспективы Минска. Украинская, польская и литовская историографии в этом плане добились значительно большего. Разделы книги, посвященные Украине, Польше и Литве, свидетельствуют о значительных успехах российских коллег в критическом осмыслении имперского нарратива, чему, безусловно, способствовали исследования украинских, польских и литовских историков...
Возвращаясь к “Западным окраинам...”, хочу отметить, что высокой оценки заслуживает анализ идеологических и практических особенностей политики деполонизации. Однако, к сожалению, не всегда авторы учитывали особенности этнокультурной гетерогенности региона. Во-первых, и после восстания 1863 г. возможности польского нациостроительства на белорусских и литовских землях не были совершенно исчерпаны. В частности, это доказали этнологические и лингвистические исследования польскоязычных регионов Виленщины, которые в 30-х гг. ХХ в. проводились Галиной Турской. Полонизацию она трактовала как процесс расширения ареала пользования польским языком. Г. Турска доказала, что формирование польскоязычных регионов на белорусско-литовском этническом пограничье и происходило преимущественно в третьей четверти XIX в. Сущностью этого процесса было стремление крестьян католического вероисповедания стать носителями польской культуры, которая по-прежнему воспринималась как признак принадлежности к высшим слоям общества.[17]
Во-вторых, более внимательного отношения требует проблема самоидентификации поляков Белорусско-Литовского края. Большинство из них сознательно подчеркивало свое отличие от этничных поляков. В отличие от мнения российских историков, которые проблему “русского” или литовского происхождения шляхты “Северо-Западного края” связывают с официальной пропагандой ХIX в. и особенностями консервативного направления российской историографии, многие белорусские, литовские и польские исследователи обращают внимание на сам процесс формирования местной польской диаспоры и доминирующую роль в этом процессе феномена полонизации (полонизаций). Причем в последней трети XIX в. среди местной польской общественности начал распространяться этноним “литовские поляки”.[18]
Кроме того, у многих белорусских исследователей вызывает возражение утверждение Алексея Миллера, что “в последние два десятилетия XIX в. власти скорее решали на западных окраинах империи не наступательные русификаторские, но оборонительные задачи...” (А. Миллер, С. 73). На самом деле “располячение” зачастую превращалось в политику насаждения “русскости”. Причем, как отмечалось, некоторые меры властей фактически способствовали полонизации (самополонизации) белорусов-католиков. Кстати, безусловным успехом имперской (“оборонительной”?) политики стала изоляция молодой белорусской национальной элиты от крестьянства.
Белорусское движение для авторов “Западных окраин...” не существует даже в последней трети XIX в. Между тем появление “белорусской культурной традиции” проявилось, например, на страницах издания народников “Гомон”, авторы которого впервые выступили с теоретическим обоснованием существования белорусов как самостоятельного народа “славянского племени”. Белорусская традиция присутствовала в публикациях 1888–1890-х гг. историка и этнографа М. В. Довнар-Запольского, который доказывал существование белорусской нации, подчёркивая самобытность белорусской истории и языка. Наконец, следует вспомнить знаменитую Прадмову к сборнику стихов Дудка беларуская Франтишка Богушевича (1891), которого с полным правом можно назвать одним из тех “филологических подстрекателей”, роль которых в национальных процессах высоко оценивал Бенедикт Андерсон. Кстати, особенностью белорусской традиции можно считать своеобразный религиозный индифферентизм ее представителей, которые игнорировали проблему конфессионального раскола и обращались ко всем белорусам, независимо от их вероисповедания. Представители белорусской традиции принадлежали как к православному разночинско-крестьяскому “миру”, так и к католическому шляхетско-крестьянскому.
В последнем разделе “Западных окраин…” Алексей Миллер попытался конспективно представить основные вехи того “взрывного национализма”, который стал реальностью после Первой мировой войны. При этом белорусский читатель не может не обратить внимание на большое количество “школьных” ошибок в “белорусском сюжете”. Утверждается, например, что первая белорусская политическая организация возникла в 1916 г. в Вильне (Окраины, С. 415) (на самом деле зимой 1902–1903 гг. в Минске была создана Беларуская рэвалюцыйная грамада), что Белорусский национальный комитет возник в июле 1917 г. (Окраины, С. 417) (на самом деле сразу же после Февральской революции), что первой формой белорусской советской государственности была Литовско-Белорусская ССР (на самом деле БССР), что Рижский мир установил границы между РСФСР и УССР, с одной стороны, и Польшей, с другой (Окраины, С. 421). БССР почему-то вобще не упоминается. Этот последний раздел только усиливает впечатление определенной незавершенности проекта Западных окраин...
Тексты российских авторов дополняют обзоры “имперской проблематики” в польской, украинской, белорусской и литовской историографиях, подготовленные их представителями. Известный польский исследователь Анджей Новак в качестве тематических приоритетов польской историографии отметил конфликт империи и национализмов, а также столкновение на “западных окраинах” национализмов и разных концепций нациостроительства. Признание автора, что в последнее десятилетие польские историки больше внимания уделяют судьбам автохтонных наций “западных окраин” (литовцев, украинцев, белорусов), к сожалению, не получило отражения в тексте. Почему-то отсутствовало упоминание исследований в области исторической белорусистики историка и социолога из Люблина Рышарда Радика,[19] не были отмечены работы Збигнева Соляка,[20] посвященные одному из идеологов краевости Михаилу Ромеру и самому феномену “краевости” как политической (гражданской) концепции нации и идеологического пространства для межнациональных контактов.
Аналогичные обзоры наиболее значительных работ белорусских, украинских и литовских авторов сделали соответственно Сергей Токть, Владимир Кравченко и Дарюс Сталюнас. С. Токть, в частности, справедливо отметил устарелость “методологической мастерской” большинства белорусских исследователей, которые не выходят за рамки “стихийного позитивизма” (Окраины, С. 528). В результате до сих пор отсутствуют фундаментальные исследования таких важных проблем, как, например, политика империи на белорусских землях и ее последствия для судеб белорусского народа, формирование белорусской нации как нации современного типа и т.д. С. Токть осторожно упомянул тенденцию политического вмешательства в научный процесс, что приводит, например, к появлению госзаказа на учебники, в которых политика Российской империи на “окраинах” получает исключительно позитивное освещение. На самом деле в современной Беларуси создаётся новый вариант “директивной историографии”, который колеблется между “неозападнорусизмом” и великорусским шовинизмом. Представители современного политического режима стремятся дискредитировать белорусскую национальную идею средствами псевдоисторических “исследований”.
Высказанные критические замечания касаются преимущественно “белорусского сюжета”. В целом рассматриваемые работы носят, безусловно, новаторский характер, свидетельствуют о попытках российских историков пересмотреть стереотипы традиционного имперского нарратива. Наиболее основательно рассмотрен “польский вопрос”. Проблематика “империя и поляки, поляки и империя” принадлежит к наиболее интересным. Знание польской историографии, попытка увидеть российскую политику с “варшавской перспективы”, стремление авторов к научной объективности позволяет утверждать, что “Западные окраины...” продолжают лучшие традиции российской исторической полонистики.
При анализе проблемы “империя и национализм” российские историки обратили внимание на попытку соединения имперского легитимизма и национализма, которая проявилась уже в первой половине XIX в. Объектом изучения стал не только националистический дискурс политики Петербурга, но также деятельность администрации “на местах” и православных иерархов. Тексты изданий помогают рассмотреть эволюцию имперской политики от сотрудничества с лояльными местными элитами до политики русификации административными средствами. Рождение модерного российского национализма фактически происходило в период “Великих реформ”. Михаил Долбилов и Алексей Миллер справедливо отметили влияние российского проекта нациостроительства на отмену крепостного права в “Северо-западном крае”, подчеркнув при этом, что характерной чертой российского варианта “имперского национализма” оставалась непоследовательность. Ее причины они видят в противоречии между традиционной имперской идеологией и модерным национализмом. Думается, что непоследовательность “имперского национализма” также могла быть связана с гетерогенностью империи и особенностями российской имперской системы. По крайней мере, на “западных окраинах” ей очевидно не хватало своего рода “цивилизационного потенциала”. Россия не сумела добиться культурного подчинения “Северо-западного края”. Ее могущество обеспечивали исключительно войска и административный ресурс.
Знакомство с названными работами убеждает в необходимости исследователям империи основательно знакомиться с новейшей литовской, украинской и белорусской историографиями. Это знакомство поможет увидеть и оценить империю с перспективы Вильны, Минска и Киева. Игнорирование или отсутствие должного внимания к работам коллег “ближнего зарубежья” приводит к соблазну вновь превратить чрезвычайно гетерогенную в этническом, культурном и конфессиональном отношении территорию “западных окраин” исключительно в арену польско-российской борьбы. А это, свою очередь, будет способствовать сохранению традиционного имперского нарратива.
Первые шаги к преодолению этой трактовки сделаны. Станут ли они поворотными для российской исторической науки? Думаю, что позитивный ответ на этот вопрос будет зависеть не только от российских исследователей, но также от усилий коллег из Украины, Литвы и Беларуси.
Примечания
Albaruthenica. Кн. 2: Фарміраванне і развіццё нацыянальнай самасвядомасці беларусаў. Матэрыялы Міжнароднай навуковай канферэнцыі ў Маладзечне 19-20 жніўня 1992 г. Мінск, 1993. С. 97-100; А. Катлярчук. Яшчэ раз пра месца беларусаў у гісторыі (Рэцэнзія на: Daniel Stone. The Polish-Lithuanian state, 1386-1795. Seattle: University of Washington Press, 2001 // ARCHE. 2003. № 5 (28)).