Об учебном пособии “Северный Кавказ в составе Российской империи”
4/2008
Forum AI
Универсум имперских граней:
О взгляде с “Окраин Российской империи” (Москва: Новое литературное обозрение, 2006–2008)
Северный Кавказ в составе Российской империи / Под ред. В. О. Бобровникова и И. Л. Бабич. Москва: “НЛО”, 2007. 460 с. ISBN: 978-5-86793-529-0 <a href="javascript:Pick it!ISBN: 978-5-86793-529-0"><img style="border: 0px none ;" src="http://www.citavi.com/softlink?linkid=FindIt" alt="Pick It!" title='Titel anhand dieser ISBN in Citavi-Projekt übernehmen'></a> .
В аннотации сказано о стремлении авторского коллектива “…заново прочесть историю Северного Кавказа в составе России, освободив ее от старых колониальных стереотипов и новой лжи” (с. 3). Обнадеживающей выглядит структура работы, где нет и следа от прежних схем построения исследований советской и ранней постсоветской эпохи (социально-экономический блок, политика, “освободительное движение”, культура). Действительно, перед нами книга, в которой представлены широкая картина включения Северного Кавказа в состав империи Романовых и процессы, происходившие на этой имперской окраине в XVIII – начале XX вв. Ее появление – безусловный шаг вперед в отечественном кавказоведении. Не вызывают возражений “перечень ключевых вопросов” о взаимоотношениях центра и окраин империи (с. 6-7) и оценка особенностей изучения межнациональных отношений на постсоветском пространстве (с.7-9). Органичной и очень ценной частью книги являются приложения. Приложение 1 “Горный Дагестан накануне присоединения к России: социоестественная характеристика” (автор – А. Е. Криштопа) представляет собой удачный и достаточно новаторский опыт соединения географических, демографических, политических и социокультурных факторов развития этого региона. Приложение 2 “Кабардинская община – вотчина времен русского завоевания северо-западного Кавказа” (автор – В. Х. Кажаров) выглядит более традиционной и основательной работой, посвященной важному и дискуссионному вопросу социальной истории края. Приложение “Ермоловская молитва за царя 1820 г.” – изысканная источниковедческая миниатюра (автор – Д. Ю. Арапов), дающая очень важный материал для понимания политики и личности А. П. Ермолова. Ценными и содержательными являются приложения 4 “Северный Кавказ в зеркале имперской статистики конца XIX – начала XX в.” и 5 “Наместники, главноуправляющие, главноначальствующие и генерал-губернаторы Северного Кавказа”.
Теперь о пятнах на солнце. Прежде всего, странным выглядит заявление от лица редколлегии о “практическом отсутствии подходящей литературы” для преподавателя, желающего поговорить со студентами об “имперском измерении истории России” (с. 4). Литература эта была малодоступна из-за непривычки отечественных преподавателей и студентов пользоваться книгами, не переведенными на русский язык. Непривычка и практическое отсутствие – разные вещи, особенно после открытия спецхранов и распространения Интернета. В разделе “Типология источников по дореволюционному Северному Кавказу” читатель узнает о существовании различных документов – карт и планов, статистики и проч., о местах их хранения (что, в общем, известно специалистам). В то же время ничего не сказано о том, что, собственно, можно радикально изменить или существенно уточнить при введении тех или иных материалов в научный оборот, как источники использовались для построения тех или иных схем.
Трудно обнаружить обещанную новизну во 2-й главе, “Северный Кавказ в российской внешней политике XVIII в.”. Исключение составляет фрагмент, где объясняется причина снижения активности России в Кавказском регионе при преемниках Петра I (“экономическая нерентабельность сохранения отдаленных и бедных северокавказских земель”, с. 43). Из рассказа о Персидском походе исключены сведения о разгроме аула Эндери, о множестве других боев, имевших место в Дагестане в 1725-1735 гг.
Странным выглядит объяснение причин резкого обострения российско-кабардинских отношений в 1770-е гг. Главной причиной названы “разорение крестьян” и “ослабление власти в регионе кабардинских князей” в связи с отводом земельных угодий для нужд кордонной линии (с. 50). Принимая во внимание небольшую численность русских поселенцев, о серьезном экономическом ущербе говорить сложно. У кабардинской знати действительно было велико раздражение в связи с появлением русских укреплений, поскольку форты и вообще российское вооруженное присутствие стесняли их в военных предприятиях разного масштаба и характера. В последней трети XVIII века политика империи на Северном Кавказе радикально изменилась, что проявилось в отказе от “заигрывания с представителями местной военной знати” и в переходе к “жесткому военному контролю над территориями и населением региона” (с. 51). Позднее то же самое происходило и в Дагестане, и в некоторых районах Закавказья. Из текста следует, что такой переход обусловливался только изменением в соотношении сил. Однако, по нашему мнению, это только одна из причин. Без внимания оставлено то обстоятельство, что политическая культура региона затрудняла деятельность имперских властей. Неоднократные нарушения договоров со стороны горских владетелей и вольных обществ, постоянные военные инциденты укрепляли позиции тех, кто считал жесткий военный контроль единственно возможным способом сохранения спокойствия в регионе.
В целом, военно-организационные и военно-технологические факторы политики России на Кавказе недостаточно оценены. Мероприятия центральных властей во всех сферах (экономика, право, социальные отношения, образование и т.д.) затрагивали интересы влиятельных местных сил. Большинство инициатив имперского центра вызывало сопротивление на национальных окраинах. В Финляндии и Прибалтике, например, это сопротивление выражалось в мирных формах, тогда как на Кавказе – прежде всего в силовых. В результате основным административным ресурсом правительства становились военные с их менталитетом, склонностью к решению вопросов с помощью насилия или угрозы его применения. Образовывался порочный круг: отказ горцев признавать монополию коронной власти на насилие влекло за собой репрессии, которые, в свою очередь, провоцировали вооруженное сопротивление. При чтении фрагмента о Русско-турецкой войне 1787-1791 гг. создается впечатление, что коренные жители западного Кавказа были союзниками русских (с. 50, 53). На самом же деле они отказывались быть под властью как султана, так и царя. Действительно, горцы враждебно встретили корпус Батал-паши, двигавшийся от Анапы на Моздок, но не меньшее сопротивление они оказали русским войскам, дважды подступавшим к стенам Анапы в 1788 и 1791 гг. Как отголосок имперской традиции выглядит изображение Кавказа XVIII–XIX вв. полем битвы России, Турции, Персии и Великобритании. Признавая всю важность геополитических сюжетов и активность великих держав, нельзя согласиться с такой минимизацией роли самих народов этого края. Авторы монографии справедливо отрицают представление о проникновении Российской империи на Кавказ в виде жесткой пограничной линии и предлагают использовать понятие фронтир, соглашаясь во всем с американским исследователем Т. Барретом и критикуя подход к проблеме фронтира Д. Тернера. По нашему мнению, наиболее продуктивным является компромисс между этими двумя подходами. Т. Баррет не случайно основное внимание уделил терским казакам, которые действительно образовали особый субэтнос в зоне культурных контактов русскоязычных переселенцев и горцев. На западном Кавказе ситуация была заметно иной – украинцы (кубанские казаки) принесли с собой на Кубань стойкую неприязнь к мусульманам, и “культурное взаимопроникновение” здесь было гораздо слабее. Авторы книги не отметили очень важное различие между американским и кавказским фронтирами. В первом случае основной двигающей силой являлась энергия белых переселенцев, что позволяло им самостоятельно определять форму и степень восприятия туземной культуры. Индейцы видели перед собой людей, жизненная стратегия которых во многом была схожей с их установками (устройство жилищ, пропитание, продолжение рода). На Кавказе локомотивом продвижения было правительство, считавшееся с интересами русских немногим более, чем с интересами горцев. В этих условиях на взаимоотношения пришлого и коренного населения огромное влияние оказывало государство, преследовавшее свои цели, далеко не всегда совпадавшие с интересами самих “колонизаторов”. Главы 3 и 4 “Кавказские горцы и казаки на границах империи”, “Ислам и христианство на Северном Кавказе XVIII – первой половины XIX вв.” не вызывают особых возражений и замечаний, кроме того, что в них трудно найти обещанную в предисловии новизну.
Самые существенные замечания вызывает глава 5 “Кавказская война в судьбах региона и Российской империи”. Прежде всего, удивляет некритичное восприятие традиционных хронологических рамок (1817-1864).
В дореволюционных энциклопедических изданиях бытовало выражение “Кавказские войны”, а расширение пределов России на пространстве между Черным и Каспийским морем рассматривалось как единый процесс. Это соответствовало официальному взгляду на включение Северного Кавказа и Закавказья в состав империи. Об указанном факте свидетельствовала экспозиция Кавказского военно-исторического музея – “Храма славы” в Тифлисе, где покорение Дагестана, Чечни и Черкесии не отделялось от русско-персидских и русско-турецких войн. Более того, имелся особый стенд, посвященный походам 1860-1880-х гг. в Среднюю Азию. Картинная галерея музея начиналась полотном Ф. Рубо “Вступление императора Петра Великого в Тарки 13 июня 1722 года”, а заканчивалась работой того же автора “Бой на реке Кушке”. Художественное представление завоевания собственно Кавказа завершалось картиной “Штурм Карса в ночь на 6 ноября 1877 года”.[1] Кавказская война появилась в научном и общественном лексиконе только в 1860-е гг., тогда как в предшествующее время использовались выражения “покорение”, “завоевание”, “умиротворение”, “установление владычества русских на Кавказе”. Русские авторы исторических сочинений и мемуаристы называли действия горцев “восстаниями”, “мятежами”, “нашествиями”, а собственные военные акции – “походами”, “экспедициями”, “действиями”. А. П. Ермолов в одном из своих писем Н. Н. Муравьеву (1844 г.) не преминул заметить, что боевые операции против горцев стали называть кампаниями.[2]
В советское время Кавказская война оказалась помещенной в более тесные рамки: от 1816-1817 гг. (основание крепости Грозной или назначение А. П. Ермолова главнокомандующим) до пленения Шамиля в 1859 г. на Восточном Кавказе и прекращения организованного сопротивления племен Западного Кавказа в 1864 г. Так этот конфликт представлен во всех без исключения современных школьных учебниках. Только П. И. Зырянов счел нужным отметить условность этой датировки.[3] Большинство исследователей в настоящее время без колебаний принимает эту ставшую уже традиционной хронологию того, что называют Кавказской войной. Даже в новаторской книге Я. А. Гордина, посвященной реализации имперской идеи на Кавказе, в целом сохраняется “ермоловская” схема, а вместе с ней и периодизация завоевания этой имперской окраины. Правда, начало этого процесса автор относит ко времени, когда главнокомандующим был П. Д. Цицианов, т.е. к 1802-1806 гг.[4]
Западные историки также не подвергли сомнению установившуюся схему, поскольку она подтверждала положения об агрессивности России. Включение же в рамки Кавказской войны XVIII столетия автоматически заостряло вопрос о роли горских набегов в развязывании конфликта. Кроме того, трудно говорить о существовании оригинальной зарубежной концепции истории включения Кавказа в состав Российской империи. Для двух монографий “обобщающего” характера, являющихся до сих пор единственными в списке иностранной литературы по Кавказской войне, по справедливой оценке М. М. Блиева, характерна увлеченность “русофобистскими обыкновениями и кавказской экзотикой”.[5]
Начало вмешательства России в дела на Северном Кавказе восходит еще к середине XVI столетия, когда царские войска периодически помогали своим союзникам-кабардинцам в междоусобицах и в борьбе с крымскими татарами. В 1594 и 1605 гг. русские рати дважды вторгались в северный Дагестан и дважды уничтожались при отступлении. В Персидском походе 1722-1723 гг. войска Петра I имели несколько сражений с дагестанскими ополчениями. До ухода русских войск обратно за Терек (1735 г.) было проведено несколько карательных экспедиций в верховья р. Самур для “усмирения” горных аулов, жители которых нападали на “подвластных” России жителей равнинных районов Дагестана. С начала 1730-х годов регулярно происходили стычки на линии русских укреплений по Тереку и Кубани, стороны периодически обменивались более серьезными ударами. Русское командование пыталось решить проблему набегов мирными соглашениями и карательными экспедициями. Соглашения не выполнялись, а походы за Терек и разорение аулов только увеличивали число жертв с обеих сторон. В 1732 г. отряд полковника Коха сжег аул Чечен, но был разбит на обратном пути. В 1758 г. Военная коллегия приказала “наказать” чеченцев за набеги, за уничтожение приграничных аулов, равно как и масштабные походы 1769 и 1783 гг. В 1775 г. по личному распоряжению Екатерины II были опустошены владения Кайтагского уцмия в Дагестане в наказание за смерть захваченного в плен ученого С. Г. Гмелина. В 1785 г. шейх Мансур объявил русским священную войну. Обе стороны понесли значительные потери, был разгромлен экспедиционный отряд (четыре батальона полковника Ю. Пьери). В 1789 и 1791 гг. корпуса генералов Бибикова и Гудовича при движении к турецкой крепости Анапа вели бои с горцами. Как писали в официальных документах той поры, “разновременные стычки” происходили по всей Кавказской линии от Азовского до Каспийского моря. По своему характеру они не имели принципиальных отличий от тех столкновений, из которых и была “соткана” Кавказская война. В ермоловскую эпоху и в эпоху Шамиля в действие были приведены гораздо большие силы, но каких-либо радикальных качественных изменений не произошло.
До начала 1770-х годов русские и кабардинцы являлись естественными союзниками, но после ликвидации Крымского ханства отношения испортились.
Последовала череда столкновений, особенно мощных в 1774, 1778- 1779, 1785, 1794-1795, 1804, 1810 и 1822 гг. Немало было пролито в XVIII – начале XIX вв. и осетинской крови, поскольку Россия была заинтересована в установлении контроля над трассой будущей Военно-грузинской дороги. В 1800 году соединенный русско-грузинский отряд на реке Иори разгромил войско дагестанского правителя Омар-хана, намеревавшегося вторгнуться в Кахетию, а в 1803 году после нескольких ожесточенных боев была покорена Джарская область (населенный лезгинами южный склон Кавказского хребта). В 1811 году многотысячное ополчение аварцев, лакцев и табасаранцев взяло верх на реке Самур над отрядом генерала Гурьева, но затем потерпело поражение у города Куба. С 1801 года, когда русские войска взяли на себя обеспечение безопасности Грузии, и до установления спокойствия в Дагестане в конце 1850-х годов местом постоянной напряженности была Лезгинская линия, прикрывавшая Кахетию от горских набегов.
Восточный Кавказ считался покоренным в 1859 году после пленения Шамиля, но до 1861 г. продолжали сопротивление отряды под командованием Байсангура. В 1863 г. вспыхнуло восстание джарских лезгин. В 1864 и 1865 гг. в районе аулов Шали и Харачой при подавлении восстания сторонников движения “Зикр” пришлось применять артиллерию. В 1866 году войска двинулись в Абхазию, хотя официально датой ее присоединения считается 1810 год, когда над Сухумом был поднят русский флаг. В нагорном Дагестане отдельные аулы держались до 1872 года. В Дагестанской и Терской областях во время восстания 1877-1878 гг. потери Кавказской армии составили более 2000 человек убитыми и ранеными, что вдвое превышало среднегодовые потери “жарких” 1830-х годов.
В какой-то мере традиционная хронология оправдана тем, что наиболее упорное сопротивление русским войскам действительно было оказано в Чечне и Дагестане с 1830 по 1859 год. Однако и в этом случае резонным остается вопрос о правомерности отнесения начала Кавказской войны к 1817 году. Названная дата является рубежной, но только в том смысле, что в это время на практике проявилось осознание правительством масштабности горской проблемы. В Петербурге поняли, хотя и не до конца, что для завоевания края, отделявшего Закавказье от остальной страны, нужно усилить тамошнюю армейскую группировку и поставить во главе ее авторитетного военачальника. Войну, длившуюся уже целое столетие, назвали наконец своим именем, что имело важные последствия для создания ее схемы, поскольку сложное явление сразу стали укладывать в многократно растиражированный формат, использовавшийся в военной историографии. Включению боев на Кавказе в список “настоящих” войн способствовало то, что в 1820-е гг. там стали более щедро раздавать чины и награды, назначение туда перестало быть синонимом опалы. После эпохи наполеоновских войн (вкупе с предшествовавшими столкновениями великих держав за пределами Старого света) действия за пределами Европы стали более тесно связываться с политической борьбой на континенте. Это обстоятельство внесло свою лепту в изменение отношения к войнам на азиатских окраинах, сразу повысило уровень общественного внимания к ним.
Особенностью исследовательской оптики Кавказской войны является крайняя односторонность освещения этого эпохального явления из-за того, что подавляющая масса источников имеет “российское” происхождение. Масштаб и характер внутреннего конфликта в горском социуме XVIII–XIX вв. оцениваются почти исключительно на основании “внешних” свидетельств. Это обстоятельство повышает внимание к событийной истории, при написании которой невозможно обойтись без сюжета (пролог, завязка, кульминация, развязка, эпилог), а сюжет по определению ограничен во времени.
1817 год можно выделить как начало одного из этапов присоединения Кавказа. До того времени действия русских войск были “рефлекторными”, вызванными набегами горцев. Теперь командование перешло к планомерным операциям (карательные и превентивные экспедиции, устройство крепостей в стратегически важных точках, экономическая блокада, прокладка просек и дорог, выселение горцев на равнину, основание казачьих станиц для закрепления российского “присутствия”). Но “плановый” характер операций русской армии не следует преувеличивать: по-прежнему огромную роль играла необходимость “давать ответы” на действия противника. О том, что реляции генералов часто являются не отражением реальных событий, а доказательством состоятельности их стратегии, писали и военные историки, и мемуаристы.[6] 1864 г. как дата окончания Кавказской войны был принят дореволюционными историками, сконфуженными небывалой длительностью конфликта. Здесь примечательно то, что авторы книг, выходивших в 1860–1900-е гг., которые охотно связывали русско-турецкие войны с действиями горцев, уклонились от включения кровавых событий 1877-1878 гг. в Чечне и Дагестане в контекст тогдашнего столкновения двух империй. Присоединение Северного Кавказа к России представляло собой нескончаемую вереницу “мятежей” и “покорений”. Кавычки в данном случае акцентируют внимание на условности того и другого понятия. Это не были вооруженные выступления подданных, которые после поражения смирялись со своим положением и становились мирными обывателями. Крайняя пестрота и зыбкость этнополитической карты региона, отсутствие до середины 1840-х годов у русского правительства четких представлений о целях военных действий на Кавказе превратили их в нескончаемый процесс. Тональность и содержание официальных документов конца 1850 – начала 1870 гг. свидетельствуют о нарастании осторожного оптимизма правительства по поводу “окончательного” покорения горцев, того самого покорения, о котором до того было подано столько торжественных рапортов.
Закреплению представлений о том, что война закончилась на Восточном и Западном Кавказе соответственно в 1859 и 1864 гг., способствовали важные официальные акты, занимавшие, к тому же, по своему характеру видное место в государственной символике. В 1860 и 1864 гг. было проведено массовое награждение участников боевых действий на Кавказе медалями “За покорение Чечни и Дагестана”, “За покорение Западного Кавказа. 1859-1864” и особым наградным крестом “За службу на Кавказе”. Ордена самых высоких степеней получили военачальники разных рангов, в том числе и брат императора – великий князь Михаил Николаевич. Генерал Н. И. Евдокимов, успешно проводивший операции 1860-1864 гг. в Черкесии, стал графом. На стене Спаса-на-Крови в Петербурге среди памятных досок с указанием деяний Александра II одна сообщала о том, что именно в 1859 и 1864 гг. был умиротворен Кавказ. Объявление о покорении Кавказа в 1864 г. было важно в связи с подавлением польского восстания.
Кроме того, правительству в сложную эпоху проведения реформ требовались зримые доказательства своей состоятельности, а военные победы были лучшим вариантом.
В начале 1830-х гг. конфликт стал обретать понятный и более привычный для европейцев формат. Во главе противоборствующей стороны встал Шамиль – которого в Петербурге и Тифлисе признавали политическим деятелем, хотя и продолжали использовать уничижительные выражения при его упоминании. Вызов, брошенный России имамом, резко возросшая интенсивность и ожесточенность столкновений в 1830–1840-е гг. способствовали концентрации внимания общества и историков именно на этом периоде. Фигура Шамиля, по своим масштабам достойная определения “Великий”, дала название целой эпохе, сразу отодвинувшей в тень все предшествовавшие ей столкновения между русскими и горцами. Бесчисленные мелкие стычки не укладывались в парадигму “событийной” традиционной военной историографии. В 1820–1850 гг. на Северном Кавказе происходило больше масштабных столкновений, которые и стали канвой для написания истории войны в ее нынешних общепринятых рамках.
Большое значение для установления нижней временной границы имеет “ермоловский миф” – признание А. П. Ермолова “покорителем Кавказа” несмотря на то, что для достижения этой самой “покорности” потребовалось воевать еще несколько десятилетий после его отхода от дел. В рецензируемой книге начало войны связывают с появлением Ермолова, но о “возвращении” к его стратегии при Воронцове или при Барятинском ничего не говорится.
Превращение А. П. Ермолова в своеобразный бренд Кавказской войны являлось одновременно и причиной, и следствием складывания общей событийной схемы, неотъемлемой частью которой является анализируемая хронология. В общих чертах схема эта выглядит следующим образом: популярный герой Отечественной войны 1812 года предложил план действий на Северном Кавказе, суть которого заключалась в постепенном продвижении вглубь горской территории укрепленных линий и прочном закреплении за Россией однажды занятой местности. Главными средствами достижения успеха наряду с молниеносными ударами назывались рубка леса, мешавшего регулярной армии, прокладка дорог и экономическая блокада “немирных” аулов. В 1817-1820 гг. удалось покорить Чечню и Дагестан, но затем преемники Ермолова изменили этой стратегии, следствием чего стала полоса неудач, из которой удалось выйти только при А. И. Барятинском в конце 1850-х гг., когда вернулись к “ермоловским” методам ведения войны.
На самом деле никаких радикальных отличий в стратегии Ермолова и главнокомандующих 1830-1840-х гг. не было. После нескольких поражений горцы восточного Кавказа объявили о своей покорности, но это была всего лишь форма заключения перемирия. Авторы, эксплуатировавшие легенду о “замирении” края при Ермолове, игнорируют то обстоятельство, что уже в 1823-1825 гг. Дагестан и Чечня фактически дезавуировали прежние соглашения. Жители Западного Кавказа в 1817-1826 гг. вообще не помышляли о признании царской власти. В формировании данного мифа проявилась и коллективная память Отдельного Кавказского Корпуса о тех временах, когда походы заканчивались “покорением” горцев. В эпоху Шамиля генералам пришлось решать задачи, скорее всего непосильные и для героя, попавшего в опалу при Николае I. Характерная для дореволюционной историографии связь между либеральными эпохами Александра I и Александра II проявилась в том, что А. И. Барятинский был представлен “наследником” Ермолова. Остальные главнокомандующие от И. Ф. Паскевича до Н. Н. Муравьева пали жертвой негативного отношения к царствованию Николая I. “В деле покорения Кавказа ермоловская система была единственной верной системой, и жестоко платились те начальники, которые от нее отступали. Самое покорение Восточного Кавказа совершилось только тогда, когда граф Воронцов, а за ним князь Барятинский возвратились к той же ермоловской системе”.[7] Эти слова путеводителя по Тифлисскому военно-историческому музею – предельно сжатая военно-историографическая схема, благополучно живущая по сей день. Первым ее сформулировал А. Юров – один из пионеров изучения покорения Дагестана.[8] Так писали (и закрепляли тем самым в коллективной памяти) авторы многочисленных полковых историй. Такова она и в “классических” трудах дореволюционных ученых, и в современных школьных учебниках. Признание этой схемы снимает все вопросы о правомерности хронологических рамок – от Ермолова до Барятинского. С помощью схемы “Ермолов-Барятинский” историки имперского направления объясняли, почему Россия с таким трудом выполняла свою цивилизаторскую миссию на Востоке. Признание Ермолова победителем позволяло объявлять Чечню и Дагестан российской территорией, а ее жителей – мятежниками, нарушившими ранее данную присягу, а не “равноправной” воюющей стороной.
Советская, а затем и российская историография унаследовала от историографии дореволюционной схему, по которой за отправной пункт приняли не ее действительное начало, а официальное признание войной того, что уже почти столетие происходило на Северном Кавказе. Общее для дореволюционной и советской историографии объяснение длительности войны бездарностью царских генералов само по себе требовало каких-то временных рамок, поскольку приходилось увязывать этот тезис с победами в наполеоновских и русско-турецких войнах XVIII–XIX вв. Неоспоримым фактом является то, что все этнополитические структуры региона были поглощены Российской империей силой оружия или угрозой его применения. Однако признание этого факта вступало в непримиримое противоречие с тезисом о добровольном вхождении народов в многонациональное государство. Долгое и кровавое покорение Чечни, Дагестана и Черкесии никак с указанным тезисом не состыковывалось и потому требовало выделения в особый конструкт.
В. В. Дегоев в статье “Проблема Кавказской войны ХIХ века: историографические итоги” в “Сборнике Русского исторического общества” за 2000 год справедливо назвал основой советского периода изучения Кавказской войны тасование “антиколониального” и “антифеодального” акцентов. Поскольку колониализм у отечественных историков 1930-1980-х гг. являлся спутником капитализма, то отодвигание начала колониальной войны очень далеко от рубежа “буржуазной” эпохи, наступившей, по мнению советских историков, после отмены крепостного права, было очень неловко. “Национально-освободительное движение” являлось ответом на агрессию, а так удобнее всего было квалифицировать действия Ермолова. Забвение более ранних столкновений позволяло оставлять без внимания набеги, упоминание о которых непозволительно усложняло схему, не перегруженную реалиями и потому довольно стройную.
В 1930-1950-е годы на процесс складывания идеологических рамок, в которые должны были укладываться все без исключения историографические конструкции, особое влияние оказывали высказывания классиков марксизма, внимание которых концентрировалось на эпохе Шамиля. Это во многом объясняется тем, что в работах К. Маркса и Ф. Энгельса движение горцев выглядело частью мирового революционного процесса, а эпоха Шамиля совпадала с европейскими политическими потрясениями 1830–1840-х гг. и с “кризисом крепостничества” перед реформой 1861 года. Понятно, что советские историки сразу оказывались в уязвимом, а “при Сталине” и в опасном положении при попытках “расширить” горизонт исследования за пределы, отмеченные в трудах “классиков”. Н. И. Покровский, связанный идеологическими и методологическими установками, рискуя жизнью в прямом смысле этого слова, сумел уйти от принятых тогда штампов и попробовал некоторые из них поставить под сомнение. Он признавал большое значение военно-стратегического фактора в развитии событий, осторожно говорил об экономической составляющей российской экспансии, не избегал упоминаний о набегах горцев, о жестокости, проявляемой обеими сторонами, и даже решался показать, что ряд выступлений горцев нельзя однозначно определять как антиколониальные или антифеодальные. У нас нет возможности установить “редакционную” историю его многострадальной книги “Кавказские войны и имамат Шамиля”, завершенной в 1940 году и опубликованной только 60 лет спустя. Однако правомерным является предположение, что отказ автора этой новаторской работы от того, чтобы ставить знак равенства между Кавказской войной и эпохой Шамиля, был одной из причин “торможения” ее выхода в свет.
Советская историческая энциклопедия называла Кавказскими войнами боевые действия XVIII–XIX вв., “…связанные с завоеванием Кавказа русским царизмом”, а также “…подавление царизмом ряда антифеодальных движений кавказских народов, вооруженное вмешательство России в феодальные междоусобицы на Кавказе, войны России с претендовавшими на Кавказ Ираном и Турцией”. При этом была особо выделена “собственно Кавказская война” 1817-1864 гг. В 1973 году Большая советская энциклопедия ограничила Кавказскую войну (а не Кавказские войны, как это называлось ранее) 1817-1864 годами, а географически – Чечней, Горным Дагестаном и Северо-Западным Кавказом.[9]
Связь хронологических рамок с исследовательской оптикой несомненна. В 1983 году М. М. Блиев опубликовал статью, которая стала смелым шагом за рамки “антиколониально-антифеодальной” концепции. Он предлагал обратить внимание на внутренние механизмы конфликта, отказаться от однопланового подхода к изучению Кавказской войны как противостояния России и народов Северного Кавказа. Он также поставил под вопрос обоснованность традиционных хронологических рамок. В монографии М. М. Блиева, вышедшей в 2004 году, война однозначно объявляется порождением процессов, протекавших в недрах самого горского общества. Автор при этом не замыкается в традиционных и, тем не менее, очень сомнительных хронологических границах.[10]
Уязвима традиционная схема Кавказской войны и в случае анализа ее с позиций военно-исторической антропологии. Крах европейских стратегических принципов и тактических приемов, отказ от “цивилизованных” обычаев ведения боевых действий, превращение Отдельного Кавказского Корпуса в некий субэтнос, выполнение регулярной армией некорректной задачи “умиротворения” – учет всех этих и ряда других реалий ставит под сомнение правомерность подхода к процессу “покорения” Чечни, Черкесии и Дагестана с мерками военной историографии, сформировавшейся при изучении столкновений европейских государств. В дореволюционной России военно-антропологический подход был немыслим, поскольку предполагал отступления от большого числа существовавших тогда представлений об историческом сочинении. В советской историографии вероятность появления работы, написанной в таком ракурсе, также была предельно мала. Во-первых, для этого требовался запрещенный выход за “национально-освободительные” и “антифеодальные” рамки. Во-вторых, тому препятствовали традиционный “военно-полевой уклон” и тенденция к военной биографике в отечественной историографии. И сегодня российские ученые уделяют немного внимания проблемным блокам “армия и государство”, “армия и общество”. Несмотря на то, что в последнее десятилетие появился ряд очень ценных исследований в этой области, до сих пор нет работ, равных по уровню книгам Д. Байрау и Д. Кипа.[11]
В настоящее время изучение военной субкультуры в различных аспектах стало одним из быстро развивающихся направлений в отечественной историографии, но при этом наблюдается явный “хронологический” крен в сторону XX столетия.
Таким образом, на установление нынешних хронологических рамок оказали воздействие не только “прямые”, но и косвенные обстоятельства развития отечественной историографии. Ограничение Кавказской войны 1817-1864 годами является продуктом причудливого сплава тезисов дореволюционной имперской и советской историографии. Это ограничение помогало уместить присоединение Кавказа и Закавказья к России в “антифеодально-антиколониальную” парадигму, связать исторические реалии с концепцией добровольного вхождения народов в состав России. Кроме того, так достигалась хронологическая совместимость событий на Кавказе с “общей” борьбой населения многонациональной России против крепостнической эксплуатации. На хронологию оказал существенное влияние и ряд имманентных свойств самой исторической науки (зависимость исследовательской оптики от методики работы, от характера источников, от прочности традиций и т.д.). Вопросы о начале и конце войны в настоящее время приобретают особое значение в связи с острой актуализацией истории Кавказа вообще и периода его присоединения к России – в особенности, поскольку от ответа на них зависит устойчивость той или иной предельно политизированной точки зрения на этот предмет. Отказ от ныне существующих хронологических рамок или, по крайней мере, их существенная коррекция способствует более разностороннему подходу к изучению Кавказской войны. Прежде всего, продуктивным выглядит уклонение от изучения этого конфликта в политическом формате, поскольку явление (событие) такой продолжительности по определению не может иметь политический характер. Расширение границ Кавказской войны от Персидского похода Петра Великого (1722 г.) до последнего крупного восстания в Чечне и Дагестане (1877 г.) автоматически лишает смысла определения ее “типа”, поскольку в такой временной отрезок вмещаются и колониальная экспансия, и реализация имперской идеи, и национально- освободительные движения, и цивилизационный конфликт, и феодально-этнические междоусобицы, и религиозная война. Кроме того, здесь без труда можно найти проявления геополитической борьбы России, Турции, Великобритании и Франции, феномен “погони за границей”, когда присоединение какой-то территории требует установления контроля над прилегающими к ней землями. Поиск “наиболее верного” определения для “всей” Кавказской войны не выглядит продуктивным, поскольку она сама – конструкт, рожденный историками. Гораздо больше перспектив обещает анализ реалий включения Кавказа и Закавказья в состав Российской империи – роль вооруженных сил в разжигании и пролонгации конфликта, место казачества в военных и этнополитических процессах в данном регионе, трансформация горского общества под воздействием мощного внешнего вызова. При этом исследованиям по названным (равно как и по другим) направлениям не будут препятствовать сомнительные хронологические рамки.
На основании всего вышесказанного возникает обоснованный вопрос: почему авторы отделяют историю присоединения Кабарды и Осетии от истории Кавказской войны, называя это “в какой-то мере прологом, но отнюдь не началом Кавказской войны” (с. 113)? Обозначая 1817 г. как начало Кавказской войны, авторы книги признают Персидский поход 1722-1723 гг., “…создание при преемниках Петра, а особенно при Екатерине II, укрепленной границы по Кавказу…” “…главными событиями во внешней политике (России.– В.Л.) на Северном Кавказе” (с. 34). Соглашаясь с конечной датой – 1864 г., авторы много внимания уделяют вооруженному сопротивлению горцев в 1860-1870 гг. (с. 137-151).
В этой же главе виден традиционный “военно-полевой” уклон, где в центре внимания оказываются бои и передвижения войск (в XIX веке такую историю иронично называли “кто куда пошел”), и не видно новизны. Особого внимания заслуживает небольшой параграф “Основные направления историографии Кавказской войны”. Здесь представители трех “основных устойчивых исторических традиций” прямо называются выразителями “…позиций трех основных политических соперников, интересы которых столкнулись в войне: Российской империи, великих держав Запада и, наконец, горцев, а точнее, сторонников движения мусульманского сопротивления” (с. 132). Родоначальником имперской традиции авторы называют генерала Д. И. Романовского, хотя все основные положения ее изложены на 70 лет ранее в книге П. Зубова.[12] Ключевых понятий имперской традиции явно больше тех, которые названы в книге (“умиротворение Кавказа” и “колонизация”). М. М. Блиев и его школа безоговорочно названы продолжателями имперской традиции (с. 133). При этом попытки раздвинуть хронологические границы Кавказской войны связываются исключительно с политическими спекуляциями – попытками представить всю историю взаимоотношений России и Кавказа как один непрекращающийся конфликт. Такая безапелляционность извинительна только с учетом жанра книги (учебное пособие), предполагающего отклики “на злобу дня”. По нашему мнению, оглядка на возможные варианты некорректного использования научных тезисов (в пропаганде, в идеологических и политических конструктах) не имеет смысла, потому что сама технология таковых действий лежит вне академической сферы.
Если судить по данному параграфу, вся остальная советская историография Кавказской войны укладывается в “традицию сторонников движения горцев”. Такое упрощение можно объяснить только необходимостью изложения проблемы в ограниченном формате параграфа. Книга М. Гаммера “Мусульманское сопротивление царизму: Шамиль и покорение Чечни и Дагестана” названа “классической”, хотя эта работа – своеобразная переработка книги Дж. Бэддли. Гаммер унаследовал от своего предшественника компилятивность, некритичное отношение к источникам, причудливый сплав “имперского” подхода и обвинительного уклона в характеристике действий России на Кавказе. В целом работа М. Гаммера вплотную приближается к грани между научным исследованием и ангажированной публицистикой. Дж. Бэддли причислен к сторонникам геополитической традиции, хотя его книга по своим подходам неотличима от работы М. Гаммера.[13]
Недоумение вызывает ограничение политической ссылки 1870-ми годами (с. 151-153), хотя практика насильственного перемещения “непокорных” и особо “вредных” жителей Кавказа во внутренние губернии существовала уже в XVIII веке. П. Пестель в своем плане переустройства России (“Русская правда”) предполагал вообще решить “горский вопрос” массовыми депортациями.
Проблемы, заявленные в начале книги, получают отражение в главе 14 “Ориентализм на Северном Кавказе”. Эта тема совершенно обоснованно названа “серьезной и злободневной”. Действительно, роль беллетристики и этнографии XIX – первой половины XX вв. чрезвычайно велика в формировании образа кавказского горца. Не может быть возражений против того, что муссирование темы “хищничества”, представление набега основным “ремеслом” местного населения – “родимое пятно” имперской историографии и своеобразное преломление кавказской экзотики. Однако на с. 308-314 мы видим фактическое отрицание самого факта набега как социокультурного феномена, что выглядит очень странно. Не менее странным выглядит и обращение к авторитету Льва Толстого для подтверждения того, что жизнь горцев не имела принципиальных отличий от жизни других народов (с. 317). Не вызывают возражений параграфы 4-5, где говорится о формировании самой концепции ориентализма и ее тесной связи с колониальным дискурсом (с. 317-322).
Вольное и невольное сочетание традиционных и новаторских подходов – неизбежный признак работ, в которых предпринимается попытка смены парадигмы. Поэтому все замечания по данной книге ни в коей мере не умаляют ее значения для изучения Северного Кавказа в имперский период его истории и являются скорее проявлением живого внимания к этому исследованию.