Ослепленные прошлым
3/2015
Годовая тематическая программа Ab Imperio “Есть ли будущее у прошлого?” резервировала номер 3/2015 “Future no more: борьба с новизной” для обсуждения факторов и социальных групп, препятствующих переменам. Ожидалось, что тематика большинства присланных в номер материалов будет связана с консервативными или неоконсервативными силами, стремящимися сохранить статус-кво любой ценой. Реальные же тексты оказались посвящены наиболее прогрессивным или, по крайней мере, динамичным социальным группам и идеям, которые, тем не менее, сковывают будущее своей фиксацией на прошлом как необходимом прецеденте или эталоне. Это неожиданный поворот, представляющий более глубокий взгляд на действительность: очевидно, патологическая боязнь будущего является сравнительно маргинальным фактором по сравнению с другими формами блокирования или ограничения новизны. Как показывают материалы настоящего номера журнала, основная, прямая или косвенная, угроза будущему исходит не от ретроградов, а от тех футуристов, которые могут представить его только по образу и подобию знакомого прошлого.
Сказанное очевидно уже из текста, открывающего номер: русского перевода Главы 3 “Исторического манифеста” Джо Гулди и Дэвида Армитеджа, публикуемого в рубрике “Методология и теория” (Введение и Главы 1-2 напечатаны в прошлых номерах AI). Развивая свой важный тезис об опасности культуры “краткосрочности” как горизонта социального воображения общества, в этой главе Гулди и Армитедж намереваются доказать, что история может приносить практическую пользу с точки зрения наиболее важных, по их мнению, направлений социальной политики: воздействия на изменение климата, международного регулирования и решения проблем социального неравенства. Тем самым первоначальный посыл книги – необходимость исторической науки для развития более сложного типа социального мышления – подменяется в этой главе идеей утилитарной полезности истории для оправдания некой политики. Так, неожиданно для авторов проекта прогрессивной теории истории, Гулди и Армитедж прибегают к архаическому морализаторскому тропу “уроков истории”. Они настаивают на том, что “история способна … увидеть подходящие теории будущего, учитывая доступные нам данные о прошлом и современности”, и что “исторические данные не только предоставляют нам модели для подражания, но и предупреждают … об опасности…”.[1] Идеал истории как служанки политики слишком хорошо знаком тем, кто помнит советские реалии (как и другие авторитарно-идеологические режимы ХХ века). Но еще большую опасность логика Гулди и Армитеджа представляет для воображения иного будущего, не связанного историческими прецедентами (позитивными или негативными). Почему наше будущее должно быть обусловлено институтами или схемами прошлого? Что если от них в свое время отказались не просто так? Начиная с методологически прогрессивной (и политически левой) критики краткосрочности, Гулди и Армитедж приходят к консервативным выводам, что выглядит неизбежным в силу их фиксации на прошлом. Такая установка реакционна по определению, вне зависимости от чьей-то личной революционности. Так, авторы обращаются к примеру Парижа эпохи Реставрации или органического земледелия за “пять столетий истории”, чтобы подтвердить, что “данные о прошлом, собранные на протяжении поколений, помогают нам понять будущее экологичности”.[2] И действительно, они успешно доказывают свой “экологический” тезис, но компрометируют остальные, касающиеся социального неравенства и международного права. Воспевая экологические модели раннего Нового времени, Гулди и Армитедж абсолютно забывают о том, что этот совершенно “зеленый” мир был эпохой выживания на грани прожиточного минимума для абсолютного большинства крестьян и потребителей плодов их труда из числа простолюдинов. Они забывают, что европейские города развивались не только за счет местного огородничества, но и эксплуатации колоний, когда многие основные продукты питания и дешевые хлопчатобумажные ткани производились руками туземцев или даже рабов. Разумеется, меняя фокус главы и механически переключаясь с экологии на другие темы и примеры, авторы столь же последовательно отстаивают свои социальные и политические позиции – но они звучат убедительно только для читателя, который к этому времени забыл о предыдущих аргументах Манифеста.
Радикальная риторика не может скрыть фундаментальную консервативность негодного аргумента. “Экологически чистое сельское хозяйство прошлого” является всего лишь историческим фактом. Подлинным же историческим вызовом для общества станет достижение – впервые в истории – высоких жизненных стандартов для большинства населения минимальной ценой для окружающей среды. Никакой прецедент не научит нас, как достичь этой цели в постмодерном массовом обществе, предложив многим то, что прежде было доступно лишь избранным. Даже если историки начнут искать в своих анналах внешне подходящие прецеденты для обоснования самых радикальных политических планов (государственнических или анархистских), они только заблокируют поиск неизбитых путей в будущее. Гораздо продуктивнее рассматривать историю как средство воспитания тонкого социального анализа на примерах из прошлого, пользуясь возможностью проверки выводов реальными фактами. Полученный навык можно продуктивно использовать в любых неожиданных обстоятельствах, в то время как “уроки истории” пригодны лишь в структурно идентичной ситуации. Исторические исследования не предлагают и не могут предложить большего, чем основанное на фактах, теоретически осмысленное обсуждение сложности человеческого опыта в прошлом. Как мы используем уроки, извлеченные из этого обсуждения, зависит от нашей способности избегать романтизирования и упрощения прошлого в интересах будущего.
В рубрике “История” публикуются две статьи, исследующие роль прошлого в формировании воображения людей, которые решают сегодня будущее Украины. Роль эта очень велика и выходит за рамки исторической памяти и исторической мифологии. История помогает консолидировать возникающие островки социальной солидарности и осмысливать новый политический опыт, одновременно ограничивая возможность подлинно нового будущего тенью славного и совершенно бесчеловечного прошлого. Кристофер Гилли рассматривает в исторической перспективе феномен полевых командиров в сегодняшней Украине как современную инкарнацию традиции “отаманщины” периода гражданской войны. Разумеется, это настолько же изобретенная традиция, насколько сама “отаманщина” начала XX в. являлась переизобретением казацких традиций раннего Нового времени. Своим существованием она обязана не некоему мистическому народному духу, а творческой работе предпринимателей от культуры, вроде историков и писателей. Это еще один пример “исторического прецедента”, который не помогает, а препятствует созданию нового будущего, пропагандируя определенные “уроки истории”. Роль исторической памяти в публичной сфере современной Украины обсуждается в статье Сергея Екельчика, посвященной поиску новых национальных героев в украинском обществе последней четверти века. В этом многогранном и нелинейном процессе выделяются соперничающие и взаимодействующие тенденции: советское культурное наследие, мифы украинской эмигрантской диаспоры, образы, порожденные современной массовой культурой. Можно легко заметить корреляцию “исторического прецедента” (пусть и сконструированного современной исторической мифологией) с неизбежностью предсказуемо катастрофического будущего. Культ национальных героев прошлого ведет к осмыслению Евромайдана как “национальной революции”, что предполагает воспроизведение всех “фамильных черт” прошлого: популистского авторитаризма, этнически эксклюзивного национализма и холистской идеологии. Евромайдан как революция гражданского достоинства, манифестация солидарности, основанной на культурной гибридности, и политического плюрализма не имел прецедентов в прошлом, а потому его невозможно обосновать “уроками истории”. Преодолевающее историю будущее Украины еще возможно, но оно не совместимо с укорененным в истории и историцистским будущим национальной революции. Гилли и Екельчик показывают, как зависимость от истории подменяет человеческий опыт и волю некими гораздо более могущественными силами, предопределяющими будущее сообщества как нации, и демонстрируют, вопреки пафосу главы Гулди и Армитеджа, что история может быть могущественным врагом разнообразия и субъектности.
Вся иллюзорность исторической реконструкции “прецедентов” как самореализующихся предсказаний предстает в статье Сергея Криха в рубрике “Новейшие мифологии”. Крих анализирует советские и ранние постсоветские исследования древней шумерской “империи”, которые оказались в ловушке зеркальных исторических проекций и аналогий и некритического использования терминологии. Становление шумерологии в начале 1930-х, в атмосфере деспотического этатизма, наложило отпечаток на язык и модели первых советских историков Шумерского царства. Шумер представляли как древнее централизованное государство с плановой экономикой, опиравшейся на разветвленную бюрократию и принудительный труд – подсознательный автопортрет совсем иной эпохи и страны… После смерти Сталина сконструированный таким образом Шумер превратился в идиому имплицитной критики советской экономической модели – как важный “исторический прецедент”. “Исторический урок”, извлекаемый из этого образа Шумера (к тому времени безнадежно устаревшего в свете новых исследований), предрекал мрачное будущее Советскому Союзу. Распад СССР был воспринят как полное подтверждение исторических выводов, извлеченных из шумерской истории, несмотря на то, что параллели между двумя обществами невозможно обосновать логически, а историческая “идиома” Шумера уже не соответствовала современным представлениям о Шумерском царстве. Рассказанный Крихом сюжет напоминает историкам, что прошлое, от которого они ожидают предсказания будущего, является всего лишь зеркалом их собственного мировоззрения. “Зеркальный эффект” достигается сознательно (пусть и ненамеренно), когда в событиях прошлого пытаются разглядеть контуры будущего. Парадоксальным образом, воспринимая историю как всего лишь историю, закончившуюся в прошлом, историки делают ее не только более прозрачной (окно, а не зеркало), но и более информативной для будущего – столь же уникального и спонтанного.
История консервативного футуризма (формирующего будущее в соответствии с образом воображаемого прошлого), блокирующего перспективы творческого и устойчивого развития общества, рассказывается и в очередной главе учебного курса “Новая имперская история Северной Евразии” (рубрика “ABC”). Глава “Проектирование национальной империи”, посвященная второй половине XIX в., подчеркивает принципиальную преемственность между режимами Александра II и Александра III и отмечает важное расхождение между ними. Феномен “Великих реформ” интерпретируется как систематическая (хотя и не вполне сознательная) попытка перестройки Российской империи на основе национального принципа – наиболее прогрессивного в то время, доказавшего в Западной Европе несравненную эффективность в мобилизации общества вокруг национальных политических режимов. В отсутствие единого нормативного понимания “нации”, реформы открывали несколько возможных исторических траекторий для Российской империи. Имплицитно в них был заложен потенциал формирования “имперской нации” – в то время еще не существующего понятия (которое и сегодня остается на удивление неразработанным), тогда как институционально они способствовали появлению гражданской нации, а риторически обращались, в основном, к более простому и знакомому этноконфессиональному национальному принципу. Режим Александра III продолжил эту работу и сделал решительный шаг в сторону реализации на практике проекта национальной империи – понимаемой недвусмысленно как русская этнонациональная империя. Соответственно, режим ограничивал или ликвидировал все альтернативные версии нации, имплицитно присутствовавшие в программе Великих реформ, что получило название “контрреформ” (вводящий в заблуждение термин, учитывая, что единственным отвергнутым элементом политического наследия Александра II был мультиэтничный и гражданский характер отдельных нововведений – но не сами реформы). В своей политике режим Александра III опирался на культурно сконструированное понимание русскости и российской истории. Используя этот исторический образ как руководство к действию, режим изолировал все альтернативные версии будущего России и фактически поставил Российскую империю на грань катастрофы, доказав опытным путем несовместимость этнонационализма с политией, воплощающей хрупкий баланс имперской ситуации. Распространение социального воображения, проникнутого этнонационализмом, на символическом уровне раскалывало и разрушало прежде интегрированное имперское пространство. Оно дало толчок всевозможным сепаратистским движениям и антагонизировало соседние страны (включая давних стратегических союзников, Германию и Австрию) агрессивным утверждением национальных границ России, воображаемой как гомогенный политический и культурный организм. Александр III умер, когда уже стали ясны все нежелательные последствия его политики: идеал экономической автаркии привел Россию к зависимости от иностранного капитала и импорта машин; культ международного суверенитета заставил самодержавие вступить в союз с республиканской Францией. Режиму его преемника Николая II предстояло искать новые, неисследованные еще стратегии будущего, или продолжать укорененную в исторических мифах политику, которая уже доказала свою тупиковость.
Важную перспективу взгляда на проблему восприятия будущего через призму прошлого предлагает статья Сергея Абашина в рубрике “Социология, антропология, политология”. Его исследование жизненных сценариев трудовых мигрантов из Узбекистана в Россию представляет, казалось бы, обратное направление временного вектора: пребывание мигрантов в России структурируется идеалом возвращения домой и восстановления целостности прошлого существования и неразделенности семей. Однако Абашин показывает, что миграция сама является интегральной частью семейного цикла и домашней экономики и что мечта о возвращении домой неотделима от практик миграции, играющих ключевую роль в воспроизводстве устойчивых семейных структур и социальных функций. Варианты сценариев миграции и меняющиеся контексты бытования родного и мигрантского дома предполагают целый спектр сценариев будущего. Поэтому, несмотря на свою нормативную однозначность, публичный дискурс, структурирующий опыт узбекских мигрантов, подспудно допускает варианты будущего, не предусмотренные дискурсом возвращения, − разумеется, если это будущее формально описывается в рамках мифа конечного возвращения домой.
Если, как писал Лесли Поулз Хартли, “прошлое – чужая страна” (и “там все делают по-другому”), то будущее возможно только как решительная эмиграция из прошлого и его практик, и особенно – как отказ от всяких футуристических планов, укорененных в этом иностранном прошлом.
Редакция Ab Imperio:
И. Герасимов
С. Глебов
A. Каплуновский
M. Могильнер
A. Семенов