От редакции
3/2016
Очевидно, полноценная политическая экономия империи, в результате которой вырабатывается универсальная формула имперского баланса власти, является утопическим проектом. Как бы нам ни хотелось получить такую формулу, с точки зрения новой имперской истории эта задача иллюзорна и принципиально неразрешима, подобно “единой теории поля” в физике (или любой другой “теории всего”). Воспринимая имперскую ситуацию как открытую динамическую систему, целостность которой возникает из комбинации множественных логик и проекций по-разному позиционированных наблюдателей, мы понимаем, что в нашем распоряжении просто отсутствуют необходимые интеллектуальные и языковые ресурсы для того, чтобы осмысленно упаковать всю эту многомерность в единую монологичную схему.
Даже те, кто верит в реальность империй как политических систем с четко очерченным ядром и периферией, не смогли представить исчерпывающего ответа на вопрос – кто кому остается должным в модерных имперских обществах? Отдавала ли больше колония метрополии в форме естественных и человеческих ресурсов (которые не имели ценности или даже не признавались в качестве ценных ресурсов до включения в глобальный имперский рынок и вне этого рынка)? Или больше тратилась метрополия, жертвовавшая своими мужчинами и женщинами, технологиями и огромными финансовыми ресурсами ради развития бывших “отсталых” территорий (о чем, правда, колонизаторов никто и не просил)? Этот “технический” анализ еще более усложняется в контексте новой имперской истории, где релятивизируется сама четкая граница между метрополией и периферией. Мало того, что многие конкретно-исторические исследования показывают, что и хвост виляет собакой, но и сам вопрос – где кончается “собака” и начинается “хвост” – не имеет однозначного ответа. Это особенно характерно для многогранной имперской ситуации, в которой правильность той или иной альтернативной перспективы зависит от контекста: “Это птица... Это самолет... Это Супермен”.
Сама природа империи как “контекстообразующей категории” предопределила содержание этого номера Ab Imperio “Политическая экономия империи: в поисках баланса власти, ресурсов и разнообразия”. Вместо общего баланса приобретений и потерь имперских акторов, авторы номера исследуют борьбу за реконфигурацию контекста и конкуренцию альтернативных интерпретаций – подлинной основы политической экономии имперской ситуации.
Рубрику “История” открывает статья Елены Вишленковой, разбирающейся в административной одиссее, которая выглядела бы совершенно бессмысленно с точки зрения традиционной “политической экономии” империи. Медицинская коллегия – центральное и единственное правительственное учреждение, руководившее медициной Российской империи, – была ликвидирована в 1804 г., с началом министерской реформы Александра I. В течение последующих тридцати лет происходило бесконечное реформирование организации медицинского дела в империи: оно разбивалось на департаменты; делилось между четырьмя министерствами; частично переподчинялось губернским властям и т.д. В конце концов, при Николае I управление медициной снова консолидировали и поручили отдельному органу, тем самым как бы отменив все изменения, случившиеся начиная с 1804 г. Однако Вишленкова увидела за фасадом хаотических изменений сложный процесс поиска баланса власти, финансовых и человеческих ресурсов, а также экспертизы, сыгравший решающую роль в трансформации барочного российского общества и политической системы. Государственное строительство шло рука об руку с профессионализацией врачей, и оба процесса усиливали друг друга. Каждый новый шаг в сторону формализации управления напрямую сказывался на структурировании медицинской профессии, и наоборот. По ходу дела формировался дискурс современного “управленитета”, основанный на экспертном знании и дисциплине, и при этом не сводящийся ни к сугубо этатистскому, ни к сугубо профессиональному. В конце концов, медикализация общественного дискурса произвела новое понимание власти, основанное не на политическом суверенитете (императора) и не на элитном статусе (привилегированного слоя врачей), а на экспертизе квалифицированных и сертифицированных специалистов.
Гульчачак Нугманова представляет другой случай реорганизации власти, ресурсов и разнообразия в долгом XIX веке. Эта история тоже начинается со стремления Александра I модернизировать Российскую империю, усилив внутреннее единообразие посредством стандартизации социального ландшафта. Для этого правительство разработало типовые проекты зданий, которые необходимо было воплощать в городской застройке. Сначала, в 1803 г., официально утвердили проекты общественных зданий. А в 1809 и 1812 гг. пришел черед частных строений. В течение последующих пятидесяти лет каждый частный дом в любом российском городе должен был воспроизводить один из образцовых проектов. Игнорируя индивидуальные вкусы и финансовые возможности (о чем петербургские архитекторы часто не задумывались), утопия принудительной архитектурной унификации порождала и более серьезный конфликт – с местными этнокультурными традициями домостроения. Нугманова реконструирует сложную имперскую политическую экономию как череду взаимных проекций отношений доминирования и зависимости на примере татарской общины Казани. Так, в ответ на правительственное требование выравнивания фасадов вдоль красной линии улицы, татарские домовладельцы выносили к улице технические службы и лавки, оставляя жилые дома в глубине участка, подальше от любопытных глаз. Правительство публиковало и распространяло альбомы с образцами фасадов, которые татарские застройщики воплощали в смотрящих на улицу служебных помещениях, сохраняя при этом традиционную внутреннюю планировку жилища. Более того, татарские домовладельцы с энтузиазмом заимствовали планировку русских дворянских усадеб, приспосабливая их к мусульманской норме сегрегации жилища на женскую и мужскую половины, с отдельными входами. Затем татарские застройщики начали заказывать “индивидуальные проекты”, удовлетворявшие их потребностям. Каждый такой проект приходилось утверждать на правительственном уровне в Петербурге, но, будучи утвержденным, он автоматически обретал статус нового “типового проекта”, доступного всем. В итоге, после того, как в 1858 г. систему обязательных архитектурных проектов отменили, татарские домовладельцы продолжали активно использовать старые официальные альбомы (которые к тому времени включали в себя проекты, созданные в Казани и для Казани), что позволяло экономить на заказе оригинальных проектов. То, что имперское правительство навязывало в качестве обязательных норм, становилось нормами, разработанными местными татарскими застройщиками.
Ульфат Абдрасулов и Паоло Сартори рассматривают ту же ситуацию переопределения отношений доминирования через переплетение экономических ресурсов и политической власти, на примере попытки реформировать российский протекторат Хивы после 1910 г. Авторы характеризуют российскую политику в отношении Хивы как “стратегическую неопределенность”. После завоевания региона в 1873 г. Российской империей, формальный юридический статус Хивинского ханства так и не был зафиксирован (и оно никогда не признавалось официально “протекторатом”). Местные колониальные власти в Туркестане стремились превратить ханство в “регулярную российскую губернию” и рассматривали комплекс структурных реформ как первый шаг в этом направлении. Другого способа эффективно контролировать эту территорию, особенно в случае кризисной ситуации, они просто не видели. Однако их усилия успешно саботировали как правящая элита Хивы, так и имперское правительство в Петербурге. Естественно, хивинский хан и его подчиненные не желали отдавать свою автономию и предлагали различные “экономические стимулы” для петербургских администраторов, чтобы ситуация оставалась “подвешенной” как можно дольше. Однако имперское правительство было еще сильнее заинтересовано в поддержании неопределенного статуса Хивы. Как признавалось в переписке с туркестанской колониальной администрацией, правительство боялось столкнуться с массовым восстанием в ответ на ликвидацию автономии ханства, которое пришлось бы подавлять при помощи грубой силы. Ожидаемые в результате многочисленные жертвы в 1910 г. уже рассматривались как удар по репутации империи. Но существовало и еще более важное соображение, которое никогда не озвучивалось публично, но логически вытекало из идеологии русского национализма, разделяемой премьер-министром Петром Столыпиным и многими его сотрудниками. Воспринимая Россию как русское национальное государство, они без энтузиазма относились к перспективе формального включения в качестве “обычной губернии” исключительно мусульманской территории и наделения ее населения общими юридическими правами. Анализ политической экономии империи в статье Абдурасулова и Сартори показывает, что стратегическая неопределенность, как концептуальный контекст политических и экономических отношений, переопределяла традиционную “карту” (и сам смысл) имперского доминирования в регионе.
Подобно тому, как Абдурасулов и Сартори пересматривают конвенциональные представления об имперской гегемонии в Средней Азии, Мориц Флорин в своей статье проблематизирует значение деколонизации в регионе. Анализируя полемику среди киргизских писателей после смерти Сталина, Флорин приходит к выводу, что для киргизских интеллектуалов десталинизация означала деколонизацию. Это взаимоналожение отчасти объясняется влиянием глобального движения деколонизации, развернувшегося как раз в это время. Но в большей степени – ассоциацией сталинизма (террора и коллективизации) с привнесенными извне чуждыми, квазиколониальными феноменами, навязанными киргизскому обществу. Такое видение способствовало формированию антиколониального мышления, подрывавшего фундаментальный советский миф “национального освобождения” среднеазиатских обществ в результате Октябрьской революции. Оказывалось, что “национальное освобождение” не было достигнуто после революции, становясь актуальной задачей будущего. Таким образом, сугубо политический акт осуждения сталинизма трансформировал весь концептуальный контекст, формировавший понимание статуса Киргизии. Несмотря на все экономические инвестиции и политическое институциональное строительство, проект советской модерности начал приобретать явные колониальные коннотации – которые конвенционный политэкономический анализ был бы не в состоянии объяснить.
В разделе “Новейшие Мифологии” Мария Майофис рассказывает о другой группе советских писателей того же времени. Дабы поставить под контроль слишком “либеральную” организацию московских советских писателей, в 1957–58 гг. Никита Хрущев инициировал создание Союза российских писателей (Союз писателей РСФСР) во главе с русскими этнонационалистами. Последние вступили в стратегический альянс со сталинистами старой формации. Таким образом чреватое дестабилизацией противостояние сталинистов и антисталинистов переводилось в полемику между проимперскими настроенными деятелями (сталинистами и националистами) и “либералами”. Эта история показывает бессмысленность концептуализации “метрополии” как чего-то стабильного, с четкими границами и характеристиками. Более того, чтобы сформировать новую группу, претендующую на роль гегемона, ее пришлось институционализировать в формате “движения за национальное освобождение”: Хрущев заявлял, что русские должны бороться за свои “национальные права” так же, как “украинцы, белорусы или узбеки”. Вновь баланс экономических и политических ресурсов оказался предопределен изменениями концептуальной рамки, в которой идентифицировались и оценивались сами эти категории.
И сегодня сам акт научного исследования обретает характер борьбы за право определять контекст и предлагать интерпретации, т.е. становится случаем имперской ситуации. В этом можно наглядно убедиться в рубрике “Методология и теория” номера, представляющей русский перевод недавнего интервью с Энн Столер “История как политика ренегатства”. Обращаясь к истории своего интеллектуального становления как результату переплетения научных интересов, политического активизма и личных обстоятельств, Столер настаивает на приоритетности самого акта личного выбора программы интеллектуального поиска. Отстаивание права на собственную интеллектуальную позицию едва не стоило ей постоянного контракта на ранних этапах карьеры в результате конфликта с авторитетами в ее области, а также приводило в самые неожиданные места в поисках средств реализации политических целей. Собственно “политическим” ее выбор делала именно сознательная эпистемологическая позиция, а не та или иная идеологическая платформа.
Эта же коллизия оказалась в центре обсуждения новой “Истории Украины”, написанной российскими историками и опубликованной в 2015 г. Само появление этой книги на фоне официальной антиукраинской пропаганды, враждебного общественного мнения и российской военной агрессии в Украине свидетельствует о гражданском мужестве и профессиональном достоинстве Татьяны Таировой-Яковлевой – инициатора и “мотора” этого проекта. В интервью, которое взял у нее Владислав Яценко, Татьяна Таирова-Яковлева рассказывает о тернистом пути подготовки научной истории Украины в России. Однако, несмотря на эти лучшие намерения, украинские историки, принявшие участие в обсуждении в AI, восприняли книгу остро критически, особенно главы, посвященные ХХ веку и написанные соавторами Таировой-Яковлевой, Александром Шубиным и Виктором Мироненко. Украинские коллеги обвинили их (особенно Шубина) в империалистической предвзятости по отношению к Украине и манипулировании фактами. В глазах украинских историков, имперскость российских коллег проявляется не столько в исторических заявлениях как таковых, но в самом языке анализа и логике выстраивания исторических контекстов – интегральных факторах имперской ситуации. Упрощенно говоря, дело не в прямом отказе Украине в праве на независимость, а в том, что российские историки употребляют политически маркированный в современном обиходе оборот “на Украине” вместо “в Украине” в, казалось бы, нейтральном академическом контексте. Как следует из отзывов украинских коллег, “империалистическая” ментальная карта предопределяет избирательный подход к организации эмпирических свидетельств и выводов, превращая отдельные главы “Истории Украины” в предвзятое политическое высказывание, пригодное для целей российской антиукраинской пропаганды.
Стремление к достижению абсолютной “объективности” вряд ли можно признать практическим решением в подобных конфликтах, хотя бы потому, что основная проблема заключена не в политической предвзятости, а в избранной эпистемологической позиции – или, скорее, в недостатке рефлексии по поводу этой позиции. Именно поэтому исторический курс “Новая имперская история Северной Евразии”, созданный коллективом Ab Imperio, сфокусирован в первую очередь на сложной имперской ситуации как контексте, формирующем смыслы исторических фактов и действий исторических акторов. Подобная эпистемологическая позиция позволяет нейтрализовывать соблазн любой монологичной (“имперской”) интерпретации прошлого, выявляя сам механизм производства и приписывания значения в сложных гетерогенных обществах. Настоящий номер Ab Imperio представляет заключительную главу курса, посвященную Первой мировой войне, революции 1917 года и дезинтеграции исторической Российской империи.