Семиотика власти Павла I
1-2/2001
Постановка проблемы семиотики власти в российской традиции связана с деятельностью Московско-Тартуской семиотической школы, доказавшей не только принципиальную возможность, но и необходимость специального изучения любых символических и идеологических конструктов. В западной славистике наиболее плодотворно применяет семиотическую методологию Ричард Уортман, занимающийся символами и церемониалом Российской империи в целом и отдельных российских самодержцев в частности. См. напр.: Richard Wortman. Scenarios of Power: Myth and Ceremony in Russian Monarchy. Vols. 1, 2. Princeton, N.J., 1995-2000. О восприятии русской семиотической школы западными историками см. R. Wortman. Review on S. Iu. Nekliudov (Ed.). Moskovsko-tartuskaia semioticheskaia shkola. Istoria, vospominania, razmyshlenia // Kritika. 2000, № 1. Pp. 821-831.
Павел I, царствовавший на рубеже XVIII и XIX вв., является наиболее противоречивой и символически перегруженной фигурой среди российских императоров.[1] Особенности формирования его мировоззрения, его увлеченность внешними проявлениями власти (развившаяся после посещения Парижа в 1782 г.)[2] придали в годы его правления особое значение символическому выражению и оформлению императорской власти во всех ее проявлениях. Человек XVIII в., по словам, Ю. М. Лотмана, выбирал себе – подобно театральному амплуа – некоторому инварианту типичных ролей, – определенный тип поведения, упрощавший и возводивший к некоему идеалу его реальное, бытовое существование. Такое амплуа, как правило, означало выбор определенного исторического лица, государственного или литературного деятеля, персонажа поэмы или трагедии. Данное лицо становилось идеализированным двойником реального человека, замещая, в определенном смысле, тезоименитого святого: ориентация на него становилась программой поведения.[3] Павел I не являлся исключением в этом отношении. Во время своего правления он стремился символически отождествиться с великими прототипами, которые могли бы вознести его царствование над опасностями революций и дворцовых переворотов. В разное время император хотел быть Петром I и Иваном Грозным, Генрихом IV и Готфридом Бульонским. Это определило конструирование в официальной идеологии рубежа XVIII-XIX вв. нескольких взаимосвязанных государственных моделей и представлений о характере императорской власти, ощутимо отличавшихся от екатерининских.
Вступление на престол и коронация Павла I должны были означать возвращение к традиционной, византийско-самодержавной модели власти. Во взглядах на государство и роль монарха он развивает идеи московских книжников XV-XVI вв. (с которыми он познакомился во время первоначального обучения),[4] прежде всего, старца Елизарова монастыря Филофея, который обосновал в своих посланиях предначертанное Промыслом Божьим перемещение центра христианства из Рима в Византию и из Византии в Москву. Этому новому очагу христианского мира предстоит провиденциальная миссия. Историческая роль Москвы как центра различных христианских царств предопределена. Задача царя – избранника Божия – хранить и защищать православные традиции.[5]
Теория Филофея не была лишена некоторой широты: с православной точки зрения, ее можно было прилагать и к международным и к внутренним отношениям; но она не содержала развитого учения о принципах управления и подданства, получивших дальнейшее обоснование в более специальных доктринах. В их числе можно назвать учение Иосифа Волоцкого, основанное на строго православных началах и отражавшее византийское идейное влияние. Это учение признавало царя Божиим избранником и верховным блюстителем православия, уподобляло власть царя Божией власти и обосновывало повиновение ему подданных той покорностью, какую люди оказывают Богу, или с какой они подчиняются монастырским уставам.[6] Как убедительно доказал И. Шевченко, эти идеи напрямую были связаны с византийскими представлениями о государстве.[7] Однако, “восстанавливая” Византийскую империю в Московском государстве, русские ориентировались не на реально существующую традицию, а на свое представление о государстве: идеология играла при этом куда более важную роль, чем реальные факты.[8]
Павел I воспользовался трансцендентными идеями для обоснования своей власти. Вслед за русскими царями и их византийскими предшественниками он хотел “все знать, все видеть, везде награждать добродетель и наказывать порок”.[9] Прежде всего, это стремление выразилось в его желании подчеркнуть легитимность своей власти, ее преемственность с существующей императорской династией. Павел I позаботился о придании своей власти ореола законности. Уже краткий манифест Павла I при вступлении на престол 6 ноября 1796 г. ссылался на “Наш прародительский, наследственный, императорский, всероссийский Трон”. Принцип наследственности получил перевес над принципом общественной выгоды, который был упомянут лишь в последней строке – прошении к Богу о помощи в достижении “процветания Империи и благосостояния Наших верноподданных”.[10]
Сразу же после вступления на престол Павел I занялся восстановлением памяти отца и возвышением символов наследственной монархии. С этой целью уже 9 ноября 1796 г. была учреждена “Печальная Комиссия для перенесения в Соборную Петропавловскую церковь тела Государя Императора Петра Федоровича и для погребения тела Государыни Императрицы Екатерины Алексеевны”.[11] 20 ноября была проведена церемония вскрытия могилы Петра III в Александро-Невской Лавре, во время которой Павел и члены императорской семьи приложились к останкам. Вслед за этим 25 ноября была проведена посмертная коронация Петра III: Павел I возложил корону на гроб отца. Затем императорская семья возвратилась в Зимний дворец. В Тронном зале два камердинера подняли тело Екатерины II, а императрица Мария Федоровна возложила на него корону, которой Петр I короновал Екатерину I. Через неделю, 1 декабря, Павел I доставил к останкам своего отца все императорские регалии, а 2 декабря гроб Петра III был доставлен в Зимний дворец церемониальной процессией, сопровождаемый кавалергардами и конными гвардейцами. Таким образом Петр III и Екатерина II были соединены после смерти, их гробы были поставлены рядом в Большой галерее дворца. Большая корона была изображена на гробе Петра III, меньшая – на гробе Екатерины II. Погребальная процессия к Петропавловскому собору еще более понизила Екатерину в статусе: на гробе Петра III лежала Большая корона, на гробе Екатерины II – ничего.[12]
Этот акт был символическим восстановлением прямой связи между Павлом I и отцом. Павел I символически воссоздал непрерывность наследственного правления (а значит, его легитимность) и начал процесс сакрализации регалий, которые в его царствование превращаются скорее в символы наследственного правления, чем имперской власти как таковой, что было характерно и для Московской Руси.[13] Серия аллегорических эстампов дает графическое подтверждение его стремления восстановить этот миф. На одной аллегории изображена эксгумация и коронация Петра III, осуществленные Религией и Правосудием, факел Бессмертия в руках Добродетели обозначает непреходящую ценность этого деяния (Рис. 1).
Другая аллегория представляет Елисейские поля, куда Петра III провожает Павел I совместно с Религией и Правосудием, а Петр Великий в это время возлагает на своего внука венец Добродетели. В “Изъяснениях на Аллегорические эстампы” всячески подчеркивается преемственность Павла I по отношению к Петру III, а через него и к Петру Великому.[14]
Император вел себя достаточно последовательно. С целью пресечь нелицеприятные суждения о его отце, 26 января 1797 г. он предписал уничтожить все печатные экземпляры манифеста Екатерины II от 6 июля 1762 г. о смерти Петра III (данный манифест изображал правление его отца крайне негативно, что резко диссонировало с оказанными ему посмертными почестями), сохранив всего два экземпляра для справок.[15] Впоследствии Павел I неоднократно подчеркивал законность и преемственность своей власти от Петра I. В центре площади перед Михайловским замком по его распоряжению была установлена конная статуя Петра Великого в образе римского императора с лавровым венком на голове и жезлом в руке. На лицевой стороне прямоугольного постамента помещена лаконичная надпись: “Прадеду правнук”, призванная противостоять обращению его матери на постаменте “Медного Всадника”: “Петру I Екатерина II”. Павел I подчеркивал преемственность не только с делами великого предка, но и кровное родство,[16] стремление во всем походить на Петра Великого присутствовало у него с детских лет.[17]
<img src=http://abimperio.net/pics/pavel.jpg>
Рис. 1 Аллегория “Эксгумация Петра III”
Коронация Павла I в апреле 1797 г. представила образ и модель власти, которая, по его мнению, наведет порядок в государстве. Император выступал как носитель порядка и стабильности, воплощение дисциплины, которая должна уничтожить распущенность “потемкинского духа”.
Хотя церемония коронации во многом проходила традиционно для российских императоров XVIII в., в ней присутствовал ряд новых моментов, которые можно объяснить только сплавом в мировоззрении Павла I нескольких разных представлений о природе царской власти.[18] Так, в процессии входа император представал одновременно как командир и отец народа. Первым из российских монархов он совершил процессию входа верхом. Павел I ехал по улице со шляпой в руке и махал зрителям. За ним следовали два старших сына, Александр и Константин. Отличительную особенность торжественного въезда императора Павла I составляло и то, что во время въезда выстроены были все чиновники, военные и статские, которые, в официальных мундирах того времени, ехали по два в ряд, образовывая длинную кавалькаду.[19] Коронационные празднества представили Павла I верховным религиозным вождем, который отмечен знаком свыше. В Московской Руси царь при помазании уподоблялся самому Христу.[20] Эти аналогии использовал и Павел I. Въезд в Москву состоялся в Вербное воскресенье, повторяя таким образом вход Христа в Иерусалим. Московский Митрополит Платон при встрече Павла I на паперти Успенского собора обратился к нему со словами: “Благословен Грядый во имя Господне”, что ассоциировалось с обращением к Христу как мессии.[21] Коронационные оды особенно обращались к императорскому религиозному чувству; в них он сравнивался с Христом.[22]
Церемония коронации произошла в Пасхальное воскресенье 5 апреля 1797 г. в соответствии с представлением императора о его высокой религиозной миссии. По всей вероятности, коронация была совершена в день Пасхи по совету митрополита Платона, поскольку при первоначальном объявлении о коронации был назначен только апрель месяц 1797 г.[23] Страстная неделя, предшествовавшая коронационному дню Пасхи, была ознаменована обнесением плащаницы не кругом Кремлевских храмов, а вокруг всего Кремля, как бы одного храма Воскресения, по его стенам. Коронация в день Пасхи может рассматриваться как принятие “становящимся в отцов место” долга воскрешения (т.е. долга восприемничества и долга душеприказничества), что раскрывает назначение царской власти как “поставляемой в праотца место”. В лице царя вся светская власть, все светское знание становится как бы орудием Бога отцов и царя, “в отцов место стоящего”.
В изданном Павлом законе о престолонаследии впервые говорилось о монархе как “Главе Церкви”, что только де-юре закрепило сложившуюся после отмены Петром Великим патриаршества ситуацию. Павел I, однако, принял эту роль буквально и верил, что приобщение в алтаре на самом деле возложило на него сан священника. В этом он также был не согласен с природной символикой власти. Его претензии на международную религиозную миссию проявились в ношении далматика – оплечья, которое носили императоры Священной Римской империи и французские короли во время коронаций, и которое, по мнению Б. А. Успенского, несомненно, символизировало архиерейское облачение – саккос.[24] Далматик означал и священный сан Павла, и его всемирные, мессианские, притязания, поскольку на иконах Христос, как царь и великий иерарх, изображался именно в далматике.
В следующие за коронацией недели Павел объявил о своем желании совершать богослужения и заказал для этой цели пышные одеяния. Он также желал служить исповедником для членов императорской семьи и министров, но был разубежден Синодом, приведшим в качестве аргумента запрещение священнодействовать тем, кто вступил в брак вторично.[25] По словам В. М. Живова и Б. А. Успенского, коронация царя, прежде всего, помазание, будучи помещено в литургический контекст, придает императорской власти сакральный статус, особую харизму. После коронации царь приобретает качественно новый статус – отличный от статуса всех остальных людей. Миропомазание происходит над тем же самым человеком, но в новом качестве, и это новое качество определяется обрядом венчания.[26]
Именно как религиозный вождь Павел I также в день коронации издал манифест, запрещающий помещикам заставлять крестьян работать в воскресенье. Манифест, прочитанный в Грановитой палате перед коронационным пиром, объявлял, что Писание велит посвятить седьмой день Богу и Павел I считает своим долгом укрепить “точное и неизменное исполнение этого закона”. Остальные шесть дней он рекомендовал разделить поровну между барщиной и крестьянской работой на своем поле.[27]
По совершении чина коронования Павел I, стоя на престоле, во всеуслышанье прочитал фамильный акт о престолонаследии. Император неожиданно выступил вперед и объявил со ступеней трона свою волю. Затем он возвратился в алтарь через царские врата, положил закон в серебряный ковчег и объявил, что он останется в соборе “для сохранения в будущие времена”.[28] Связь закона с коронацией освятила его, сделав священным документом, начинающим новую эпоху. Император создал новую святыню, вызывающую поклонение как воплощение высшей власти. Для Петра Великого и его преемников регалии были выражением западного характера их власти и богатства, а следовательно, прогресса российского государства. Для Павла I физические объекты заключали в себе священную сущность монархии, требующую беспрекословного повиновения власти наследников Петра. В этом смысле он вернулся к прежней, распространенной в эпоху Московской Руси вере в регалии как символы харизмы династии.
По словам М. Ф. Флоринского, закон о престолонаследии явился удачным ответом царя на требования времени.[29] Отныне перед самодержавием открывались более широкие перспективы в плане культивирования монархических идеалов в общественном сознании, поскольку их влияние во многом вытекало из традиционного патерналистского взгляда на царя как “отца” своих подданных, который равно заботится обо всех. Такому представлению отвечала в первую очередь фигура монарха, получившего власть “в силу закона и рождения”, никому не обязанного “своим возвышением, кроме Бога”.
В соответствии с учением Филофея о “Москве – третьем Риме” Павел I смотрел на себя как на представителя и защитника монархического христианского начала не только в России, но и мире. Устанавливая строгий этикет, окружая свой двор средневековой пышностью, облекаясь при любом удобном случае в атрибуты императорской власти, он как бы протестовал против распространения революционных, освободительных идей.[30] Наиболее последовательно мессианские идеи Павла I воплотились в символике Михайловского замка – единственной дворцовой постройке XVIII в. с сакральным значением и посвящением. На главном фасаде замка по воле его владельца были помещены перефразированные слова Псалтыри. Вместо “Дому Твоему подобает Святыня, Господи, в долготу дний”,[31] император приказал выбить “Дому Твоему подобает Святыня Господня в долготу дней”. Строка псалма, первоначально предназначенная для Исаакиевского собора, казалась более уместной в оформлении именно церковного сооружения и должна была если не возмущать, то, по крайней мере, повергать в недоумение строгих приверженцев православия. Согласно святоотеческим толкованиям, под Домом Божиим следует понимать и христианскую церковь, и храм, и каждого христианина. Но в православном сознании XVIII в. данное понятие ассоциировалось, прежде всего, с храмом. Помещая на фронтоне своего дворца подобную надпись, Павел I совершил бы почти кощунственный жест, если бы не изменил в ней одно слово. Теперь это уже не Дом Господа, а дом, которому подобает Святыня Господня. Не менее примечателен и тот факт, что царские места в замковой церкви Архангела Михаила находились на балконах, в пространстве апсиды, в самой непосредственной близости от алтаря. Подобное расположение царских мест в храме, вызывающее ассоциации с византийским мутаторием, не было характерно для русской литургической практики.[32]
Как убедительно показал В. В. Пучков, возведение замка было тесно связано с именем Архангела Михаила (не только из-за широко распространенной легенды о причинах его строительства). В соответствии с русской традицией возводить храмы в честь святых, в дни памяти которых происходили какие-либо значительные события государственной или личной жизни заказчика, Павел I, вступивший на престол накануне дня Архангела Михаила, посвятил церковь в новом петербургском замке именно этому святому.[33] По-видимому, Архангел Михаил, защитник русского государства, как нельзя более соответствовал также восприятию императором себя как истинного защитника русского народа и русского государства.
Для обоснования божественного происхождения верховной власти, тесной связи ее с православной религией и церковью, к исходу XVIII в. изрядно скомпрометировавшей себя зависимостью от государства и просветительскими идеями и вместе с тем не столь авторитетной, как католическая в Западной Европе, было явно недостаточно. Павел I, сообразно со своими индивидуальными культурно-историческими пристрастиями и нравственными понятиями, обратился к средневековому рыцарству с его идеалами благородства, бескорыстия, беспорочной службы, чести и т.д. С помощью принципов жизнеустройства и миросозерцания этого давно сошедшего с исторической арены феодального сословия император и стремился усилить сакральное значение своей власти.
С этими идеями Павла I связано его стремление сконструировать рыцарскую модель государственного устройства по образу Мальтийского ордена. Мечтой Павла было внести в среду дворянства дисциплину и мораль этого великого христианского института. Он объявил об этом при коронации, и впоследствии его планы лишь становились все более грандиозными. Он демонстрировал универсальный мессианский характер российской монархии, принимая роль защитника всего христианства, как православия, так и католичества.[34]
Рыцарская модель начинает конструироваться Павлом I практически с момента вступления на престол. В числе указов, изданных им в день коронации и призванных стать “фундаментальными законами”, было “Установление для орденов российских”. Подобно тому, как рыцарские ордена имели свои капитулы и имения, император, установив единый российский Орден, разделенный на четыре части (ордена Св. Андрея, Екатерины, Александра Невского и Анны), назначил в пользу кавалеров казенные деревни для составления из них командорств. На эти цели было выделено 500 тыс. душ. Предполагалось впоследствии по мере увеличения орденских капиталов, увеличить и командорства. Командорства были расписаны на 4 класса, сообразно 4 орденам. В соответствии с рыцарской традицией в каждом классе имелась определенная пропорция кавалеров из духовных особ, которые, получив командорства, не могли вступать в управление ими, но пользовались только доходами от этих имений. Лица светские могли управлять командорствами на правах помещиков. Командорские имения находились только во временном владении командора. Как только он покидал свой класс, имение передавалось другому.[35] В полной мере рыцарскую модель Павлу I удалось реализовать с принятием титула покровителя, а затем магистра Мальтийского ордена, структура и цели которого были близки его идеалам.
А. Ф. Лабзин (историограф павловского Мальтийского ордена) пишет: “Предмет рыцарей был противоборствовать злу, воевать против неверных”.[36] Такая трактовка Мальтийского ордена соотносима с идеологией турецких войн Петра I. Так, в записках первого русского кавалера-мальтийца Б. П. Шереметьева находим следующие известия: при возложении на него мальтийского креста, гроссмейстер, отметив заслуги Шереметьева в борьбе с турками, сказал: “Сим побеждай врагов своих неверных”.[37] Дипломатическая миссия Шереметьева на Мальте состояла в заключении с орденом союза против турецкого султана с целью завоевания гроба Господня. Идеологи павловского Мальтийского ордена были склонны активизировать через этот эпизод миф о Павле I как о преемнике Петра Великого, например, у Н. Долгорукова читаем: “Ныне же (при Павле I – А. С.) совершается благочестивое желание Петра I, который грамотою своею к Султану Ахмету в 1711 году (...) просил его о уступлении Святого Гроба Господня”.[38]
Но “если предмет рыцарей был противоборствовать злу, воевать против неверных”, “то когда зло восходило до толь высокой степени, как в наши времена? Какой народ по справедливости более мог почтен быть неверным, как не та мятежная нация ... что побудила даже бывших неверных присоединиться к ополчению верных против новых неверных”.[39] То есть функция ордена воевать против неверных в условиях России конца XVIII в. сохраняется, но само понятие “неверный” не имеет уже отношения к вероисповеданию (Порта объявляет мальтийских кавалеров, своих первейших врагов, лучшими друзьями в борьбе против французской революции).[40] “Неверность” состоит в самопроизвольном разрушении человеком веры, законов, общественных связей. Мальтийский орден противостоит Франции как некое “политическое тело”: Лабзин определяет орден с момента его создания как орден-государство, “основанное для некоторой особенной цели, утвержденное на особенных законоположениях и связанное особенным узлом”.[41] Именно Мальтийскому ордену периода крестовых походов, т.н. “Иерусалимскому государству”, где великий магистр может быть и иерусалимским государем с титулом “защитник гроба Господня”,[42] подражает Мальтийский орден Павла I, призванный побеждать новых неверных.
Примером ориентации самого Павла I на этот период орденской истории может служить уже упомянутый символический жест императора в день коронации, после оглашения Павлом манифеста о престолонаследии: “по прочтении оного акта император царскими вратами вошел в алтарь, положил его (акт – А. С.) на святой престол в нарочито установленный серебряный ковчег и велел хранить”.[43] Описания ковчега не приводится, но традиционно ковчеги имели форму храма-города и назывались “иерусалимами”, таким образом, акт о престолонаследии должен был “храниться в Иерусалиме”. В истории Лабзина описывается аналогичный жест Готфрида Бульонского: “Привел в движение все пружины политики, дабы новоприобретенному своему царству (Иерусалимскому – А. С.) через спокойствие и устройство доставить продолжительное существование. Он собрал государственные чины, издал с ними новые законы, которые под именем грамот святого гроба хранились в церкви при гробе Господнем”.[44] Перед нами ритуал, смысл которого – объявление законов боговдохновенными, охраняемыми высшими силами, направленными на укрепление богоизбранного государства, отождествление государства Павла I с Иерусалимским государством Готфрида (времен крестовых походов).
Поэтому особое значение приобретают знамения божественной природы власти Павла I: явление мощей, которое объявляется императорским указом “знаком отличного благославления на царство наше”,[45] явление Архангела Михаила[46] (на месте явления возводится Михайловский замок – высшее знаковое воплощение государственности Павла I). Совершенно очевидно, что идеи единого порядка, уравнения сословий, личного контакта царя и подданного, отмены смертной казни связаны с установлением военно-монашеского (регулярного, христианского и коллективного, основанного на общественных связях) государства. Символом военно-монашеского государства может быть и церемония, которая состоялась сразу после коронации: “В Кремле происходила военная церемония, соединенная с церковным торжеством, во время которой император Павел в далматике и короне командовал войсками на параде”.[47]
Показательна и идея создания внутри русской армии и церкви дополнительной иерархии (Мальтийского ордена), которая одновременно является эталоном как для армии и церкви, так и для всего государства. Она строится на основе мальтийской орденской структуры. Так, орден включает следующие категории братьев: кавалеры (рыцари), священники (капелланы) и служащая братия (донаты). Аналогичная структура создается Павлом: кавалер соответствует офицеру русской армии (“Всякий дворянин, облеченный (...) знаками (...) ордена св. Иоанна Иерусалимского пользоваться будет достоинствами и преимуществами, сопряженными с офицерским рангом”);[48] донат соответствует нижнему чину (“о даче нижним воинским чинам вместо знаков отличия св. Анны донатов ордена св. Иоанна Иерусалимского”[49] – отметим здесь же возможность замещения знаов отличия св. Анны и мальтийского доната); капеллан – русскому священнику (поставление конвентуальных капелланов из числа русских священников[50]).
Мальтийская орденская структура предполагала наличие церкви, госпиталя и сообщества воинов. Такие единицы пытается создать Павел на русской почве: специальным указом предписывается “Разделить оные (богоугодные заведения – Е.П.) по названиям классов орденских, причислить потом к церквам их, выставя потом знаки оных наименований”.[51]
Создав орденско-государственную структуру, Павел распространяет на нее орденский устав: так, например, следуя запрету принимать в донаты людей, когда-либо состоявших в услужении или “отправлявших подлые и рукотворные художества”, Павел запрещает употреблять нижних чинов в “партикулярные работы” как “званию их несоответствующие”, вне службы разрешается работать только “за наем, а не по принуждению”, наниматься “в работы, а не услуги”[52]. То есть орденские представления о чести распространяются Павлом на всю армию. Точно так же “запрещается выбрать в должности дворян, исключенных из воинской службы”[53] (в мальтийский орден не могут быть приняты те, кто был исключен из “какого-нибудь воинского сообщества”). Понятия воинской и дворянской чести отождествляются Павлом с понятием орденской чести.
Прямое отождествление государства и ордена можно проследить на материале общегосударственной символики: внесение мальтийского креста в российский государственный герб[54] (крест помещается на груди орла под щитом); объявление Мальтийского ордена “державным”[55] и помещение в императорский титул слов “Великий магистр Державного ордена Иоанна Иерусалимского”[56]. Показателен и костюм императора, в котором последовательно смешивается государственная и мальтийская символика. Это можно видеть на портретах императора, в сохранившихся свидетельствах современников, например: “Сам государь носил поверх преображенского мундира далматик из пунцового бархата, шитый жемчугом (древняя одежда византийских императоров), а поверх широкое одеяние из черного бархата, с правого плеча спускался шелковый позумент, называемый “страсти”, потому что на нем шелками подробно изображены были страдания Спасителя. Слагая императорскую корону, он надевал в этих случаях венец гроссмейстеров и выступал рассчитанным и в то же время отрывистым шагом”[57]. Театральность костюма и поведения Павла здесь очевидны. Характерно смешение императорско-петровского (преображенский мундир), византийского (далматик) и мальтийского (черная широкая “хламида”, символизирующая послушание) в костюме Павла. Особый интерес представляют “страсти” – в них можно увидеть реализацию символики мальтийской ленты. Мальтийская лента символизирует “страсти Господни”: “вервь, которой Христос был связан, бичи, которыми он был бит, столп, к которому он был привязан”, гвозди, копье, крест и т.д.[58] Вышивка ленты оказывается как бы “реализацией” ее символического значения.
Объявление кавалергардов гвардией великого магистра также свидетельствует о соединении ордена и государства.[59] Это реализуется и в одежде кавалергардов: малиновый супервест тождественен одежде мальтийского кавалера, нашивной мальтийский крест помещается на груди вместо андреевской звезды в допавловском костюме кавалергарда (взаимозаменяемость знаков в данном случае можно рассматривать как их функциональную синонимию). Штандарт повторяет мальтийский герб (белый прямоугольный крест на малиновом поле). Черные отвороты мундира соответствуют мальтийской “хламиде” (знак послушания).[60]
Из рыцарских параллелей естественно проистекала повышенная знаковость государственного и общественного устройства царствования Павла I. Это, прежде всего, четкая регламентация публичных и частных отношений, в том числе особая роль (строже всего соблюдаемая при дворе и в армии) этикета, иерархии почестей, эмблемы, цвета, жестов и т.д. Одновременно эта знаковость восходила к идее регулярного государства Петра Великого.
Характерной чертой политики Павла I явилась рецепция идеологии полицеизма, нашедшей свое отражение в трудах немецких мыслителей XVIII в. – Я. Ф. Бильфельда, И. Г. Г. Юсти, И. Зонненфельса, и полицейского государства, обоснованной Х. Вольфом и С. Пуффендорфом и последовательно воплощавшейся в жизнь Петром I.[61] Продолжая традиции рационализма XVII в., они рассматривали государство не как нечто дарованное людям свыше, а как творение человеческих рук, которое можно и нужно совершенствовать с помощью мудрых законов, способных обеспечить всеобщее счастье и благоденствие.[62] Забота государства об общем благе подданных проявлялась через всестороннюю правительственную регламентацию их жизни.
Вся разнообразная деятельность общества должна была управляться и направляться государством и, прежде всего, органами полицейской власти под руководством абсолютного монарха.[63] По меткому выражению М. Петрова, Павел I был художником на троне, мольбертом которого являлась вся Россия, а для художника в творимом им произведении нет мелочей, незначительных деталей – значимо все.[64] Это отразилось в огромном количестве указов и распоряжений, изданных в его короткое царствование. Только в Полном собрании законов с 6 ноября 1796 г. по 11 марта 1801 г. опубликовано 2.256 законодательных актов, 5.614 именных указов вошло в изданный в начале XX в. “Сенатский архив”, кроме того, император отдал 14.207 приказов по армии. При этом Павел I считал, что все документы, исходящие от верховной власти, подлежат исполнению (см., например, его указ от 13 ноября 1796 г., который приравнивает приказы, отданные при пароле, к именным указам).[65] Всего за его царствование было издано 22.077 регламентирующих актов, т.е. в среднем ежемесячно император отдавал 425 различных распоряжений.
Стремление к тотальному регулированию распределения и характера власти проявилось в одном любопытном аспекте чрезвычайно перегруженной семиотически церемонии Павловской коронации: короновалось не одно лицо, как это было до сих пор, а два — император и императрица, супруги. По совершении обряда коронования император сел на своем престоле и, положив регалии на подушки, подозвал к себе императрицу. Императрица, приблизившись к императору, стала на колена; тогда император, сняв с себя корону, прикоснулся ею к голове императрицы и корону опять возложил на себя. Немедленно подана была меньшая корона, которую император возложил на голову императрицы. Затем на нее возложен был орден св. Андрея и императорская мантия.[66]
Увлечение регламентацией проявилось и в тех документах, где император отстаивал византийскую модель. Прежде всего это касается указа о престолонаследии, который принял несвойственную прежде России форму фамильного соглашения.[67] Он включал в себя договор мужа и жены, который Павел и Мария Федоровна составили еще в 1788 г., накануне отъезда Павла Петровича в действующую армию во время русско-шведской войны.[68] Указ был скреплен двумя высочайшими подписями. На основании соглашения “по природному закону” наследником провозглашался Александр Павлович. Манифест о престолонаследии ввел “австрийскую систему” престолонаследия: приоритет мужского первородства, который могла нарушить женщина-наследница только в случае отсутствия прямых наследников-мужчин. Закон требовал разрешения императора на женитьбу всех возможных наследников престола. Он также определял условия регентства в случае, если наследник не достиг совершеннолетия,[69] для того, чтобы предотвратить повторение событий 1762 г., не позволивших Павлу взойти на престол.
Несмотря на церковные атрибуты, закон о престолонаследии был выражен по-прежнему в традициях утилитаристской риторики XVIII века. Принцип наследственности не вытекал из религии или традиции, но, определяемый “естественным законом”, устанавливал “спокойствие Государства,… основанное на твердом законе наследования, в котором каждый здравомыслящий уверен”.[70]
После Манифеста о престолонаследии император объявил Статут об Императорской Фамилии, который являлся логичным продолжением предыдущего закона. Статут сделал необходимым условием сохранения российского самодержавия связь между благополучием императорской семьи и благосостоянием государства. Он установил “увеличение фамилии Монарха” в качестве одной из основ “процветания государства”. Россия уже получила благословение свыше, “видя, что наследие Трона надежно заключено в Нашей Семье, да даст Ей Всевышний вечно продолжаться”. Статут определял поместья и доходы, причитающиеся членам императорской семьи, их титулы и права наследования, которые они получают. Согласно статуту был создан Департамент Уделов, чтобы вести дела с поместьями и доходами.
Пристрастие Павла I к регламентации отразилось и в “Установлении для Орденов Российских”. Возвышенная риторика начальных фраз напоминает о славе рыцарской традиции,[71] но при этом Павел I смешивал средневековое значение рыцарских орденов с их позднейшей функцией награды за службу абсолютному монарху. Ордена должны были превратить службу дворянина государству в христианскую службу императору как первосвященнику и монарху. Вскоре после коронации Установление было доработано и снабжено рисунками не только самих орденов, но и орденской формы в соответствии с внутренней иерархией (Рукописный оригинал “Установления для Орденов Российских” с цветными рисунками в настоящее время хранится в Оружейной палате Московского Кремля; на его основе был опубликован печатный вариант с черно-белыми гравюрами). В Установлении были точные предписания для торжественных орденских актов, правила ношения одежды, медалей и лент, праздничные дни отдельных орденов. Корме того, император ввел праздник для всех ветвей нового ордена – 8 ноября, день Архангела Михаила.[72] Архангел обычно назывался, традиционно для православия, “Святой Архистратиг Михаил”. Архангел, небесный предводитель Церкви торжествующей, покровитель Российского государства, стал основным символом возвышенной миссии Павла.[73] Установление указывало, что орденский акт в этот день должен будет происходить в церкви Архангела Михаила в будущем Михайловском замке.[74] Рыцари Российского ордена, таким образом, заняли свое место в Церкви воинствующей и вступили в битву за всеобщее спасение.
Еще больше стремление к регламентации воплотилось в законе “О трехдневной работе помещичьих крестьян в пользу помещика и о непринуждении крестьян к работе в воскресные дни”. Этим указом Павел I как бы заявлял: “Все равно мои подданные и всем я равно государь”. Следуя этому принципу, император попытался вмешаться в устаревшие с его точки зрения, отношения между помещиками и крестьянами. Он считал, что практически бесконтрольная эксплуатация крестьянства наносит вред государству. Ни в коей мере не посягая на крепостное право в целом, Павел I полагал, что отношения двух основных сословий государства нуждаются в дополнительной регламентации со стороны императорской власти.[75] Почему и решил пожертвовать частью во имя спасения целого.
В правление Павла I, по словам Р. Уортмана, новые оттенки значения стал приобретать парад, который трансформировался в центральный элемент церемониала. Здесь власть императора проявлялась наиболее зрелищно. На ежеутреннем вахтпараде он принимал рапорты и объявлял о наградах и наказаниях, не делая исключений для церковных праздников, даже Рождества и Пасхи, и, согласно Р. Мак-Грю, проводил на плацу 2-3 часа в день. Он стоял без головного убора и шинели, в простой зеленой форме даже в холодную погоду и заставлял дрожащих офицеров делать так же.[76] В 1800 г. император издал закон, четко регламентирующий командование войсками и их передвижение во время вахтпарада, специально указывая необходимость такого детального законодательства.[77] По словам Н.К. Шильдера, “вахтпарад – прусская выдумка – обратился при Павле в какой-то торжественный обряд, имевший важное значение, и был настоящим театром, на котором Павел разыгрывал роль мелочного и деспотичного педанта”.[78]
“Плац” стал своеобразным методом выработки у дворян этоса абсолютного подчинения. Хотя Павел I стремился укрепить экономическое и социальное положение дворянства, основное внимание было направлено на жесткое регулирование его социальной, экономической и даже бытовой жизни. По словам Ю. М. Лотмана, Павел I активно стремился свести на нет возможность индивидуального поведения и выбора собственного стиля для каждой отдельной личности, превратить жизнь в службу, а одежду – в мундир. А ведь наличие выбора, возможность сменить поведение на другое являлось основой дворянского бытового уклада, противореча номинативной функции государства.[79]
Павел пытался превратить местные органы, выборные при Екатерине, в назначаемые; уничтожил губернские собрания и право личного обращения к императору. Наказания, налагавшиеся императором за нарушения этих постановлений, были жесткими, вплоть до лишения поместий. Пытаясь установить образ императора – защитника гражданственности, Павел оскорбил чувство дворянского достоинства, которое при Екатерине II стало частью самосознания дворян как европейцев.[80]
Путешествия Павла I, как убедительно доказал Р. Уортман, принесли регулярную модель государственного устройства в губернии. В то время как екатерининские поездки по стране были средством демонстрации подданным взаимной любви и согласия, поездки Павла походили на инспектирование с целью укрепить эффективность субординации.[81] Император предпринимал специальные поездки с целью проверки усвоения военной дисциплины. В 1798 он объявил, что отправляется в Москву и затем в Казань, чтобы осмотреть воинские части Оренбургской военной инспекции.[82]
6 апреля генерал-прокурор А.Б. Куракин посылает письмо казанскому губернатору Д. С. Казинскому с требованием императора о запрещении любых торжественных мероприятий на всем его пути. Особое внимание при этом обращается на необходимость всем чиновникам, в том числе и губернатору, оставаться на службе даже в момент приезда Павла I.[83]
Свидетельства очевидцев путешествия также показывают, что император не требовал приветственных церемоний от элиты или “народа”. Во время остановок он обменивался сердечными приветствиями с делегатами сословий, но избегал больших собраний. Он запретил массовые торжества во время пребывания в Казани и провел большую часть времени, принимая парады и инспектируя войска. Павел I сделал принцип иерархии и централизации, воплощенный в образе плаца, принципом правительственной организации, который буквально и сурово применялся во всем государственном аппарате. Он ввел то, что Дж. Кип назвал “милитаризацией правительства”, подчиняя административные должности лично себе.[84]
При этом ему была не чужда и традиционная роль царя – заступника народа. Так, в той же Казани Павел не приказал разогнать собравшуюся под окнами его дома толпу и, кажется, был доволен ее энтузиазмом. Сообщается, что он с похвалой отозвался о чувствах, выказанных депутатами сословий на приемах и о бале, данном в его честь дворянством.[85] Уже в день приезда он принял делегацию казанского городского общества, во главе с городским головой О. С. Петровым. Результатом этих бесед стал указ от 29 мая 1798 г., в котором император распорядился передать в ведение города близлежащие угодья и разрешил построить новый, каменный гостиный двор.[86] Как видим, Павел уделил внимание и ознакомлению с нуждами Казани, что полностью соответствовало модели регулярного государства и не противоречило его представлению о власти императора.
Наиболее характерным и символическим актом оформления Павловской концепции власти стала регламентация официального языка, и прежде всего – установление формы обращения к Императору (“О титуле Его Императорского Величества. – С приложением форм клятвенного обещания”).[87] Имя императора было осмыслено как абстрагированный знак высшей власти в государстве.[88]
Так, в установленной развернутой форме обращения присутствует перечисление всех подданных регионов. Тем самым определяются государственные границы и утверждается над ними верховная власть в одном лице. Этот фактор имеет как внешне-, так и внутриполитический смысл. В первом случае как бы очерчиваются пределы того, что называется Российской Империей, а за тем, что находится за пределами, косвенно признается право на автономию от ее власти. В наиболее важных правительственных документах императорский титул обрамлялся гербами подвластных ему земель, что дополнительно подчеркивало географические границы власти Российского монарха. Причем расположение титулов и соответственно гербов было не произвольным, а в зависимости от значения региона для Российской империи.[89]
Внутриполитическая функция Обращения к Императору предполагала признание подданными своего подданства и всех прав императора в качестве главы государства, в том числе и права именоваться таким образом.[90] Здесь характерно объединение в одном указе формы обращения с установлением форм клятвенного обещания и присяги. Подтверждая идентичность императора его именем, подданный получает право на подобное обращение – просьбу, донесение, образцы которых тут же устанавливаются. Вообще вступить в контакт с государством можно, только обратившись с прошением в установленном виде, тем самым подтвердив признание всей государственной системы. Применение подобных формул устанавливает отношения подданства между императором-государством и индивидуумом. Из этого можно вывести Павловское определение подданного: тот, кто признает и применяет официальные формулы власти.
Для различных случаев контакта с императором предполагаются свернутые и развернутые варианты формулировок, т.е. устанавливается иерархия этих контактов в основном относительно границ распространения власти. Так, в грамотах, имеющих хождение за пределами государства, требуется полное перечисление всех титулов, а во внутренних – только обозначение “и проч., и проч., и проч.”, что свидетельствует о необходимости большей степени идентификации государя с титулом вне границ его власти.
Затем официальная формула клятвенного обещания объединяет имя императора и наследника, что является косвенным утверждением законного порядка престолонаследия, иными словами — потенциальной возможности переименования наследника государем. Весьма характерно, что именно Павел I стремится к бюрократической упорядоченности вершин власти. То, что до него регулировалось традицией или “случайной” волей государя, возводится им в ранг закона. Все, что не зафиксировано в административном порядке, не названо, не наделено смыслом в рамках Павловской семиотики власти, является как бы несуществующим, не включенным в государственную систему. Легко предположить, что чем более неординарным, нетрадиционным будет явление, тем большие трудности вызовет его оформление в традиционных терминах, тем в большее число противоречий оно должно вступить с уже существующими положениями. Растет число законов и распоряжений, расширяется сфера ритуала, но все равно остается непреодолимый зазор между государственной реальностью и миром Павла. Сращивая мальтийскую иерархию с государственной и соединяя элементы государственной и мальтийской символики как равноценные и равнозначные, Павел I реализует функцию Мальтийского ордена быть моделью и эталоном военно-монашеского государства, целью которого является борьба с “новыми неверными” и в рамках которого может быть реализована богоданная власть Павла I (византийско-самодержавная модель), основанная на строгой регламентации государственной и общественной жизни (регулярная модель).