Переосмысливая гражданскую войну и мир
2/2019
Гражданская война является сложным понятием, отражающим диалектику социальной сплоченности и разделенности: по определению, гражданская война происходит в политическом пространстве, которое воспринимается как единое целое, но при этом порождает несочетающиеся видения будущего. Взаимопротивоположные состояния гражданского мира и войны парадоксальным образом соединяются в феномене гражданской войны, предвещающей конец старой политической общности и начало формирования новой. Все более распространенное явление со времен Гражданской войны в США (по крайней мере, все чаще идентифицируемое с различными конфликтами),[1] гражданская война стала объектом множества эмпирических исследований и на удивление редких попыток исторического осмысления. Недавний обзор Дэвида Эрмитеджа зафиксировал фрагментированный и нескоординированный характер историографии гражданской войны (при этом Эрмитедж сам практически проигнорировал российскую часть этой истории).[2] Оказалось, что и политологи мало чем могут помочь историкам в концептуализации феномена гражданской войны в силу преобладания презентистского и индуктивного подхода к проблеме, когда общую модель пытаются построить на основе синтеза наиболее типичных признаков исторических гражданских войн (они же, в свою очередь, идентифицировались как гражданские войны самими участниками в силу самых разных политических и культурных причин, а не каких-то “объективных” критериев).[3] Поэтому более продуктивным кажется вопрос “что нового можно увидеть в событиях прошлого, если их осмыслить как гражданскую войну?”, а не “что такое подлинная гражданская война?”.
На последний вопрос вряд ли в принципе существует однозначный ответ, особенно если учитывать амбивалентную роль гражданской войны в формировании и ниспровержении политического суверенитета. Возможна ли гражданская война в чистом виде в империи, где она немедленно обретает признаки “международной” войны? и может ли война за отделение и независимость оставаться в четких границах отделяющейся провинции, не распространяясь на соседние территории в процессе переформатирования нового суверенного политического образования? Если гражданская война присуща модерной дисциплинарной власти, как полагал Фуко, и “политика является продолжением гражданской войны”,[4] то почему гражданские войны происходят именно в режимах, в которых уже длительное время не работали модерные дисциплинарные механизмы и соревновательная политика? Ведь и сами гражданские войны воплощают собой противоположность дисциплинарным практикам – прямое насилие, часто принимающее форму геноцида.
Лишь немногие историки исследовали гражданские войны в их диалектической амбивалентности, как индикатор и функцию более сложных исторических процессов, а не изолированный феномен. Одним из важных исключений является осмысление Джереми Эдельманом имперских революций в Иберийских империях начала XIX века как продуктов гражданских войн, которые ознаменовали кризис старой власти и попытки “пересоздать элементы, а иногда и основу суверенитета при помощи новых источников легитимности”.[5] Обращаясь к более близкому прошлому, Энцо Траверсо сформулировал представление о первой половине ХХ века как тридцатилетней “европейской гражданской войне”.[6] Отвергая скрытый апологетический посыл первоначального использования этого понятия Эрнстом Нольте (который пытался нормализовать нацизм как реакцию на крайности коммунизма),[7] Траверсо подчеркивает транснациональную направленность гражданской войны как, казалось бы, “домашнего” феномена и неразделимое переплетение ее с “международными” войнами.
Эти инсайты могут показаться трюизмами в российском историческом контексте, если вспомнить, что еще летом 1914 г. В. Ленин начал повторять “мантру” о превращении “империалистской войны в гражданскую войну”,[8] которую в дальнейшем большевистское правительство воплотило на практике. Ленинская социология релятивизировала политические границы стран, ожидая трансформацию мировой войны в национальные гражданские войны и переход революционной гражданской войны в отдельной стране в мировую революционную войну.[9] Однако ревизионистский потенциал ленинской интерпретации гражданской войны не оказал значительного практического влияния на историографию. Видимо, в силу репутации Ленина как теоретика лишь немногие из тысяч исследователей гражданской войны в России задавались вопросом о конкретных механизмах реализации описанной им трансформации. Что могло мотивировать людей, измученных многолетней первой мировой войной, добровольно принять участие в новой – гражданской – войне? Каким именно образом новые институты (или, по крайней мере, структуры) власти возникают на обломках старого имперского государства? Откуда берутся люди, пополняющие новые кадры управленцев, и где искать корни формирующегося нового “управленитета” (governmentality)? Чем объяснить подлинно геноцидальный масштаб насилия, вызванного гражданской войной в России (или в любой другой стране)?
Существующие исследования содержат полезные, но разрозненные инсайты вместо комплексных ответов на эти вопросы. Введенные в историографию Питером Холквистом концепции российского “парагосударственного комплекса” (parastatal complex) или “континииума кризиса 1914–1921 гг.” предлагают язык для осмысления гражданской войны как комплексного феномена, но не само объяснение его.[10] Начать с того, что сама преемственность институтов и кадров (а значит, и их мировоззрения) между дореволюционным и постреволюционным периодом все еще является гипотезой, требующей эмпирического подтверждения. Большинство исследований раннесоветских органов власти и учреждений игнорирует историю их дореволюционных предшественников, и наоборот.[11] Просопографии персонала различных политических и административных органов на протяжении всего предполагаемого “континиума кризиса” крайне редки, чтобы делать широкие обобщения.[12] Для осмысленного обсуждения гражданской войны в России и механизмов развязывания массового насилия нам не хватает даже биографий рядовых чекистов, в которых бы прослеживалась история их вовлечения в войну с соотечественниками – ленинские декларации не могут заменить собой кропотливого исследования источников.[13] Не могут заменить ленинские теоретизирования и обобщения современных историков и отсутствующий до сих пор текстуальный анализ возникающего советского управленитета, начиная с таких базовых элементов, как новые конвенции документооборота.[14]
Этот номер Ab Imperio, “Гражданские войны в империях и нациях”, отражает современное состояние изучения проблемы: возникновение новых направлений исследования и встречающиеся на этом пути концептуальные трудности. В рубрике “История” публикуется форум, подготовленный Алексеем Голубевым и Александром Осиповым: “От провинции к государству и обратно: российский Северо-Запад и Финляндия в годы революции”. Как видно уже из названия, материалы форума и введение составителей напрямую затрагивают ключевые проблемы историографии, обозначенные выше.
Статья Дмитрия Иванова предлагает микроисторию революционных добровольческих дружин (Красной гвардии, рабочего батальона), организованных после февраля 1917 г. рабочими местных военных предприятий в отдельно взятой местности – Шлиссельбурге под Петроградом. Иванов прослеживает социальные и идеологические механизмы социальной мобилизации, приводившей рабочих в эти дружины, одновременно уделяя внимание биографиям лидеров и рядовых красногвардейцев. Красная гвардия сыграла ключевую роль в эскалации гражданской войны в стране, но в случае Шлиссельбурга она выросла из номинально неполитической силы – рабочей милиции, легализованной заводским руководством в марте 1917 г. для охраны стратегического военного предприятия в обстановке революционного хаоса. Шлиссельбургская Красная гвардия была ликвидирована летом 1918 г., накануне развертывания полномасштабной гражданской войны, в которой участвовала регулярная Красная армия, а не добровольная милиция. Таким образом, микроистория конкретной местности проблематизирует упрощенные телеологические объяснения истоков гражданской войны. Как показывает Иванов, готовность рабочих вступать в революционные дружины в равной степени подпитывалась идеологией и различными прагматическими соображениями и начала быстро сходить на нет по мере сползания страны в открытую гражданскую войну весной 1918 г. Продемонстрировав свой ограниченный или вовсе ничтожный боевой потенциал, добровольческие революционные дружины показали себя скорее как политический, чем военный институт. Это дает основания предположить, что сама по себе, без централизованной координации, революционная самоорганизация еще не ведет к крупномасштабной гражданской войне и массовому насилию.
Красная гвардия не являлась и спонтанным изобретением российской революции 1917 года: название и само понятие были заимствованы из опыта Финляндии 1905 г. Этот аспект оказывается центральным для остальных статей форума: революция и гражданская война релятивизируют четкое разграничение между домашним и международным в процессе перекраивания границ национальной группности. Сами Суоденйоки изучает необычный исторический источник – брошюры со сборниками песен, широко распространенный формат массовой культуры в Финляндии начала ХХ в. Конкретнее, автор анализирует сборники песен, опубликованные в 1917–1918 гг., рассматривая их как аффективный медиум. Оспаривая старые формы политической легитимности, популярные песни укрепляли идеалы классовой солидарности и национального единства, а также этнические стереотипы. Несмотря на их отчетливую антиимперскую направленность, эти песни одновременно демонстрировали подспудную включенность финского массового воображения в российский имперский контекст, как политический, так и культурный. К примеру, популярная песня того времени, до сих пор исполняемая в Финляндии, “Ai, ai Kerenski” (Ай, ай, Керенский), безжалостно высмеивала попытки Александра Керенского удержать имперский контроль над Финляндией летом и осенью 1917 г. При этом, текст песни не только содержит подробную карту деколонизирующейся бывшей империи и включает русские словечки (с повтором “вот как”).[15] Она поется на мелодию широко распространенного в России начала ХХ в. тустепа (обычно называемого кадрилью) “Карапет”, который получил дополнительную популярность в начале 1910-х гг. благодаря звезде эстрады Юрию Морфесси.[16]
Та же парадоксальная вовлеченность независимой Финляндии в дела бывшей имперской метрополии оказывается в центре статьи Алекси Майнио. Вопреки официальной внешней политике правительства, преобладающему настроению в общественном мнении и просто интересам бывшей провинции Российской империи, дорожащей своей независимостью, финская военная разведка поддерживала российские эмигрантские группировки, проводившие антисоветские операции с территории страны. Между тем, среди этих антисоветских сил были организации, которые приступили бы к реставрации империи в случае прихода к власти в России. Наконец, статья Марины Витухновской-Кауппала посвящена реконструкции сложной динамики постимперской гражданской войны на примере Беломорской Карелии. Великое княжество Финляндское было одним из немногих имперских регионов, признанных бывшей метрополией в качестве независимой страны в своих изначальных границах. Тем не менее, логика внутрифинляндской гражданской войны и финского этнокультурного национального проекта, обосновавшего после ее окончания легитимность суверенитета страны, подталкивала финских национальных активистов к войне с Россией в 1918–1920 гг. Так называемые “братские войны” преследовали цель присоединения карел (в числе прочих финских народов) к финскому национальному государству. Большинство карел оставались довольно индифферентны к этому или любому другому проекту национальной мобилизации. Однако нарастающий политический и экономический коллапс, вызванный российской гражданской войной, привел к объединению одиннадцати волостей Беломорской Карелии в самопровозглашенное независимое государство. Хотя большевистское правительство подавило попытку карельской государственности силами Красной армии, оно было вынужденно считаться с нарастанием карельской национальной солидарности и предоставить Карелии автономию в составе РСФСР.
Сосредоточив внимание на Северо-Западном регионе бывшей Российской империи без навязывания более жестких территориальных и хронологических рамок, участники форума выявили важные аспекты феномена гражданской войны как двунаправленного процесса ниспровержения и восстановления власти и группности. Кажущаяся очевидной иерархия политических форм, воплощенная Карелией, Финляндией и Россией, оказалась деконструированной в 1917–1920 гг., открыв возможности для иных конфигураций. Те, кто начал гражданскую войну как политический процесс в 1917 г. (красногвардейцы), продемонстрировали крайнее нежелание участвовать в реальных боевых действиях. Большинство отрядов Красной гвардии были ликвидированы к осени 1918 г., то есть в гражданской войне в России на стороне красных участвовали уже не самоорганизованные добровольцы, движимые идейными или прагматическими соображениями. Этот вывод еще больше проблематизирует понятие “континиума кризиса” и степень преемственности “парагосударственного комплекса”.
Иной аспект проблемы гражданской розни рассматривается в другом тематическом форуме “Анатомия геноцида: воображенное сообщество и его соседи”. Первоначально задуманный как обсуждение новой книги Омера Бартова, получившей ежегодную премию Ab Imperio за 2018 год Anatomy of a Genocide: The Life and Death of a Town Called Buczacz (“Анатомия геноцида: жизнь и смерть города Бучач”, Нью-Йорк, 2018), в дальнейшем форум изменил свой фокус. Книга Бартова посвящена истории галицийского городка Бучач, в котором евреи, украинцы и поляки жили вместе на протяжении столетий, прежде чем бывшие добрые соседи – местные жители не-евреи – приняли активное участие в Холокосте, а позднее в украинско-польских этнических чистках. Соответственно, в центре форума оказались два вопроса, оставленные без удовлетворительного ответа в книге Бартова: почему Холокост оказался столь смертоносным в регионе, не знавшем в прошлом антиеврейского насилия (если “соседи” были наиболее многочисленными исполнителями геноцида, как доказывает Бартов)? И чем объяснить столь массовое участие “соседей” в преследовании местных евреев (если Холокост был организован и направлялся нацистами, как показывает книга)? По сути, форум посвящен проблеме истоков геноцида в гражданской войне и типичности широкого участия соседей в геноциде.
Этот тематический фокус предопределил размещение форума в рубрике “Методология и теория” номера. Он открывается русским переводом введения и заключения новаторского антропологического исследования Ли Энн Фуджи “Убивая соседей: сети насилия в Руанде”. Ни армянский геноцид 1915 г., ни Холокост не были комплексно изучены полевыми исследователями по горячим следам, да и возможности обществоведческой концептуализации и анализа этих катастроф в то время были крайне ограничены (как известно, само понятие “геноцид” Рафаэль Лемкин ввел только в 1944 г.). Профессиональный антрополог, Фуджи написала книгу по итогам продолжительного полевого исследования в двух регионах Руанды, включавшего интервью с многочисленными участниками геноцида – выжившими жертвами, исполнителями и сторонними наблюдателями. В стране со смешанным населением и высокой долей межэтнических браков исполнителями геноцида буквально являлись соседи и даже члены семей жертв, а не какие-то пришедшие издалека иностранные оккупанты. Фуджи предлагает объяснение феномена соседского геноцида и аналитический язык, позволяющий исследователям других случаев геноцида анализировать их, не попадая в обычную ловушку эссенциализации и историзации нарратива.
Три первые эссе в форуме поднимают обозначенные Фуджи проблемы, вовсе не касаясь книги Бартова и региона, о котором он пишет. При этом каждое из этих эссе посвящено обществу, которое, подобно Восточной Галиции, могло похвастаться историей толерантного отношения к своим многочисленным еврейским общинам до начала нацистской оккупации. Однако в период оккупации эти общества продемонстрировали гораздо более планомерное осуществление Холокоста, чем соседние страны, имевшие давнюю предысторию антисемитизма. Более того, во всех этих случаях основными исполнителями Холокоста были местные граждане, зачастую – буквально соседи преследуемых евреев. Симон Левис Суллам представляет основные положения своей недавней книги “Итальянские палачи: геноцид евреев Италии”. Италия Нового времени известна толерантным отношением к евреям; ситуация не менялась даже после прихода Муссолини к власти, вплоть до середины 1930-х гг. Среди фашистских функционеров было немало евреев. Радикальная перемена произошла осенью 1943 г., после высадки союзников в Сицилии, ареста Муссолини, роспуска фашистской партии, бегства Муссолини из заключения и оккупации северной части Италии германской армией. Новое марионеточное государство Муссолини объявило евреев вне закона. Члены Республиканской фашистской партии, военные, полиция и обычные граждане несут ответственность за арест и депортацию около 20% итальянских евреев в 1943–1945 гг. (этот процент будет гораздо выше, если считать только оккупированную территорию). Очевидно, Холокост в Италии не был вызван исторической неприязнью к евреям и не являлся делом рук нацистов. Скорее, он стал возможен в таких масштабах в силу сочетания нескольких глубоких кризисов, породивших моральную панику: неминуемого поражения Италии в мировой войне, эскалации гражданской войны с антифашистами, раскола страны надвое и германской оккупации ее северной части.
Идо де Хаан предлагает обзор исследований так называемого “голландского парадокса”: страна, известная своей толерантностью и обширной еврейской общиной, продемонстрировала самый высокий уровень жертв Холокоста в Западной и Центральной Европе. Лишь 27% голландских евреев пережили Холокост – по сравнению с 75% евреев во Франции или 60% в соседней Бельгии. И вновь все исполнители являлись голландскими гражданами, а не германскими агентами.
Дарюс Сталюнас резюмирует для русскоязычных читателей свое исследование “Враги на день: антисемитизм и антиеврейское насилие в Литве при царизме”. Сталюнас предлагает объяснение особо жестокого Холокоста в Литве, который в значительной степени был делом рук местного населения. Подобно Восточной Галиции, Литва обладала вековой традицией мирного межконфессионального сосуществования. Тщательное изучение исторических корней Холокоста в Литве, проделанное Сталюнасом, не обнаружило прецедентов последовательного антисемитизма или еврейских погромов, сравнимых с имевшими место в других регионах. Тем не менее, Литва, как и Восточная Галиция, после 1941 г. стала местом наиболее жестокого антиеврейского насилия. В обоих регионах было уничтожено 90-95% многочисленного довоенного еврейского населения. Сталюнас доказывает, что история не играла существенной роли в развертывании геноцида, который явился результатом кризиса, быстро развивавшегося на протяжении нескольких лет, накануне и в период советской оккупации Литвы в 1940 г. Неслучайно также, что Холокост стал возможен именно после нацистской оккупации 1941 г.
Следующие три текста форума напрямую касаются книги Омера Бартова.
Юрий Радченко комментирует книгу с точки зрения украинского историка Холокоста. В целом принимая схему Бартова, он обращает внимание на необходимость более нюансированного подхода к анализу ее основных коллективных персонажей. Даже среди украинских националистов различия между основными фракциями – ОУН(м) (мельниковцами) и ОУН(б) (бандеровцами) – были значительными и напрямую влияли на их отношения с нацистами, евреями и поляками. Социальный историк Галиции Владислава Москалец также критикует Бартова за игнорирование внутренних различий и обобщающее конструирование социальных групп. По мнению Москалец, книга представляет собой скорее longue durée исторический синтез, чем “анатомию” сложного общества Бучача. Скрупулезно описывая действия гомогенизированных “соседей”, книга не дает им объяснения.
Илья Герасимов в своем эссе затрагивает все основные темы, поднятые участниками форума, и предлагает альтернативное объяснение братоубийственному насилию в Бучаче, созвучное исследованию Фуджи. Он предлагает рассматривать участие в геноциде давних членов одной социальной сети (“соседей”) как типичный и даже основополагающий фактор, а не как скандальное отклонение. Движущей силой геноцида в этой модели оказывается не укорененная ненависть мощного националистического движения к Другому, а желание примкнуть к сообществу “своих”, стремление любой ценой доказать свою причастность к рассыпающемуся национальному проекту в ситуации угрозы национальному суверенитету. В условиях войны и отсутствия демократических политических институтов из-за иностранной оккупации или диктаторского режима, когда обещанное национальное единство подорвано гражданской войной и отсутствием самого общего языка, способного сформулировать и распространить критерии принадлежности к единой нации, – это стремление доказать свою причастность нации выражается через убийство “чужака” в пределах досягаемости, то есть соседа. Не древняя традиция ксенофобской вражды ведет к геноциду, а недавнее и стремительно развивающееся стремление примкнуть к легитимной национальной общности. Этим объясняется центральная роль “соседей” в осуществлении геноцида как попытки проведения новых границ политического сообщества “негативно” – через стигматизацию бывших членов прежнего политического пространства, которых проще всего объявить “чужаками” или “врагами народа”.
Омер Бартов, чья книга послужила отправной точкой для этого форума, написал заключительный текст, отвечая своим критикам.
В самый последний момент в уже готовый номер был включен блок материалов, посвященных памяти нашей коллеги Сони Люрман, преждевременно ушедшей из жизни (Sonja Luehrmann, 1975–2019). Вэлери Кивельсон, Жанна Кормина, Уильям Розенберг, Виктория Смолкин и Джефферс Энгельхардт поделились своими воспоминаниями о личных и профессиональных контактах с Соней – проницательным, талантливым и плодовитым антропологом и историком. Редакторы Ab Imperio посвящают этот номер журнала ее памяти.