“В глазах смотрящего”: национально-государственная перспектива как политика идентичности
3/2022
Три статьи в рубрике “История” настоящего номера Ab Imperio (“Государство империи и нации: есть ли разница?”) прочерчивают траекторию трансформации сопряженности власти и знания на протяжении двух столетий, с 1750-х по 1940-е годы. Они показывают, что субъект производства знания напрямую коррелирует с политической системой и одновременно определяет ее характер. От монархии и империи национальное государство отличают не столько политические институты сами по себе, сколько преобладающий в обществе модус социальной агентности (автономного мышления и действия), воплощенный в общепризнанных социальных идентичностях.
Гульмира Султангалиева и Айнура Суйнова реконструируют сложный процесс производства знания о Казахской степи и его нелинейную эволюцию с середины XVIII по середину XIX века. Авторы выделяют несколько категорий “знающих людей”, служивших российским властям источниками информации о степном обществе и среднеазиатских ханствах. Предлагаемая в статье интерпретация производства колониального знания проблематизирует простые бинарные оппозиции между знанием “местным” и “центральным” (знанием метрополии), или имперскими экспертами и колониальными информантами. Первая выделяемая авторами категория знающих людей была представлена сотрудниками региональной администрации в Оренбурге – офицерами, гражданскими чиновниками, переводчиками. Они систематически собирали географические, экономические и политические данные, обрабатывали их и отправляли в Петербург. В качестве собирателей и обработчиков информации они полагались на представителей знающих людей второго типа – татарских мулл и писцов на службе у казахских султанов, а также на купцов, ведущих караванную торговлю в степи. В совокупности они формировали агентурную сеть доверенных лиц, систематически поставлявших информацию имперским властям. А представители третьей категории знающих людей могли и вовсе не осознавать, что служат источниками информации. Имперские и казахские должностные лица нанимали простых казахов в сугубо практических целях, как проводников караванов и погонщиков верблюдов. Однако выполнение этих прямых обязанностей предполагало демонстрацию практического знания о местных природных и социальных реалиях.
Взаимодействуя между собой, эти три категории собирателей и обработчиков информации формировали феномен “колониального знания”, которое в итоге влияло на принятие политических решений в Петербурге. Этот феномен легче реконструировать как комплексную систему, чем выделить в нем “имперский” и “колониальный” сегменты. На службе оренбургской администрации состояло немало казахов, и некоторые из них делали успешную карьеру, достигая чина, эквивалентного чину армейского полковника – в учреждении, возглавляемом генералом. Это не делало их частью имперской “метрополии”, но и не позволяло относить к колониальным “субалтернам”. Оренбургское генерал-губернаторство и Пограничная комиссия были частью имперского государственного аппарата, но отдельные их чиновники и сами эти учреждения в целом проявляли явную солидарность с местными, пусть и по-разному понимаемыми интересами. Подчиняясь Петербургу, оренбургские чиновники контролировали поток информации, поступавшей в центральные органы власти, опосредованно влияя на их решения. В свою очередь, местные казахские агенты-информанты поставляли в Оренбург сведения в интерпретации, отражающей их личные или клановые интересы.
Становление системы колониального знания совпало с окончательным оформлением российской имперской формации при Екатерине II. Субъекта этого знания характеризовала многогранность и гибридность: он был одновременно имперским и колониальным, русским и казахом. Характерно, что, когда в 1830-х гг. новый оренбургский генерал-губернатор Василий Перовский попытался упорядочить эту двусмысленность в соответствии с формальной иерархией “власть – знание”, он потерпел решительное фиаско. Перовский отменил существовавшую практику отправки казахских служащих оренбургской администрации с разведывательными миссиями в степь и среднеазиатские ханства. Вместо них он стал отправлять чиновников, прибывших из европейской России, таких, например, как рожденный в альпийском Шамбери востоковед Жан-Жак Пьер Демезон (в России Петр Демезон), в то время еще даже не бывший российским подданным. Демезон был направлен в Бухару, где пытался выдавать себя за татарского муллу по имени Джафар. Очевидно, Перовский считал, что колониальные власти могли полагаться только на знание, произведенное представителями метрополии. Проявлением этой установки был и его отказ прислушаться к казахским проводникам и погонщикам верблюдов (третья категория “знающих людей”), предупреждавших об опасности военной экспедиции в зимней степи. В результате предпринятый Перовским Хивинский поход 1839 года имел катастрофические последствия. Как оказалось, политика идентичности национализирующего государства и его экспертов подрывала эффективность знания, даже колониального.
Статья Луизы МакРейнолдс начинает рассказывать историю примерно с того места, где ее оставили Султангалиева и Суйнова – с момента, когда во второй половине XIX в. Россия все более активно трансформировалась в национализирующую империю, стремящуюся в стиле Перовского искоренить любые формы гибридности и амбивалентности. Нациецентричный социальный порядок прекрасно совмещается с имперской формацией, если удается поддерживать идеал чистых социальных форм. Поэтому политика идентичности играет ключевую роль в нациецентричном социальном воображении и эпистеме, претендующих на модерность. Соответственно, трансформация в национализирующую империю выразилась, главным образом, в реконцептуализации населения как четко дифференцированного на коллективные идентичности, ранжированные по оси “власть – знание”. Эта абстрактная идея нашла более наглядное воплощение в коде символической географии, противопоставляющей европейскую или западную цивилизацию неевропейской отсталости. Как показывает МакРейнолдс, такая кодировка контекстуализировала контраст белого и черного цвета кожи и тем самым придавала ему видимость убедительности. Внимание МакРейнолдс сосредоточено на представителях российской доисторической археологии, чей модерный западный научный дискурс вводил символическое черно-белое расовое различение в таксономию номинально “бесцветного” имперского общества. Различные группы русских националистов, включая панславистов, занимались поиском чистой “биополитической идентичности”, возводя генеалогии русских к доисторическим временам: “Хотя лингвистические связи предполагали групповую идентичность, славяне воспринимали себя рассеянными между Российской, Османской и Австро-Венгерской империями. Вдобавок, одна группа славян выступала колонизаторами по отношении к другой, как в случае российской аннексии Польши и украинских и белорусских земель. Невозможность выделить ‘чистого славянина’ подчеркивала политическую реальность дифференциации”.[1] Заимствованное расоизирующее черно-белое социальное воображение трудно было применить к современному российскому обществу, но оно достаточно легко проецировалось на гипотетическое доисторическое прошлое, которое изучала археология, а также на будущее России как модерной “европейской” страны. Приписывание населения далекого прошлого к белой или черной расе коррелировало с набиравшим популярность представлением о существовании чистых социобиологических групп и способствовало легитимации этнонациональных иерархий в настоящем.
МакРейнолдс показывает, как вполне “бесцветное” российское общество восприняло весь комплекс расоизирующих социальных дискурсов, включая расизм и культ арийского происхождения. Модель производства знания, которую предложили эксперты, озабоченные охраной чистоты своей социальной идентичности, продвигала культуру политики идентичности. Большинство российских физических антропологов рубежа веков не допускало существования в России “черных” и вообще маркированных цветом рас, да и Российская империя не являлась формально русским национальным государством. Тем не менее, доминировавший модус политики идентичности был направлен на национализацию общества. “Видя как государство” (согласно грамматически неловкой и в английском оригинале модной формуле Джеймса Скотта), некоторые российские эксперты рубежа веков воспринимали российское государство как национальное – хотя с точки зрения политики населения оно не сильно отличалось от дореформенного государства, которому служили и с которым могли прежде идентифицироваться гибридные “знающие люди”.
Спустя несколько десятилетий расовая экспертная политика идентичности достигнет своей кульминации в нацистской Германии – наиболее последовательной версии национализирующей империи, которая действовала как агрессивное экспансионистское национальное государство, безжалостно подчинявшее и уничтожавшее “национальные меньшинства”. Ключевой категорией нацистской расовой политики была Artfremd, обычно передающаяся на английский сложными конструкциями, но очень просто на русский: “инородный”. “Artfremd” выглядит как прямое заимствование российского инородец в поздней расоизированной интерпретации этого понятия. Согласно Google Books Ngram, до 1900 г. слово Artfremd почти не употреблялось. Его популярность резко возросла между 1930 и 1947 гг., достигнув кульминации в 1936 г. Статья Юрия Радченко посвящена одному конкретному случаю операционализации языка расы нацистами: их отношению к караимам оккупированной Украины, особенно Харькова, как к Artfremd. Как выясняется, даже самая радикальная версия политики идентичности, превратившейся в биополитику, не изменила работу германской государственной машины в той степени, в которой пытались убедить себя и других эксперты, “видящие как государство”. Третий Рейх воплощал современное национальное государство, работающее как часы, только в глазах националистов, в то время как на практике система предоставляла исполнителям на местах обширную свободу действий и допускала особые случаи при проведении государственной политики.
Историки склонны рассматривать Холокост как эталон современного геноцида – массового и даже механизированного уничтожения людей по этническому признаку. Прежний образ Холокоста как фабрики смерти, аналогичной автоматизированному и деперсонализированному фордистскому конвейеру, был скорректирован недавней историографией, показавшей, что почти половина евреев погибла во рвах и лесах на оккупированной территории СССР, зачастую от рук бывших соседей. Но даже эта поправка, признающая децентрализованность механизма Холокоста и множественность его исполнителей, не ставит под вопрос само однозначное разделение населения на две категории: обреченных на уничтожение, прежде всего евреев и рома, и тех, чьим правом и даже обязанностью было искать и убивать эти группы изгоев. Такая бинарная оппозиция кажется самоочевидной для современного нациецентричного социального воображения и политики населения.
Радченко же описывает парадоксальную ситуацию, когда этноконфессиональная группа вступает с нацистами в переговоры о своей судьбе, а политическое решение по данному вопросу, принятое на самом высоком уровне, не доводится пресловутой “немецкой бюрократией” до исполнителей на местах. Именно так обстояло дело с немногочисленной общиной караимов в годы немецкой оккупации. Где-то их уничтожали вместе с евреями, а в других местах или в другие периоды они пользовались теми же правами, что и местное нееврейское население, так что евреи стремились добыть документы о “караимском” происхождении, чтобы легализоваться при нацистах. Лидеры караимских общин составляли записки для нацистской администрации со ссылками на работы дореволюционных российских физических антропологов, доказывавших “расовое отличие” караимов от евреев, а также на отсутствие дискриминации караимов при имперском режиме. Удивительно, что подобные записки принимались нацистскими властями и спасали караимам жизнь. Еще удивительнее, что высшие органы власти Рейха следовали той же логике, принимая решение о нееврейском статусе караимов, что, тем не менее, не помешало айнзатцгруппам уничтожать караимов во многих местностях Украины, включая Харьков. Случай караимов предлагает более нюансированный взгляд на модерную классификацию населения в регионе и пределы эффективности модерного нацистского государства. Кроме того, он указывает на возможное влияние биополитического дискурса в поздней Российской империи на формирование ультранационалистической нацистской политики населения.
Анатомия разнонаправленных транснациональных интеллектуальных влияний наглядно раскрывается в рубрике “Архив”. Иван Бурмистров подготовил к публикации и прокомментировал выдержки из дневников российского флотского офицера Евгения Ивановича Алексеева (1843–1917). После нескольких десятилетий активной морской службы адмирал Алексеев был назначен наместником на российский Дальний Восток. В этом качестве он несет свою долю ответственности за провоцирование русско-японской войны 1904–1905 годов. Публикация охватывает период 1881–1898 гг., когда Алексеев служил командиром корабля, а затем и целой эскадры, преимущественно в Тихоокеанском регионе, и путешествовал по США. Бурмистров считает, что, несмотря на лаконичный стиль и деловой характер дневников, они регистрируют процесс “национализации” имперского субъекта и страны, а также роль морского флота в этом процессе. Знакомство Алексеева с российской периферией и зарубежными странами происходило на фоне универсализирующего опыта командования современным морским судном, часто иностранной постройки. “Знающие люди” вокруг Алексеева обладали подлинно космополитичным кругозором, свободно владели несколькими языками, но военная форма, которую они носили, способствовала национальному сегментированию универсального модерного знания. Подобно представителям расовой науки, адмирал Алексеев обменивался идеями и впечатлениями со своими иностранными коллегами, но гегемонная политика идентичности мобилизовала космополитические и универсалистские идеи на службу национальных и даже националистических интересов, а не на их деконструкцию. Прослужив несколько десятилетий на Дальнем Востоке и обладая богатым опытом и широкими связями, Алексеев мог бы понимать недопустимость военной конфронтации с Японией. Однако, решив “видеть как национальное государство”, он, скорее, способствовал развязыванию войны.
Использованные и упущенные возможности на Дальнем Востоке обсуждаются в рубрике “Историография” участниками форума, посвященного книге Марка Гамзы “Харбин: кросс-культурная биография” (University of Toronto Press, 2021). Сергей Глебов, Лори Манчестер и Кристин Стэплтон комментируют различные аспекты этой книги, представляющей собою двойную биографию: города и его обитателя, Роджера фон Будберга (Roger von Budberg) – российского врача, балтийского немца, который перенял китайскую культуру или, по крайней мере, образ жизни. Как отмечает Глебов, Гамза проблематизирует и дестабилизирует русскость и китайскость, представляя их как композитные и даже внутренне противоречивые феномены. И все же, даже будучи воплощением межкультурной толерантности на бывшей ничейной территории, Харбин оставался сегрегированным фронтирным сообществом. Одной из причин сегрегации служило расоизирующее мышление (Глебов) и политика идентичности, которая не допускала реальной срединности (middle ground) – несмотря на всю гетерогенность местного российского населения и формальный статус Китая как “республики пяти рас”. Люди, “смотрящие как национальное государство”, даже гибридному харбинскому обществу смогли навязать свою социальную модель, зачастую кодировавшуюся местным вариантом глобального языка расы.
В современном, все более постнациональном мире низовое стремление заявить о своей идентичности и построить на этой основе сообщество может иметь глубокий демократизирующий эффект за счет дестабилизации единой гегемонной формы группности с ее нормативной национализирующей политикой. Однако, будучи продуктом нациецентричной эпистемы, низовая политика идентичности способна поддержать маргинализированные группы только путем нациеподобной консолидации, настаивающей на их единодушии и однородности. В результате освободительный аспект низовой политики идентичности сочетается с ее ролью катализатора гегемонного дискурса гомогенной нациеподобной группности в реальной ситуации транснациональной экономики и поликультурного общества. Подобно тому, как нацистская Германия довела модерную расоизированную политику идентичности до предела, современная Российская Федерация демонстрирует отчаянную попытку втиснуть свое разнородное и политически демобилизованное население в прокрустово ложе жестко очерченной этноконфессионально русской идентичности. В рубрике “Новейшие мифологии” Риккардо Николози размышляет о том, как путинский режим конструирует нормативную русскость посредством культивирования паранойи, ресентимента и воспроизведения мифологизированного прошлого. Существование этого дискурса идентичности обеспечивается поддержанием общего эмоционального режима и политически контролируемого исторического нарратива, что делает его принципиально иррациональным и потому не поддающимся верификации. Произвольно сконструированные традиции и ценности являются шаткой основой единства, понуждая к войне со всеми, кто не соответствует нормативной идентичности – как внутри страны, так и за ее пределами.
Политика идентичности – ключевое связующее звено между политикой знания и политикой государства. Конструирование жестких, иерархично организованных коллективных идентичностей в прошлом, даже доисторическом, напрямую переводится в навязывание нациецентричного социального порядка в настоящем и националистическую политику сегрегации и дискриминации. Пропутинская часть российского общества полностью приняла этот курс, и потому значение украинского сопротивления российской агрессии не ограничивается военной сферой и идеологическим противостоянием мифологии “русского мира”. Политика знания и позиционирование украинских “знающих людей” не менее важны с точки зрения борьбы с реакционным национализмом российской агрессии. Поэтому неудивительно, что в разгар жестокой войны, угрожающей самому существованию Украины и ее народов, украинские историки возобновили обсуждение нового метанарратива истории Украины, которое было приостановлено после начала скрытой агрессии России на Донбассе в 2014 г. В рубрике “Методология и теория” этого номера Михаил Гаухман обозревает историю развития нового украинского исторического канона в независимой Украине с 1991 по лето 2022 гг. В июне 2022 г. группа украинских историков предложила концепцию “мультифронтира” как структурной рамки нарратива украинской истории. Гаухман называет эту концепцию метамодернистской, поскольку она сочетает модернистский нациецентризм с постмодернистской деконструкцией любой жесткой политики идентичности. Последний пункт, по-видимому, поддерживают все ведущие украинские историки, которые настаивают на приоритете общности ценностей, а не нормативной культурной идентичности, в качестве основы украинского общества. Они критикуют этноконфессиональную партикулярность как подрывающую современный украинский государственный проект, объединяющий регионально и культурно разнообразное общество. В этом смысле “мультифронтирная” перспектива оказывается вполне подходящим решением, успешно сочетая множественность ситуативных форм группности с единым и всеобъемлющим модусом их интерпретации. Вслед за Сергием Плохием Гаухман предпочитает говорить о новом метанарративе как новой национальной истории, “которая преодолевает этнонациональную парадигму прошлого и использует возможности, предоставляемые глобальным, транснациональным, полиэтничным и региональным подходами. Таким образом, она реагирует на растущую потребность современных государств, наций и обществ в общих нарративах и исторических идентичностях”.[2]
Решимость украинских историков преодолеть этнонациональную политику идентичности являет собой яркий контраст доминирующему в России дискурсу операционализированной группности. Обсуждение нового исторического метанарратива в Украине все еще находится в зачаточном состоянии и может встретиться с большими затруднениями, как только выйдет за рамки академической историографии. Во-первых, политика идентичности – не прихоть политических активистов, а функция нациецентричной эпистемы, спроецированной на сферу политики. Старая или новая национальная история – всегда история нации. Помысленная как сплоченная группа в прошлом, нация предполагает сохранение ее гомогенности и в будущем, что и вызывает необходимость политики идентичности. Во-вторых, нациецентричное социальное воображение способно помыслить политию только как национальное государство. Как показывает пример России, сегодня реализация этой программы требует чрезвычайных репрессивных мер.
И все же, сама незашоренность украинских историков и их открытость концептуализации разнообразия отличают их от модерных нациецентричных экспертов. Когда “знающие люди” принимают гибридность, по крайней мере, на уровне организации производства знания, увеличивается вероятность того, что они придут к более сложным и инклюзивным моделям и идеям.