Археология исторической позициональности перед лицом несистемного разнообразия
4/2024
Если история Российской империи и Советского Союза наглядно что-то демонстрирует, то это несистематический характер человеческого разнообразия, когда несопоставимые категории отличия частично накладываются друг на друга или комбинируются во всевозможных сочетаниях. Класс компонуется с религией, образованием, уровнем достатка, полом, возрастом, социальным положением, политическими взглядами и т. д., создавая сложные социальные роли. Более того, конкретная пропорция сочетания этих несопоставимых принципов категоризации разнообразия и полученные комбинации уникальны для конкретных исторических обстоятельств – места, времени и типа социального взаимодействия. В начале XX века выгоднее всего было быть русским православным мужчиной, если только он не являлся крестьянином, живущим по соседству с якутами и сравнивающим свое положение с ними. Юридический статус якутских “инородцев” позволял им пользоваться сопоставимыми правами, но освобождал от большинства повинностей, которые возлагались на русского крестьянина-соседа. Далеко не всем дворянам было хорошо в Российской империи, особенно если они были поляками после подавления Январского восстания 1863–1864 гг. Членство в Коммунистической партии обеспечивало более привилегированное положение или, по крайней мере, являлось необходимым условием для карьерного роста в СССР, однако при сталинизме оно также повышало вероятность ареста по сравнению с беспартийными – по меньшей мере, в пять раз.[1]
Столь значительные последствия подобных нюансов подчеркивают актуальность двуединой проблемы исторической позициональности современных исследователей. С одной стороны, историки должны сопротивляться склонности упрощать наблюдаемую многогранную сложность прошлого, которая неизбежно сглаживается и гомогенизируется однозначностью нашего аналитического языка. Широко распространенный формат национальной истории поощряет тенденцию к упрощению многообразия. Еще более фундаментальную роль в этом играет методологический национализм, который воспринимает реальность как состоящую из стабильных и внутренне однородных элементов с фиксированными характеристиками. Несистемное разнообразие и ситуативность значения принадлежности к той или иной группе не могут быть описаны и проанализированы лишь при помощи нормативных структуралистских категорий. С другой стороны, язык исторических источников также не дает готового решения проблемы выявления нюансов, которые современные социологические понятия склонны игнорировать. Дело в том, что язык источников также ситуативен и семантически изменчив, поэтому каждый случай его применения требует контекстуализации для адекватного понимания подразумевающегося значения. Эту проблему можно решить только путем критического осмысления позициональности историков: что именно в прошлом вызывает их интерес, как эта тема обсуждается сегодня, как ее рассматривали в свое время разные участники событий и как согласовать эти многочисленные перспективы – из прошлого и современные – в связном историческом повествовании.
Раскрытие позициональности историка подразумевает, что многочисленные частные перспективы, вовлеченные в производство исторического знания – впечатления и приоритеты современного историка, мировоззрение и интересы исторических действующих лиц, создававших имеющиеся источники, меняющаяся семантика их языка и общий исторический контекст, определявший эту семантику, – в равной степени учитываются и согласуются в историческом исследовании. Эта процедура становится центральной для исторической профессии, расставшейся с приписываемым Ранке идеалом реконструкции истории “как она была на самом деле” (wie es eigentlich gewesen) и признающей влияние всевозможных “субъективных факторов” на восприятие реальности. Мы знаем о прошлом то, что знали современники, оставившее о нем текстуальные свидетельства, но также и нечто большее, поскольку мы реконструируем факторы, сформировавшие восприятие и язык этих наблюдателей. Археология исторической позициональности становится неотъемлемой частью реконструкции прошлого.
Это особенно важно при осмыслении феномена несистематического разнообразия, который можно реконструировать только путем сравнения взаимопротиворечащих нарративов, каждый из которых передает систематический и даже жестко однозначный взгляд на реальность. В этом номере “Ab Imperio” рассматриваются все этапы реконструкции исторической позициональности – от контекстуализации производства исторического языка разнообразия до его операционализации разными историческими акторами и далее, до решения проблемы собственной позициональности современными исследователями.
Несколько материалов номера посвящены ключевому историческому термину “инородцы”, обозначающему инаковость в русском языке, и попутно затрагивают историческую семантику “туземцев”. В рубрике “Методология и теория” публикуется тематический блок “Переосмысливая ‘инородцев’ для ‘Новой имперской истории Северной Евразии’”. Второй том англоязычной версии исторического курса “Новая имперская история Северной Евразии” только что вышел в издательстве Bloomsbury Academic. Книга представляет новый исторический нарратив, но ее формат не оставляет места для подробного обоснования некоторых его ключевых элементов. В упомянутый тематический блок включены статьи двух участников авторского коллектива книги, Ильи Герасимова и Сергея Глебова, обсуждающие историческую эволюцию термина “инородцы” и то, как современные исследователи могут работать с ним.
Термин “инородцы” воспринимается сегодня в основном как уничижительный и ксенофобский, восходящий к периоду проникновения Московского царства за Урал, и важно, что он действительно широко использовался в этом смысле в период национализирующей империи 1880–1910-х годов. Однако его аналитическое конструирование на рубеже XIX века – более ранние упоминания “инородцев” неизвестны – преследовало совсем иную цель, и вкладывался в него другой смысл. Этот неологизм основан на концепции “рода” как таксономического ранга в современных классификационных системах (genus). Первоначальной целью нового термина была концептуализация феномена различий и многообразия в рамках единой – рационализированной и стандартизированной – социальной и правовой структуры Российской империи. Конкретнее, “инородцы” определялись как особое сословие, одно из многих составлявших основу российской социальной структуры, наряду с дворянством, купечеством, духовенством, казачеством и т. п. Именно в этом смысле этот термин использовался и нормализовывался “Уставом об управлении инородцев” 1822 г., подготовленным под эгидой М. М. Сперанского для коренных народов Сибири. Этот документ предусматривал интеграцию сибирских инородцев в имперскую государственность при общем сохранении и даже защите их образа жизни.
В течение следующих почти ста лет можно было наблюдать две разнонаправленные тенденции. Отношение к человеческому разнообразию и перспективам его нормализации в российском обществе кардинально менялось, что отразилось в приобретении термином “инородцы” негативных коннотаций в публичной сфере и замене его в первоначальном нейтральном значении на несколько более старый термин “туземцы”. Однако правовая категория “инородцы” сохраняла свое значение без особых изменений вплоть до распада империи и даже пережила возрождение в начале 1910-х годов. На Южном Кавказе, а еще в большей степени на Дальнем Востоке правовой статус “инородцев” оказался востребован для отделения недавно приобретенных российских подданных от тех, кого считали нелегальными иностранцами. Вполне в духе изначальной концептуализации Сперанским этой социальной категории, статус “инородцев” подразумевал определенную степень защиты и привилегий, недоступных “обычным” российским подданным сопоставимого социального положения. Похоже, что законодательство об инородцах стало одним из важных источников раннесоветской политики коренизации в рамках режима “империи позитивной дискриминации” 1920-х годов. Таким образом, ценности и прагматические цели исторических деятелей, писавших об инородцах в разное время между 1820-ми и 1910-ми гг., определяли меняющееся значение этого понятия и, в свою очередь, были во многом предопределены доступным им концептуальным репертуаром.
В рубрике “Архив” публикуются два документа, отмечающих начало и завершение этого процесса. Один из них – полный перевод на английский язык “Устава об управлении инородцев” 1822 года, делающий его более понятным для англоязычного читателя, чем исходный документ – для большинства носителей современного русского языка. Текст Сперанского написан архаичным бюрократическим языком, но даже обычные и, казалось бы, знакомые слова часто вводят в заблуждение, поскольку используются автором в давно забытом значении XVIII века. Второй документ – проект “Положения об инородцах Приамурского края” 1913 года. Эта архивная публикация свидетельствует о сохранении актуальности “инородцев” как правовой категории для администраторов и политиков Российской империи до конца ее существования, а также фиксирует значительный потенциал социальной политики, заложенный в законодательстве об инородцах.
Рубрика “История” проясняет позициональность исторических деятелей и историков, пишущих о них, – в том числе посредством блиц-интервью с авторами, которые публикуются в качестве послесловия к их статьям. Хабиб Сачмалы пересматривает драматическую историю политического коллапса Сефевидского Ирана после 1722 г., когда большая часть его территории была поделена могущественными соседями. Всего через десятилетие Иран возродился в своих прежних границах под властью победоносного Надир-шаха. Традиционный исторический нарратив объясняет этот удивительный поворот военным гением Надир-шаха, но внимательный анализ действий и намерений основных вовлеченных сторон рисует более сложную картину. Восстановление суверенитета Ирана во многом стало результатом асимметричных отношений между могущественной Османской империей и Россией, боровшейся за обоснование своих притязаний на имперский статус. Петр I поспешил воспользоваться иранским кризисом 1722 года для повышения своей репутации в Европе, заключив с Блистательной Портой сделку о разделе иранских территорий между двумя державами. Однако, в то время как османская армия успешно и быстро заняла отведенную ей по договору зону контроля, российские войска с большим трудом продвигались за пределы нескольких опорных пунктов на побережье Каспия. Вместо демонстрации имперского величия малой кровью, Россия показала свою слабость по сравнению с эффективностью османской армии. Преемники Петра I решили воспользоваться этой слабостью и извлечь максимальную выгоду из отказа от его авантюрной внешней политики. Неизбежное отступление из Ирана было представлено как своего рода добровольная “деколонизация”, условием которой объявлялся успех иранских лидеров в изгнании османских войск. Эта политика вызвала возмущение и деморализацию в Стамбуле, и не только потому, что российская армия тайно оказывала военную помощь иранцам. Решение России вывести войска из Ирана делегитимизировало его оккупацию османами. Не имея возможности сравниться с Османской империей в успешности империалистической политики, российское правительство преуспело в достижении паритета с Портой, эвакуировав свой экспедиционный корпус из Ирана. Эта добровольная “деколонизация” лучше отвечала имперским амбициям и империалистическим планам российских правителей, чем ничем не обоснованный экспансионизм Петра I. Лишь реконструкция исторической позициональности его преемников во власти позволяет в полной мере оценить резкий поворот российского дипломатического курса.
Написанную Дэвидом Чиони Муром в соавторстве с Тарин М. Вэлли статью можно охарактеризовать как мастер-класс по исторической позициональности в области разнообразия. Герои статьи – две группы американцев, путешествовавших по Советскому Союзу в 1932 г. и оставивших диаметрально противоположные отчеты об увиденном. Эти исторические источники были созданы очевидцами, которых традиционно можно было бы отнести к одной категории: левых американцев, почти ровесников. В одну группу входил чернокожий американский поэт Лэнгстон Хьюз, находившийся в СССР по приглашению властей. Советские чиновники организовали этой группе экскурсию по стране, привезя Хьюза даже в Среднюю Азию, официально закрытую для иностранцев. Другая группа состояла из двух молодых белых женщин, Альвы Кристенсен и Мэри де Гив – представительниц верхнего слоя американского среднего класса. Им удалось въехать в СССР на собственном автомобиле и, добравшись до Москвы, без сопровождения отправиться на Южный Кавказ через Украину. В Тбилиси они продали автомобиль, пересекли Каспийское море на грузовом судне и добрались до Ашхабада, где встретились с Хьюзом. Кристенсен и де Гив регулярно отправляли довольно едкие отчеты о дорожных впечатлениях в американские газеты. Одними из первых они сообщили в западной прессе об ужасном голоде в Украине и на Нижней Волге. Хьюз также увидел многое за официальным фасадом советского режима, однако выступил с публичной поддержкой СССР, особенно советской политики в Средней Азии, которую он воспринимал через расовую призму и по контрасту с американским Югом эпохи Джима Кроу. Как объяснить расхождения в отчетах об увиденном в СССР – и в смысле объяснения самих различий, и в смысле соответствия этого объяснения нашим современным этическим понятиям и политическим стандартам?
Афроамериканец Лэнгстон Хьюз видел в политике советского режима преодоление расизма и поэтому был готов закрыть глаза на недостатки СССР. В отличие от Хьюза, Кристенсен и де Гив были привилегированными американскими гражданами с другими представлениями о социальной норме. Одно их классовое положение могло предопределять критический взгляд на советскую жизнь. Однако, как женщины, они сталкивались с пренебрежительным отношением к себе в американском патриархальном обществе. Вероятно, именно поэтому их публикации о голоде в СССР не обратили на себя должного внимания и до сих пор не оценены. Как ранжировать два типа исторических свидетелей: бедного афроамериканца, идеализировавшего СССР, и двух богатых белых женщин, располагавших средствами для самостоятельного путешествия по СССР и передававших правдивую информацию об увиденном?
Мур и Вэлли избегают этой ложной дилеммы, основанной на методологическом национализме. Они кропотливо реконструируют позициональность Хьюза и двух храбрых женщин, в процессе проясняя собственную позициональность как историков. Такой подход является непременным условием восстановления субъектности героев исследования и, тем самым, представления их как ценных очевидцев, независимо от фактического содержания их письменных отчетов. Главным научным достижением старой советской дисциплины источниковедения был вывод о том, что не существует “ложных” исторических источников: самый фантастический документ всегда адекватно фиксирует некий аспект реальности; нужно лишь задать правильный вопрос этому источнику. Выводить относительную достоверность свидетельств Хьюза и Кристенсен/де Гив, сравнивая их расу, пол, сексуальную ориентацию, благосостояние, классовое положение и политические взгляды, эпистемологически непродуктивно. Ни один из этих факторов не объясняет ничего в изоляции от других и исторического контекста. Однако все вместе они крайне важны для реконструкции позициональности героев статьи, для определения актуальных для каждого из них исторических контекстов. В итоге становится понятно, как читать их свидетельства, какие легитимные вопросы имеет смысл им задавать и какие темы осмысливать на основании этих свидетельств. Как показывают авторы статьи, тексты Хьюза и Кристенсен/де Гив не противоречат друг другу, а служат важными историческими источниками, рассказывающими как о Советском Союзе, так и о Соединенных Штатах в 1932 году. Каждое свидетельство имеет собственные слепые зоны, которые почти так же информативны, как и сообщаемые фактические детали, и которые можно полностью оценить и интерпретировать только посредством всесторонней реконструкции позициональности авторов, как это продемонстрировали Мур и Вэлли.
Случай ошибочного подхода к реконструкции позициональности обсуждается в двух коротких эссе Марка Липовецкого и Анастасии де Ля Фортель в рубрике “Новейшие мифологии”. Они реагируют на недавнюю книгу “Путинские темные века” культуролога Дины Хапаевой, одна из глав которой посвящена прозе Владимира Шарова (1952–2018).[2] Хапаева представляет Шарова как замаскированного пропагандиста путинистской повестки в сфере культуры, в частности, в деле формирования реакционной исторической памяти. Липовецкий и де Ля Фортель утверждают, что это неверная интерпретация, вытекающая из “биографического заблуждения” – отождествления литературных текстов с личными убеждениями и идеями автора. По сути, это пример реконструкции позициональности, которая игнорирует сложность нашей реальности, включая ее несистемное разнообразие, не говоря уже об автономной реальности литературных текстов.
Выведение чьей-либо позициональности из нескольких фактов анкетных данных или налоговых деклараций вводит в заблуждение, коль скоро эти факты рассматриваются как самоочевидные индикаторы относительно некой нормативной шкалы. Эта шкала неконтекстуальна, то есть игнорирует множественность конкретных обстоятельств и позиций наблюдателя, которые одни задают относительную систему координат. Результатом становится эпистемологическое насилие – подавление субъектности исторических акторов путем навязывания чуждых им критериев рациональности и ценностных суждений вместо реконструкции уникальной личности. Чтобы избежать этой ловушки, прежде всего необходимо критическое прояснение собственной позициональности – формулирование своих политических, этических и академических приоритетов. Ни один нарратив не способен исчерпывающе описать многогранную социальную реальность, поэтому неизбежна лишь частичная точность ее реконструкции. Критическое объяснение неполной реконструкции конкретными исследовательскими вопросами и личными интересами автора делает текст научным. Настаивание на исчерпывающем характере описания реальности wie es eigentlich gewesen характерно для идеологических текстов.