Национальные и вненациональные измерения экономического развития России, XIX-XX вв.
4/2002
Перевод с английского выполнен по рукописи, готовящейся к печати в феврале 2003 года: Alice Teichova, Herbert Matis (Eds.). Nation, State and the Economy in History. Cambridge University Press. Редакция благодарит авторов статьи, составителей сборника и издательство за разрешение опубликовать статью на русском языке. Перевод А. Семенова.
Введение
Настоящая статья посвящена исследованию взаимодействия между государством и “нацией” в Российской империи и Советском Союзе в контексте двухвекового экономического развития. Мы рассматриваем серию взаимосвязанных вопросов: в какой степени доктрина национализма оказала влияние на экономические изменения в России и Советском Союзе в свете распространения влияния национализма в большинстве стран Европы и мира после Великой французской революции? С другой стороны, воспринимались ли ненациональные или супранациональные факторы как важные и учитывались ли они правительством в процессе выработки экономической политики в царской России и СССР? Какое воздействие оказали проводимые государством политика и экономические программы на зарождающийся национализм среди русской и нерусских частей населения? Наконец, как и в какой степени “национальные” амбиции, выраженные в терминах экономических привилегий или дискриминации, связаны с причинами коллапса политических систем Российской империи и Советского Союза?
Историки экономики должны более активно, чем прежде, вступать в диалог с историками и теоретиками национализма, а также исследователями, изучающими формирование национального государства и национальной идентичности. Некоторые параметры данного междисциплинарного диалога очевидны уже сейчас. Экономическая история прежде всего изучает экономические проекты, осуществлявшиеся в рамках национального государства. Каким образом национальное государство обрело такое большое влияние на экономическое развитие Европы XIX столетия? Не подлежит сомнению тот факт, что данный вопрос привел к появлению значительного числа высококачественных работ, посвященных важным аспектам разработки и проведения правительственной экономической политики, а также проблемам социальных и политических последствий экономических перемен в континентальной Европе.[1]
Несмотря на весомые основания, междисциплинарный диалог между экономическими историками и исследователями национализма не получает должного развития. Возможно, причина этого заключается в устойчивой ориентации теоретиков на приоритет политики и культуры в анализе национализма. Тем не менее, несмотря на господствующее понимание национализма как политического принципа и политического процесса или как практической реализации культурно сконструированных (imagined) и политически институционализированных национальных сообществ, некоторые теории национализма были разработаны преимущественно на основе анализа экономической динамики. Экономические историки с опозданием реагировали на этот интеллектуальный вызов.[2]
Свою статью мы начинаем с общих замечаний, основываясь на работах двух выдающихся мыслителей – Фридриха Листа и Эрнста Геллнера. Предельно упрощая их интеллектуальный вклад, можно сказать, что Фридрих Лист рассматривал национализм как базис, на основании которого государство может проводить программу индустриализации, тем самым укрепляя себя в ходе этого процесса. В отличие от Листа Геллнер полагал, что индустриализация, т.е. процесс перехода от сегментированного аграрного общества к урбанизированному массовому обществу, предоставляет основу для развития национализма. Теория Листа оказала определенное влияние на труды историков по экономической истории дореволюционной России. Теория Геллнера еще только ожидает своей апробации на российском историческом материале. Переходя от теоретических рассуждений к эмпирическому анализу, мы анализируем различные аспекты экономической истории Российской империи и СССР, показывая взаимосвязь между ненациональными и национальными измерениями экономики огромного территориального пространства, которое имело и продолжает сохранять мировое значение.
Экономическая деятельность и национализм: Лист и Геллнер
Классическая работа Фридриха Листа (1789-1846) известна большинству историков экономики. Лист восхищался экономическим и политическим потенциалом, создаваемым индустриальной революцией, и вопреки доминирующему романтическому настроению был убежден, что необходимо всячески поощрять развитие модерных форм экономической деятельности. Он отстаивал необходимость специальных правительственных мер для ускорения экономического и политического прогресса. Данные меры подразумевали защиту нарождающегося промышленного сектора. Подобная политика, неизбежно, вынуждала к определенным жертвам, но “нация должна принести эти жертвы и отказаться от некоторого материального благополучия с тем, чтобы приобрести культуру, навыки и мощь объединенного производства”.[3] Лист никогда не упускал из виду политические цели. Он считал, что экономические предприятия должны обслуживать нужды современного национального государства. Преимущественное внимание Лист уделял германской ситуации, в которой политическое конструирование объединенного экономического пространства должно было привести к подрыву основ регионального партикуляризма и открыть путь к политической консолидации “нации”.[4] Если Германия желала выжить в международной экономической системе, она должна была пойти по индустриальному пути. Согласно логике Листа, неудача Германии в деле индустриального развития должна была открыть для Соединенных Штатов Америки, Франции и даже России путь к достижению мировой гегемонии в качестве великих держав. Лист считал важным фактором достаточно большой размер государства, который позволял полностью использовать способности населения: “малые государства никогда не смогут достичь полного совершенства в развитии разных отраслей промышленности на своей территории”. Наконец, важно учитывать другие аспекты теории Листа, в том числе его утверждение, что индустриализированное общество является более подходящим для развития индивидуальной свободы, чем сельское общество.[5]
Таким образом, Лист в своей теории подчеркивал важность выдвижения национальных экономических целей, что, с его точки зрения, само по себе обеспечивало мощь национального государства в мире межгосударственной конкуренции. Идеи Листа оказали важное влияние на ставшую классикой интерпретацию идеологической структуры европейской индустриализации, предложенную Александром Гершенкроном.[6] Далее будет показано, как идеи Листа повлияли на целое поколение российских правительственных деятелей, которое столкнулось с проблемой экономической отсталости страны.
Эрнст Геллнер (1925-1995) не рассматривал индустриализацию как результат “национальной” экономической стратегии. Его интересовало возникновение доктрины национализма, которое предшествовало индустриализации. Главный вопрос Геллнера: какие условия способствовали появлению необычного принципа, гласившего, что “политические и национальные единицы должны совпадать”, принципа, которому было суждено поставить под сомнение будущее династических государств-империй в Европе начала XIX века. Начиная с этого периода национальный принцип неизменно оказывает влияние на политическую деятельность. Геллнер рассматривал национализм как продукт комплексной экономической трансформации аграрного общества в индустриальное. Согласно Геллнеру, для аграрного общества характерно наличие небольшой элиты, которая управляет изолированными крестьянскими общинами, практически не обладающими сознанием социальной реальности за пределами деревни. Главная деятельность элиты заключалась в изъятии излишков крестьянского производства. Таким образом, основу существования элит аграрного общества составляет собственное воспроизводство и сохранение политического господства. В рамках аграрного общества особая роль отводилась сословию, специально предназначенному для защиты традиционного порядка. Последующий переход к индустриальному обществу трансформировал основы традиционного общества. Индустриализация привела к большему единообразию экономической жизни. Благодаря ей появилась мобильность рабочей силы. Индустриализация подчеркнула важность непрерывного промышленного роста и интеллектуального развития. В результате индустриализации возросло значение общего образования, знания были необходимы для понимания технических операций и осуществления коммуникации в производственном процессе. Образование стало общим, стандартизированным и типовым. Сформировались различные навыки, средства и стремления. Политические последствия этого процесса могут быть уподоблены землетрясению. Для того чтобы стать гражданином, необходимо было сделать следующий выбор: либо подчиниться высокой культуре той группы, которая господствовала в данном политическом объединении, либо изменить границы политического объединения, с тем чтобы они соответствовали культурным границам отдельной группы населения. Новая националистически мыслящая элита выработала такое видение национальной культуры, которое вступило в соперничество с существовавшей элитарной высокой культурой и в конце концов заняло ее место: “в основе модерного социального порядка стоит не палач, но профессор”. “Национальная” культура стала локусом коллективной идентичности и социальной связи. Как следствие, “истоки национализма [необходимо искать] в особых структурных запросах, которые предъявляет индустриальное общество.”[7]
В контексте европейской истории теория Геллнера является особенно релевантной для объяснения того вызова, который представляли собой национальные меньшинства в Габсбургской империи. Но что можно сказать о применимости теории Геллнера к истории России и Советского Союза? Способствовали ли экономические изменения кристаллизации национального чувства? Каким образом экономические историки могут привлечь геллнеровский анализ для объяснения коллапса империи? И наконец, были ли потрясения в данных государствах вызваны притязаниями патриотической интеллигенции и массовыми национальными движениями или, в чем был убежден сам Геллнер, другого рода давление оказалось решающим для судеб этих государств?[8]
Экономические стратегии в ненациональном контексте: царская Россия
Нельзя сказать, что экономическая политика в Российской империи мотивировалась преимущественно “национальными” соображениями. Это, однако, не означает, что мы отрицаем факты сознательных попыток в определенные периоды времени поставить экономическую политику на национальные рельсы или наличие дискриминационного законодательства по отношению к национальным меньшинствам и прежде всего – по отношению к российскому еврейству. Наш анализ учитывает также и тот факт, что стратегии экономического развития зачастую обосновывались ссылками на “национальную идею”. Однако в большинстве случаев экономическая политика отражала ненациональные или супранациональные интересы. Российская империя являлась политически централизованным династическим государством (“единая и неделимая” согласно Основным Законам, принятым в 1906 г.). Имперская элита управляла государством в соответствии с комплексной стратегией, выработанной для целей поддержания внутреннего порядка и внешней безопасности. Соответственно, имперское правительство занималось преимущественно сбором налогов и воинским набором, с тем чтобы обеспечить выполнение вышеуказанных целей. Государственным деятелям той эпохи показалось бы очень странным предложение подчинить экономическую политику “национальным” нуждам. Подобный курс правительственной политики сочли бы чрезмерно узким и чреватым политическими опасностями. Не “национальные интересы”, а геополитика лежала в основе дореволюционного правительственного курса. Это наблюдение одинаково справедливо как для экономической политики, так и для других сфер государственной деятельности.
Восприятие имперского завоевания и управления с точки зрения самодержавия не подразумевало разграничения между русскими и нерусскими элементами, поскольку все элементы населения представлялись как подданные имперской власти: “Все народы, включая русских, представляли собой исходный материал для империи, которым манипулировали или подчиняли в зависимости от того, что более отвечало потребностям имперского единства и могущества”.[9] Одним из последствий такого недифференцированного подчинения населения империи нуждам государства явилось относительно гибкое отношение к местным элитам и толерантность в отношении этических, религиозных и культурных различий. На протяжении всего времени своего существования царское правительство проводило политику, основными целями которой являлось поддержание территориальной целостности и политического порядка. Сравнительно редко случавшиеся восстания нерусских этнических групп против самодержавного правления приводили к разрушительным последствиям для участников данных восстаний. Но государство отвечало суровыми репрессиями на любую попытку открытого неповиновения вне зависимости от национальной принадлежности.
Данная стратегия была четко выражена в политике одного из ведущих российских государственных деятелей, С. Ю. Витте. Витте категорически выступал против любой попытки русификации при поддержке государства: “Девиз такой империи не может быть: ‘Обращу всех в истинно русских’... В таком случае откажитесь от окраин, которые не могут и не примирятся с таким государственным идеалом”. Тем не менее, Витте также заявлял, что “вся ошибка нашей многодесятилетней политики – это то, что мы до сих пор не осознали, что со времени Петра Великого и Екатерины Великой нет России, а есть Российская империя.”[10] Таким образом, Витте указывал на изменения в правительственной политике конца XIX века, когда традиционное восприятие “многонациональной” империи уступило место попыткам утвердить русскость в качестве краеугольного камня империи. После революции 1905-06 гг., которая приняла особо жестокий характер на окраинах империи, консерваторы стали еще более агрессивно пропагандировать достоинства русского национализма как противовеса угрозе, исходящей от нерусских частей империи. Некоторые представители российского либерализма также восприняли “национальную идею”.[11]
Необходимо уделить данному сюжету особое внимание. Ключевой поворот в экономической истории царской России произошел в конце 1870-х – начале 1880-х гг., когда оформилась оппозиция части имперской элиты программе реформ, принятой при Александре II, за два десятилетия до описываемых событий. Такие представители элиты, как К. П. Победоносцев и М. Н. Катков, воодушевленно отрицали то, что в их глазах являлось западническим направлением государственной политики, выступая за программу авторитарной консолидации “национальной промышленности”. Основные положения их программы включали: поддержание бумажных денег, протекционистские тарифы, поддержку дворян-землевладельцев, регулирование частного сектора и сохранение традиционной крестьянской общины. Результатом их политической деятельности стало смещение с поста министра финансов либерально настроенного Н. Х. Бунге и назначение технократа И. А. Вышнеградского, который попытался направить правительственный курс в русло, благоприятствующее “национальной промышленности”. Будучи протеже Вышнеградского, С. Ю. Витте опубликовал в 1889 г. книгу о Листе, в которой он отверг “космополитизм” в области экономической политики и утверждал, что принцип свободной торговли нанес огромный ущерб российской экономике.[12] Ирония истории заключалась в том, что Витте, в свою бытность министром финансов, был обвинен именно в этом грехе. Критики программы Витте утверждали, что политика протекционистских тарифов, увеличения налогообложения, введения золотого стандарта (в 1897 г.) и импортирования зарубежного капитала “разрушила” крестьянское сельское хозяйство.[13] Витте энергично отвечал своим оппонентам, защищая тезис о необходимости сильной национальной экономики и программу поддержки нарождающейся предпринимательской элиты, которая в значительной степени зависела от патронажа государства.[14]
В то же время некоторые купцы и предприниматели сознательно исповедовали славянофильские идеалы, основанные на идее особого, непохожего на западный, русского пути промышленного развития. В идеале этот путь должен был привести к резкому уменьшению импорта иностранного капитала и привлечения зарубежных концессионеров. Представители данных предпринимательских кругов, такие как Ф. В. Чижов и П. П. Рябушинский, защищали идею “славянофильского капитализма”, которая была основана на приверженности устаревшим некорпоративным бизнес-структурам. Они романтизировали взаимоотношения между предпринимателями и рабочими. Однако их идеалу не было суждено сбыться. В предпринимательской среде нарождалась группа нерусской национальной буржуазии. Ее представители были готовы сотрудничать с имперским правительством в целях проникновения на новые рынки и аккумуляции капитала. Факт доступа представителей нерусского населения к позициям экономической власти говорит о невозможности сведения процесса экономического развития к одному (национальному) измерению. Сведения об этнической принадлежности владельцев предприятий и управляющих в г. Москве демонстрируют, что между 1905 и 1914 гг. доля этнических русских в управленческом секторе упала с 63% до 57%, в то время как доля лиц немецкого происхождения увеличилась с 15% до 17%, а доля лиц еврейского происхождения увеличилась с 4% до 9%. Что бы ни означала русификация в других сферах, она не привела к появлению этнически однородной управленческой касты.[15]
Другие аспекты данной проблемы также связаны с темой настоящей статьи. Каково было влияние империи на экономическое развитие “периферии” и собственно России? Дало ли включение в империю малых “национальных зон” какие-то преимущества этим территориям? Обсуждение данных вопросов до сих пор проходило либо в либеральных терминах, и тогда подчеркивались приобретения от международной торговли, либо – в популистских, когда речь шла о цене инкорпорации и о преимуществах национальной самодостаточности. Третья альтернатива – имперская – подчеркивает преимущества включения отдельного государства в большое политическое объединение, в котором политическая власть поддерживает рыночные принципы, гарантирует политическую стабильность, поощряет инвестиции и разрешает конфликтные ситуации. Формы имперского патронажа включают образование зон свободной торговли, защиту малого экономического подразделения от иностранной конкуренции, построение соответствующей инфраструктуры и создание и поддержание современной финансовой системы, однотипной денежной единицы и стандартов мер и весов. Такой подход и являлся идеалом для Витте: сильная национальная экономика, основанная на интеграции географически, экономически и культурно дифференцированных компонентов, приносящая выгоду всем составным частям этого объединения.[16]
Экономические стратегии в ненациональном контексте: Советский Союз
Российская империя распалась в 1917 г., но ее территориальные контуры, в виде новой версии старой империи, сохранялись на протяжении более семидесяти лет в ХХ веке. Стратегия большевиков заключалась в освобождении нерусских национальных меньшинств из того, что Ленин называл “тюрьмой” царизма. СССР не являлся унитарным государством, а “Россия” не была его определяющим элементом. Скорее, Советский Союз можно назвать федеративным государством, которое признавало важное значение за институционализированными национальными меньшинствами и делегировало “национальным” институциям значительные полномочия в экономической, социальной и культурной сферах. Принимая во внимание притязания нерусских национальных меньшинств на автономию, советское руководство включило в государственную структуру этнотерриториальные административные подразделения и поощряло введение или сохранение “национальных” языков. В долгосрочной перспективе учреждение данных административных единиц не только способствовало развитию чувства национальной “родины”, но и привело к созданию протогосударств, административные элиты которых оказались у рычагов управления экономической, образовательной и культурной политикой.[17]
Наднациональные соображения лежали в основе советской экономической стратегии, но их характер был отличен от внешне схожих с ними взглядов правительства Российской империи. В начале советского периода главная задача заключалась в продвижении интересов международного пролетариата и мировой солидарности рабочего класса и беднейших слоев крестьянства. Советская стратегия ориентировалась на мировую революцию, а не на “примитивный” или “буржуазный” национализм. Однако прошло совсем немного времени, и наступило разочарование в мечте о мировой революции. Ее место в конце 1920-х гг. занял лозунг о победе социализма в одной стране, намечавший фундаментальную социальную и политическую трансформацию. Согласно видению Сталина, ускоренная индустриализация и массовая коллективизация должны были создать социальный базис для нового социалистического общества. Но социализм в отдельно взятой стране не равнялся социализму в отдельно взятом (русском) национальном государстве. Любой намек на национальный “шовинизм” предавался анафеме со стороны новой советизированной технократической элиты, которая разрабатывала стратегию экономической революции.[18]
Несмотря на переориентацию советского проекта, лидеры государства продолжали осознавать значимость притязаний этнических меньшинств. В государственной политике по обеспечению лояльности населения к новому советскому государству появилась одна существенная инновация, которая заключалась в преодолении разрыва между уровнями развития передовых и отсталых частей Советского Союза. Новая политическая линия проводилась в рамках политики “коренизации”, которая представляла собой систему позитивной дискриминации в целях развития человеческого капитала на “национальном” уровне. На протяжении 1920-х гг. Советский Союз активно поощрял развитие национальных языков (всего по Советскому Союзу насчитывалось 192 языка) и ускоренное привлечение представителей этнических групп к занятию постов в административной, судебной и образовательной системах. Необходимо отметить, что данные меры вызвали ответную реакцию среди этнических русских, которые жаловались на маргинализацию, особенно в рамках автономных образований на территории СССР. Несмотря на это, советское руководство не отвергло принцип этнокультурной автономии ни в один из периодов существования СССР. Культурная политика утверждала существование различий. Даже на пике сталинизма советское руководство продолжало придерживаться принципа национальной природы советского административного деления.[19]
Данная стратегия имела явное экономическое измерение, которое к тому же напоминает некоторые тезисы теории Листа. Советское руководство стремилось к уменьшению разрыва в уровне развития передовых и отсталых регионов Советского Союза. Основа данной стратегии заключалась в поощрении ускоренного развития отсталых регионов с помощью инвестиций в производство, инфраструктуру и образование. Результаты оказались, безусловно, впечатляющими, по крайней мере, с точки зрения ускорения экономического роста таких слаборазвитых регионов, как Центральная Азия. В некогда отсталых регионах построили новые фабрики, электростанции и транспортные коммуникации наряду с больницами, школами и университетами. Но эта политика также вызвала националистическую реакцию. Например, в довоенной Украине советское руководство обвинялось в увеличении сектора тяжелой промышленности в восточной части Украины в ущерб развитию легкой промышленности и сельского хозяйства в западной части республики, этнически более гомогенной. Данные обвинения отчасти напоминали аргументацию некоторых представителей национально ориентированной интеллигенции накануне Первой мировой войны. Но в советском контексте они составляли часть дискуссии о необходимости перенесения новых промышленных комплексов на безопасное расстояние от западной границы. Хотя данная тактика была принята на вооружение, она не принесла тех результатов, на которые рассчитывало политическое и военное руководство.[20]
Политика целенаправленного экономического вмешательства продолжалась до 1970-х гг., когда Центральный Комитет КПСС объявил о том, что экономическое выравнивание всех регионов страны достигнуто. С этого момента ведущим в правительственной политике стал “общегосударственный подход”. Другими словами, советское руководство решило поощрять более глубокое разделение труда в рамках единого экономического пространства, с тем чтобы укрепить межреспубликанские экономические связи. В итоге союзные республики становились все более зависимыми от торговли со своими соседями. Националистические экономисты осуждали и эту стратегию, так как считали, что экономическая интеграция приводит к замедлению “национального” экономического прогресса. Тем не менее, мы должны различать между фактом членства в СССР и фактом участия во все более “склеротической” системе плановой экономики, требованиям которой республики вынуждены были подчиняться в силу своей принадлежности к СССР. Именно окончательный провал центрального планирования, а не факт вхождения в состав СССР поставил союзные республики в невыгодное положение.[21]
Индустриализм и национализм: геллнеровский вопрос
Способствовал ли быстрый экономический рост кристаллизации национализма, согласно модели Геллнера? Ответ на данный вопрос не может быть однозначным. В позднеимперской России возросшая степень мобильности населения или, наоборот, ограничение мобильности, как в случае с евреями, внесли свой вклад в формирование чувства этнической принадлежности. Например, ограничения трудоустройства лиц польского происхождения в “западных губерниях” заставляли поляков искать рабочие места во внутренних губерниях империи. К 1914 году пятнадцать процентов латышей проживали за пределами Балтийского региона, что явилось результатом экономического развития и миграции данной этнической группы в Европейскую Россию. Новые индустриальные поселения на Украине, такие как Юзовка, стали местом совместного проживания более чем тридцати различных этнических групп. Переселенцы должны были учитывать этнические различия. Так, проживание, питание и учеба рабочих знаменитой Кренгольмской мануфактуры были организованы по принципу этнической принадлежности.[22] Однако не следует преувеличивать значение данного фактора. Многочисленные рабочие-переселенцы были “ассимилированы” и, что более важно – выражали свой опыт на языке класса, а не в терминах этнической принадлежности.[23]
Видимо, правительственная политика царского режима оказала большее влияние на развитие чувства этнического различия. Как мы уже отмечали, русификация стала влиятельным фактором после 1880 г. Мало усилий было приложено для того, чтобы поддержать образ империи как многонационального государства. После революции 1905 г., которая приняла особо жестокие формы на периферии империи, П. А. Столыпин “вернулся к политике русификации с обостренным чувством важности и срочности этих мероприятий”.[24] В то же время, царский режим не преуспел в подавлении набирающей силу нерусской культурной интеллигенции и политизированной буржуазии, которые заявляли о необходимости большей национальной автономии в рамках империи, особенно в ситуации ускорения культурной русификации. Национальные меньшинства, такие как польское и латышское, давали своим детям домашнее образование и использовали национальные языки в домашнем обиходе. Лидеры соответствующих национальных движений создавали своего рода площадку для культивации культурной автономии. На основе частной инициативы были образованы многочисленные общественные организации. Например, к 1914 г. насчитывалось 860 обществ латышских фермеров, которые составляли “часть инфраструктуры сельской Латвии, способствующей обширному и систематическому общению латышей на своем национальном языке”. Бурно росли хоровые объединения, образовательные кружки, кооперативные общества. В Латвии выходило шестьдесят газет на латышском языке. Подобная общественная деятельность имела место и за пределами Латвии. Впечатляющее развитие получило кооперативное движение в Литве. В его задачи входило удовлетворение как материальных, так и духовных потребностей населения. Общества народного просвещения, кооперативы, земские объединения, хоровые общества и любительские драматические кружки создали ниши для развития национального самосознания на Украине. Несмотря на то, что “украинская национальная жизнь проходила на задворках общественной сцены”, нерусская национально ориентированная интеллигенция смогла высказать “действенную привязанность к региону проживания, которая, в том числе, выражалась в стремлении познать новые и недостаточно изученные аспекты жизни этого региона.”[25]
Тем не менее, в рассматриваемый период чувство “национальной” принадлежности не проникло в широкую народную среду. Только часть населения империи была затронута миграционным движением, которое могло привести к осознанию этнических различий. Этническая идентичность находилась в состоянии соперничества с другими формами самосознания и социальной принадлежности. “Латышские” крестьяне продолжали идентифицировать себя в первую очередь с местной деревенской общиной, противопоставляя свой социальный мир миру балтийского немецкого дворянства и чиновников. Подобное утверждение одинаково справедливо и в отношении украинских и эстонских крестьян. Хотя данные национальные меньшинства могли обладать чувством определенного этнического и культурного своеобразия, они не чувствовали себя частью нарождающейся украинской или латышской “нации”. Русские крестьяне также сохраняли замкнутый социальный мир, основанный на общинной собственности на землю, эгалитаризме и круговой поруке. Несмотря на все энергичные попытки русской интеллигенции доказать особость русской национальной традиции, основанной на русском крестьянстве, связи между национально ориентированной элитой и крестьянскими массами оставались весьма непрочными. В данном случае, как и во многих других, отсутствовала массовая база для развития национализма. Русское крестьянство испытывало глубокое недоверие к государству и русской интеллигенции, что в значительной степени способствовало коллапсу старого режима в 1917 г.[26]
Таким образом, можно утверждать, что национализм сам по себе не предопределял конфигурацию политических перемен в позднеимперской России. Невозможно отрицать, что напряженность, возникшая в том числе в результате целенаправленной дискриминации национальных меньшинств (евреев, поляков, немцев) и массового переселения беженцев во внутренние районы империи в ходе Первой мировой войны, способствовала выдвижению национального вопроса на передний план общественной жизни. Однако, как показал Р. Суни, истоки ключевых для истории поздней Российской империи конфликтов лежали в своеобразном взаимоналожении этнических и классовых различий. Азербайджанские рабочие нападали на армянских предпринимателей, а украинские крестьяне на русских помещиков. Национальные различия внесли свой вклад в развитие классовых конфликтов, которые, в свою очередь, оказались решающими в подрыве основ старого режима. Разобранная нами историческая ситуация говорит о необходимости модификации тезиса Геллнера: не существует прямой связи между промышленным развитием и национализмом в Российской империи.[27]
Какие последствия для национальностей принесли экономические перемены советского периода? Способствовала ли индустриальная модернизация советского типа развитию чувства национальной принадлежности? На начальном этапе существования советского государства приоритетной задачей являлось простое выживание. Новое государство столкнулось с угрозой крестьянской партизанской войны и экономического коллапса. Все советские граждане независимо от национальности страдали от тягостного экономического положения. Сельская экономика пережила разрушительный голод в 1921-22 гг., который повторился на Кавказе в 1924 г. Экономическое возрождение и установление политической стабильности после 1921 года шли параллельно с восстановлением крестьянского хозяйства. С точки зрения Геллнера, данная ситуация ограничивала шансы создания социальной базы для массовых национальных движений.
В период НЭПа возрождение сельского хозяйства стало непременным условием возрождения городской экономики, и в этой связи происходили важные изменения. Например, экономический прогресс повлиял на изменение этнического характера городского ландшафта. До 1917 года об Украине говорили, что “город правит деревней, а городом правят ‘чужаки’”. В последующий период доля украинцев в городском населении возросла с 33% в 1920 г. до 47% в 1926 г. Украинские крестьяне вошли в состав промышленного рабочего класса, проходили обучение в украинизированных школах и получили возможность занимать места в республиканской администрации. Отчасти данные изменения были результатом целенаправленного государственного вмешательства, проводимого под лозунгом коренизации. Один из лидеров украинской коммунистической партии заявил о недопустимости насильственной украинизации русского пролетариата на Украине, а также о необходимости гарантий того, что украинцы, переселяющиеся в город, не будут русифицированы. Миграция была существенным фактором национального развития. В новых условиях крестьяне, перебравшиеся в город, получили возможность помыслить себя украинцами.[28] Одновременно, как бы предваряя будущее положение дел, данные программы “национальной” экономической трансформации сократили экономические возможности для неместных групп населения в титульных национальных административных образованиях. Данные группы населения стали воспринимать себя как жертв дискриминации со стороны титульного населения, запертых в рамках территории, на которую они не имели права из-за этнического происхождения.[29]
Экономическое измерение коренизации заключалось в возможности для крестьян продавать производимое зерно при соблюдении условий режима НЭПа. За пределами новой экономической политики остались те производители продовольствия на нерусских территориях, экономическая и социальная организация которых оказалась несовместимой с большевистским проектом построения современного государства и общества. Как говорил М. Калинин в 1925 г.: если дело начинается с молитвы Аллаху и заканчивается грандиозным успехом – замечательно. Но если оно начинается с “Интернационала”, а заканчивается провалом, то такой проект является преступлением.[30] Но НЭП был резко свернут в 1928-29 гг., а конец политике коренизации пришел вскоре после этого. Приоритетом в этот период советской истории стал быстрый темп экономического роста, связанный с трансформацией социальных отношений. Индустриальная модернизация и коллективизация сельского хозяйства привели к массовым переселениям. Некоторые наблюдатели утверждали, что экономический катаклизм и катастрофические последствия коллективизации и голода способствовали развитию массового национального сознания. Однако требуется осторожность в решении данного вопроса. Глубина национальных чувств, возможно, была переоценена сталинским руководством и использована в качестве предлога для прямого вмешательства и централизации экономического аппарата. Необходимо отметить, что поспешный рывок к социализму в результате привел к появлению националистического тезиса о глубокой несправедливости, причиненной той или иной нации в ходе социалистического строительства. Некоторые историки соглашались с утверждением, что сталинская коллективизация являлась целенаправленной программой геноцида. Однако такая интерпретация убедительна далеко не для всех исследователей. Сталинская индустриализация и коллективизация были неразрывными частями фундаментальной социальной, культурной и политической революции и не должны восприниматься как отдельная история национального самоутверждения и поражения.[31]
В долгосрочной перспективе сталинские усилия привели к созданию более урбанизированного, лучше обученного и более мобильного общества. Именно эти характеристики являются центральными для кристаллизации национализма в геллнеровской интерпретации.[32] Однако мы должны вновь обратиться к более широкому историческому контексту. Из-за ограниченного объема данной статьи невозможно полно рассмотреть влияние войны и послевоенных экономических изменений на национальный фактор, что потребовало бы учета таких неэкономических процессов, как безудержное процветание национализма в годы Великой Отечественной войны, депортация национальностей, подозреваемых в нелояльности, последующее возрождение “национальных” культур во время хрущевской оттепели и созданные в результате административной децентрализации возможности для политической деятельности и самовыражения в “национальном” ключе.[33] На уровне экономических изменений постсталинская экономическая модернизация не привела к исчезновению национальностей или к уменьшению этнической сплоченности. Напротив, каждая “национальная” республика, в большей или меньшей степени, конституировала себя как реальная или воображаемая родина для титульной национальности. Таким образом, к 1989 году только четыре процента литовцев, латышей и грузин проживали за пределами “своих” республик (но с другой стороны, только две трети армян проживали на территории советской Армении). В тех случаях, когда “нация” обладала союзной республикой (родной территорией), 83 процента состава данной нации проживали в собственной республике по данным на 1989 г. Такая статистика не подтверждала официальные заявления советского руководства, согласно которым этнический компонент в жизни этих республик отходил на второй план. Данные статистики 1989 г. демонстрируют, что советская модель развития не привела к миграции населения между республиками, как первоначально предполагалось. Вместо этого местное население выработало чувство эмоциональной привязанности к родной территории, где лица титульной национальности имели готовые возможности для получения образования и работы. Местное население титульных национальных республик не хотело лишиться всех этих привилегий, переселившись в другую республику. С другой стороны, советские граждане русского происхождения, по всей видимости, считали весь Советский Союз своей родной территорией, а потому именно в их среде регистрируется высокая степень межреспубликанской мобильности. Необходимо также указать на факт отсутствия в структуре СССР титульного административного подразделения для русской национальности. Эта ситуация оказалась чревата серьезными политическими и социальными последствиями после распада СССР.[34]
Замедление экономического роста, ставшее очевидным с начала 1970-х гг., содействовало националистической неудовлетворенности. К этому времени истощились источники роста предшествующего периода – неограниченное поступление капитала и рабочей силы. Теоретически, было необходимо перейти к мерам повышения эффективности производства, но системные недостатки не поддавались устранению. Интересы вовлеченных сторон не позволили демонтировать административно-командную экономику старого типа. Некоторые националисты рассматривали выход из состава Советского Союза как выгодную стратегию национального развития. Независимость представлялась возможностью избежать советского (русского) контроля и эксплуатации, но не обязательно подразумевала переход к радикально иной экономической системе. Для проживавших на территории СССР национальностей очевидными стали разрушительные последствия жесткого централизованного контроля и навязывания унифицированных рецептов решения экономических проблем. Разочарование, вызванное замедлением темпов экономического роста, сопровождалось ростом политического оппортунизма и неудовлетворенностью культурным состоянием.[35]
Ожидаемое слияние этнических меньшинств оказалось мифом. Попытка брежневского руководства создать “новую историческую общность людей, советский народ” ни к чему ни привела.[36] Усилия по созданию чувства общности на основе единого советского гражданства натолкнулись на антагонизм между национальными меньшинствами и русской политической элитой, который обострился в силу экономических неудач партии-государства. С точки зрения национальной принадлежности, в позднесоветский период Россия становилась местом притяжения для советских граждан русского происхождения, а русская национальность признавалась как одна из самостоятельных национальностей Советского Союза. Русские националисты апеллировали к общественному мнению и призывали к избавлению от имперского “груза”. Это был очень сложный и болезненный процесс, который сопровождался размыванием границы между “советским” и “русским”: “советское прошлое все активнее становилось русским, также как верхние эшелоны партийного и государственного аппарата”.[37]
В период перестройки Горбачев сохранил верность позднесоветскому идеалу государственного единства и экономической взаимозависимости. Выступая перед делегатами девятнадцатой партконференции в 1988 году, он заявил, что стремление к национальной изоляции неизбежно ведет к экономическому и культурному обнищанию. Горбачев предупреждал: те, кто считает, что децентрализация открывает ворота местничеству и национальному эгоизму, жестоко ошибаются.[38] Ход последующих событий показал, что ошибался Горбачев. Политические перемены предоставили националистам отличный форум для артикуляции своих взглядов на политическую и экономическую независимость. Свои требования они обосновывали ссылками на продолжающийся экономический кризис и ущерб, нанесенный советской экономикой окружающей среде.
Внезапный развал СССР в 1991 году и создание Содружества Независимых Государств означали, что 280 миллионов бывших советских граждан оказались рассредоточенными на территории пятнадцати независимых государств. В процессе территориальной реконфигурации, который напоминал урегулирование после первой мировой войны, Советский Союз превратился в “раздробленный континент”.[39] Создание СНГ не сопровождалось учреждением наднациональных органов для посредничества между новыми государствами, в результате чего новые государства конфликтовали, вступали в переговоры и завязывали сотрудничество на межгосударственном уровне, пытаясь справиться с наследием коммунизма. Разрыв межреспубликанских связей стал главной проблемой переходного периода. Некоторые национальные лидеры утверждают, что эта проблема является наследием десятилетий советской экономической политики. Однако они предпочитают не раскрывать желательные с их точки зрения альтернативы. Другие лидеры ищут возможности для развития международной торговли, в которой их страны выступают как продавцы имеющихся у них природных ресурсов, обогащаясь в ходе этого процесса. Экономические трудности осложняются политической нестабильностью. Образование Российской Федерации способствовало выдвижению различных требований со стороны проживающих на ее территории нерусских этнических меньшинств, включая требование компенсации за причиненный экологический ущерб. Последний сюжет напоминает исследователям, что “национальный фактор” не может быть отделен от экономической истории. Так, активное сибирское лобби, выступающее от имени 32 миллионов населения, требует предоставления Сибири привилегированного положения в рамках Российской Федерации. В который раз экономический кризис создал ситуацию, когда стратегия выхода из кризиса формулируется в “национальных” (или протонациональных) терминах.[40]
Выводы
В настоящей статье рассматривалось экономическое развитие обширной территории, где проживало и проживает множество этнических групп, члены которых были включены в разного рода наднациональные политические объединения. Национальное государство (в том смысле, как его понимал Фридрих Лист) в этом регионе являлось, скорее, исключением, чем правилом. В отдельных случаях – на короткое время в 1918-20 гг. и после 1991 года – национальные государства получали возможность конституировать себя как господствующую форму политической организации. Однако национальность всегда сохраняла свое значение. Она оказывала влияние на тех царских чиновников и предпринимателей, которые провозглашали необходимость русифицированной национальной экономики и способствовали продвижению русификации. Влияние другого рода оказывала национальность на политику руководства Советского Союза. Советские лидеры отвергли русский шовинизм и провозгласили создание этнотерриториального государства, в котором национальная лояльность соперничала с советской гегемонией. Когда легитимность наднационального государства оказывалась под вопросом (в 1905, 1917 и 1985 гг.), политическая оппозиция заполняла этот вакуум, формулируя свою программу, по крайней мере в некоторых случаях, в национальных терминах. Однако решающей причиной изменений был не национализм сам по себе, а военная катастрофа и социально-экономический кризис.
Итак, отталкиваясь от тезиса Геллнера, мы предложили интерпретацию, в соответствии с которой экономические изменения предстают как часть более широкого процесса трансформации, позволившего национальным требованиям утвердиться наряду с другими общественными запросами. При царизме экономические изменения способствовали появлению чувства принадлежности к нации. Советское государство стремилось к мобилизации населения под лозунгом социализма. Однако, в конце концов, многие граждане пришли к убеждению, что не построение социализма по советской модели, а национализм является более выгодной платформой для улучшения экономической ситуации. Несколько поколений советских лидеров возлагали надежды на экономический рост, ликвидацию безработицы, возможности для получения образования и социальные программы, как на достаточные основания для укрепления легитимности коммунистической партии и прочности Советского государства в глазах всех советских граждан, независимо от этнической принадлежности. Советское государство достигло многого в экономической, социальной и культурной сферах, хотя значимость этих достижений и была позднее поставлена под вопрос.[41] Тем не менее, данные достижения сопровождались огромными жертвами, что дало основания нерусским национальным меньшинствам считать советскую экономическую трансформацию провальной. Согласно взгляду националистически мыслящей интеллигенции нерусских национальностей, советский проект воспроизводил традицию русской гегемонии и эксплуатации и именно этнические меньшинства оказались непосредственными жертвами коллективизации, голода, индустриализации и ухудшения экологической ситуации. После 1985 года многие граждане восприняли риторику национализма в качестве мощного инструмента критики и подрыва оснований старого режима. Руководство Советского Союза также внесло вклад в собственное поражение, проводя консолидацию национальных групп посредством территориально-административного деления. Когда наступила пора разочарований, националисты выступили на сцену с обещанием выхода из экономического тупика посредством обретения независимости и свободы. Однако осталась нерешенной проблема разработки конкретных механизмов улучшения социального благосостояния и экономического роста, а равно и их идеологических оснований.[42]
То, чему мы являемся свидетелями в конце ХХ века, представляет собой повторение на новом этапе национального конфликта и конфликта между разными национальными меньшинствами на окраинах империи. Так же, как и в 1917 году, эти процессы являются выражением трудностей общего характера, в том числе и социально-экономического коллапса, на имперской периферии. Распад Советского Союза заставил этнические меньшинства и этническое большинство переосмыслить свою историю. В этой ситуации экономическая история предстает как важнейшая точка отсчета для понимания прошлого, настоящего и будущего этого проблемного региона.