От редакции
2/2004
Настоящий номер Ab Imperio продолжает начатый нами в 2004 году разговор о памяти империи и нации. Рассматривая в течение года различные аспекты памяти как культурного, социального и политического механизма функционирования человеческого сообщества, в рамках данного номера мы обращаемся к проблеме выявления и реконструкции памяти репрессированной, разделенной и потерянной. Такой ракурс в свою очередь предполагает осмысление оборотной стороны памяти – забывания, вытеснения, репрессии или фрагментации образа прошлого.
Если наложить оппозицию “целостная память – подавление/селекция воспоминаний” на коллизию отношений между интегрирующей империей и “индивидуализирующей” нацией, то окажется, что в модерном дискурсе империя ассоциируется с внешним и нелегитимным насилием над национальным и культурным разнообразием. Это “насилие” может выступать, прежде всего, в форме запрета на память и навязывания однородности восприятия исторического прошлого. Именно в таком ракурсе обычно предстает политика авторитарных коммунистических режимов, породивших, по расхожему выражению времен перестройки, “белые” и “черные” пятна истории. Однако имперское насилие над памятью может принимать и более сложные формы, такие как потеря собственного “голоса”, вымещение и замещение культурных кодов прочитывания собственного прошлого. Эту проблематику плодотворно разрабатывают постколониальные исследования. В общем, мы склонны ожидать, что “имперская” память монологична и авторитарна, поскольку формируется в центре и затем распространяется “сверху вниз”. По этой же логике нация, национальное сообщество, национальное государство ассоциируются с освобождением от репрессии имперского “Центра”. Национальный нарратив предстает как история “снизу”, как реабилитированная и легитимированная “память”, а основной конфликт, соответственно, должен возникать между памятью империи и нации…
Работая над материалами номера и размышляя над проблемой воспоминания-забывания, мы вместе с нашими авторами обнаружили гораздо более сложную картину. Публикуемые статьи вскрывают конфликт репрезентации прошлого, существующий между различными агентами как внутри “империи”, так и внутри “нации”, и показывают пористость аналитической границы между имперской и национальной памятью. Так, В. Кравченко показывает присутствие имперских тропов в “национальной памяти”, в то время как статья С. Екельчика высвечивает специфику политики памяти в советской “империи”, пытавшуюся интегрировать в себя, выделить и соответственно маркировать национальные нарративы прошлого. Е. Вишленкова говорит об имперских культурных кодах восприятия прошлого, которые со временем вытесняются национальным нарративом, делающим ключ к их пониманию недоступным для нас. Современная национальная идентичность, в свою очередь, в статьях наших авторов выступает как разворачивающийся конфликт (или “плебисцит” – перефразируя классическое определение Ренана) по поводу памяти (см. статьи Б. Хоппе, Е. Ивановой, Ст. Бергера и др.).
Как утверждает Бориc Гройс в эссе, открывающем рубрику “Методология и теория”, в постнациональную, постмодерную эпоху фиксация идентичности (в том числе национальной) посредством жесткого контроля над репрезентацией прошлого невозможна. Оппозиция “империя-нация” снимается у Гройса в более фундаментальной оппозиции “собиратель – объект собирания”, отражающей стремление современного человека контролировать нарратив прошлого и одновременно быть представленным в собрании артефактов, которые и определяют значимое прошлое. Полное примирение этих перспектив, утверждает Гройс, невозможно: “Полная идентичность между собирателем и собираемым, к которой стремился Гегель и которая должна была гарантироваться национальным государством в форме постоянной музейной коллекции, обнаружила свою призрачность”.
Эта формула находит подтверждение и одновременно еще более усложняется, в представленной в той же рубрике журнала статье С. Екельчика о послевоенной украинской политике памяти. Екельчик показывает, что жесткая идентификация “хранителя” музея как агента (“собирателя”), пытающегося зафиксировать некую идентичность, невозможна в эмпирическом исследовании, ведь даже сталинский музей с фиксированной и идеологически выверенной экспозицией – это тоже постоянный плебисцит, в котором участвуют представители имперской и национальной культурной и политической элит, общественность, а также “объективные” факторы, вроде нехватки средств или неспособности государства (даже сталинского!) контролировать индивидуальные интерпретации исторического нарратива. Советская политика памяти, как показывает Екельчик, была общей рамкой, в которую вкладывалось уникальное историческое и культурное содержание, и эта “начинка” всегда являлась предметом торга и объектом более-менее свободных интерпретаций. Статьи Гройса и Екельчика, таким образом, воплощают два возможных методологических ракурса работы с “памятью”: реконструкция “рамки” памяти и прочтение памяти как текста.
Совершенно иным по своему характеру, но тоже плебисцитом по поводу “рамки” и прочтения предстает постсоветское российское мемориальное пространство в статье А. Эткинда, посвященной репрезентации памяти о советском тоталитарном прошлом. Ориентируясь на немецкие дебаты о преодолении-осмылении прошлого (“Vergangenheitsbewдltigung”), автор размышляет о неразвитости и неадекватности языка репрезентации коммунистических преступлений, о гетерогенности содержания больших “инсталляций” на местах бывших лагерей, о попытках апроприировать советскую трагедию, закрепив за нею национальные или конфессионально-национальные символы. Всё это заставляет задуматься о возможности “компромисса памяти” – и здесь мы находим уместной метафору “памяти империи” как согласования множественных версий прошлого. В реальность подобного компромисса как основы социальной и политической нормализации верит, в частности, А. Полонский, чья статья в методологической рубрике, посвященная польским дебатам вокруг нашумевшей книги Яна Гросса “Соседи. История уничтожения еврейского местечка”, заканчивается призывом к “трагическому принятию” конфликтного прошлого и драматической памяти, без которого невозможна история.
Можно заметить противоречие между констатацией Б. Гройсом общего кризиса культурной репрезентации прошлого и поисками другими авторами (прежде всего – А. Эткиндом и А. Полонским) некоего языка этой репрезентации, адекватного нарратива памяти в посттоталитарной ситуации. Не являются ли эти поиски попыткой зафиксировать, сохранить классическую модерную ситуацию, когда память всегда находит выражение через непротиворечивый нарратив?
Из публикуемых статей видно, что коллизию конфликта, вытеснения, репрессии памяти невозможно напрямую сопоставить с архетипическим противостоянием империи и нации. Эта коллизия является неотъемлемым элементом модерного механизма освоения прошлого как такового. Как показывают статьи, написанные на материале Молдовы, Украины или Германии, преодоление одного конфликта или “репрессии” может повлечь за собой новую “репрессию”, только узурпатором будет выступать теперь ставший легитимным бывший “репрессированный” нарратив прошлого. Воспоминание нации связано с репрессией и забыванием другой социальной и культурной реальности не в меньшей степени, чем “имперское” воспоминание. Именно поэтому в формулировку темы года мы включили термин “археология” (“археология памяти империи и нации”) – в оригинальной фуколдианской трактовке, подразумевающей репрессию модерна по отношению к традиционным формам культуры. Вслед за Б. Гройсом связывая действенность памяти с эпохой модерности и предлагая современным историкам метод “археологии” памяти, мы пытаемся понять, насколько осуществим “компромисс памяти”, некий общепримиряющий синтез? Об этом мы призываем задуматься авторов следующих номеров.
Редакция Ab Imperio:
И. Герасимов
С. Глебов
A. Каплуновский
M. Могильнер
A. Семенов