Пугачев: император между периферией и центром. К постановке проблемы
1/2003
Перевод с немецкого Александра Каплуновского.
В ночь с 16-го на 17-е сентября 1773 г. неподалеку от крепости Яицкий городок, на степной границе между Европой и Азией, девятнадцатилетний казак Иван Яковлевич Почиталин писал первый указ по распоряжению и от имени “великого государя” и “амператора” Петра Федоровича. Присвоив себе титулы свергнутого и убитого императора Петра III, беглый донской казак Емельян Пугачев, появившийся впервые на Яике в 1772 г. в качестве странствующего купца, обращался в своем указе к восставшей части яицких казаков и находящимся на московской государственной службе калмыкам и татарам. Адресаты указа уже многие годы боролись с верхушкой казачества, местной администрацией и правительством за сохранение своих исконных прав. Пытаясь подавить сопротивление, в июне 1772 г. правительство обратилось к насилию и провело ряд карательных экспедиций. Монарх-самозванец отменял все пункты обвинений, предъявленных восставшим, и обещал им и их потомкам вечную “казацкую честь” и восстановление всех экономических привилегий за верную службу царю и отечеству.[1] Этот письменный документ присваивал заговору статус окраинного мятежа, во главе которого, однако, стоял император, незаконно лишенный трона. Тот же титул был использован в 45 других именных указах и манифестах, записанных разными секретарями царя-самозванца на протяжении всего времени восстания. Последний указ был датирован 21 августа 1774 г. С некоторыми изменениями императорский титул встречается во многих документах “Военной коллегии” – коллективного органа руководства восстания, а также в письменных актах местных предводителей разветвленного движения.[2]
При знакомстве с указами Пугачева становятся совершенно очевидными четыре момента. Во-первых, Пугачев с самого начала не собирался стать монархом, а представлялся и действовал как таковой.
Во-вторых, его репрезентация в документах не имеет ничего общего ни с традицией московских царей, ни даже с образом “крестьянского царя”, а четко указывает на петровскую императорскую традицию.[3] Как минимум, в связи с ориентацией Пугачева на петровский монарший образец трудно согласиться с Ричардом Вортманом, который отказывает самозванцу Петру III в праве на собственный “сценарий власти” и признает за ним, в лучшем случае, только “внешние атрибуты монархии”.[4] Следует учитывать, что нам слишком мало известно о распространении и восприятии в народе тех образов монарха, которыми оперировал неграмотный Пугачев. Кроме того, объяснение привлекательности исторического Петра Федоровича для целого ряда самозванцев возможно только посредством дешифровки устной простонародной традиции. Известно также, что сторонники Пугачева проецировали на образ своего монарха домодерные и популистские представления. Наконец, самозванец сам неоднократно “переписывал” свою биографию.[5]
В-третьих, с монаршей и патриархальной строгостью Пугачев требовал верности или, как минимум, послушания и лояльности от своих подданных, которым он жаловал грамоты и обещал освобождение. Наказания за отступничество не только провозглашались, но и приводились в исполнение.
В-четвертых, донской казак, присвоивший себе императорский титул, претендовал на единоличную власть на российском троне, узурпированном Екатериной II. Таким образом, он сражался не против российского государства, а вел бескомпромиссную борьбу за обладание абсолютной властью в империи. Одновременно его изъявления (псевдо)монаршей милости претендовали на “вечность”. С точки зрения государственного строительства, окраинный мятеж был ни чем иным, как гражданской войной, развязанной ради обладания центром власти. Во всяком случае, императрица и ее правительство имели достаточно оснований для объявления Пугачева врагом государства номер один.[6]
* * *
Несмотря на кажущийся очевидным вывод, что, судя по документам Пугачева, его политической целью было не что иное, как завоевание “центра” власти Российской империи, в историографии преобладают “центробежные” интерпретации восстания. Тот факт, что все крупные восстания XVII и XVIII вв. происходили вдали от центра, был замечен еще советскими историками: “Не может не обратить на себя внимание то обстоятельство, что если мятежные холопы и крестьяне, казаки и посадские люди во времена Болотникова действовали в центре Московского государства, то Разин “гулял” по Дону и Волге, а восстание Пугачева охватило Волгу, Яик, Урал и Западную Сибирь. Район Крестьянской войны как бы перемещался все дальше и дальше на восток”. Владимир Мавродин предложил небезынтересное обоснование этого пространственного смещения: “причину этого явления следует искать в укреплении власти феодалов, ибо крестьянская война начиналась не там, где народным массам жилось хуже всего, а там, где они могли накопить силы и встретить наименьшее сопротивление со стороны крепостнического государства”.[7]
Среди западных историков за последние четыре десятилетия только Доротея Петерс (Dorothea Peters) высказалась (на основании опубликованных архивных документов по истории пугачевского восстания) за сохранение понятия “крестьянская война”. Она была также склонна рассматривать восстание не как “революционное”, а как некое подобие “классовой войны” “в форме спонтанной реакции угнетенных слоев”, без ярко выраженной классовой принадлежности. Петерс характеризовала борьбу за свободу и социальное равноправие как “прогрессивную”, несмотря на ориентацию восставших на “идеальные образы прошлого”.[8] В отличие от Петерс, основная масса западных специалистов критически относилась к тому, что советская историография, вслед за Энгельсом и Лениным, догматически идентифицировала все крупные восстания низших слоев в России раннего Нового времени как “крестьянские войны”, отражающие рост классовой борьбы в феодальном обществе. В качестве альтернативы западные историки предлагали интерпретационную модель, сформулированную на основе изучения опубликованных источников и эмпирических исследований советских историков. Прежде всего, они отмечали социальное и национальное разнообразие восставших, а также специфические интересы отдельных групп. Кроме того, они подчеркивали пространственную компоненту восстаний в границах Российской империи. В рамках парадигмы централизации государственной власти и унификации империи западные историки эксплицитно относили территорию восстания к “подвижной границе”, к периферии или фронтиру, где устройство власти и общества, при отсутствии крепостной зависимости, существенно отличалось от центральной и западной России. Они классифицировали исходящее с юго-восточной периферии массовое движение протеста как территориально-политическое, социальное и, если речь шла о нерусских народах, культурное или протонациональное сопротивление государственной политике имперской экспансии и интеграции, модернизационной унификации и экономической эксплуатации.
В одном из сборников, посвященных революционным движениям в Европе раннего Нового времени, Марк Раев охарактеризовал пугачевское восстание как “преимущественно фронтирный и казацкий феномен”.[9] Аналогично Раеву, Джон Александр не только озаглавил свою политическую биографию Пугачева “Казацкий император”, но и определил пугачевское движение как “фронтирную жакерию” (frontier jacquerie), следуя традиции революционной типологии Чалмерса Джонсона (Chalmers Johnson).[10] Ханс-Хайнрих Нольте назвал “восстаниями периферии” (Aufstände der Peripherien) все четыре крупных восстания XVII и XVIII вв. в Российской империи. При этом в основании его интерпретации лежали двойственные взаимоотношения центра и периферии: с одной стороны, Московское государство и Российская империя принадлежали к периферии мировой системы, ориентированной на Западную Европу; с другой стороны, столицы и великорусская центральная Россия образовывали внутренний центр империи, который противостоял “внутренним окраинам” степной зоны, Поволжья, Урала и Сибири. На внутренних окраинах преобладало нерусское оседлое или кочевое население, поместное землевладение не играло какой-либо значительной роли, и потому здесь доминировало русское и нерусское “черное” крестьянство, а также функционировали самоуправляющиеся казацкие сообщества.[11] Восстания XVII–XVIII вв. занимают не последнее место в монографии Андреаса Каппелера “Россия – многонациональная империя”, центральной темой которой является “взаимоотношение государства, центра и властных элит с нерусским населением периферийных регионов”.[12] При этом Каппелер пытается преодолеть как односторонний великорусский государственнический взгляд, так и анахронизм интерпретаций социальных конфликтов раннего Нового времени как “национальных”: нерусские этносы на Средней Волге и Урале, пишет Каппелер, “первыми присоединялись к народным восстаниям XVII–XVIII вв., которые поднимали и которыми руководили русские казаки”. В пугачевском восстании, подчеркивает он, “нерусские, прежде всего башкиры и татары, а также вотяки, чуваши и мордва, составляли самую многочисленную группу”. “Сам факт, что в этих восстаниях участвовали многочисленные представители русского народа, свидетельствует о том, что речь, прежде всего, шла не об освобождении нерусских от иноземного господства, а о совместном социальном и политическом протесте против централистского государства и его региональных представителей”.[13] Совсем недавно Каппелер в очередной раз применил тезис Фредерика Тёрнера о фронтире к степной пограничной зоне Российской империи на Юге и Юго-Востоке, а также к лесной границе на Северо–Востоке и Востоке. Как полагает Каппелер, пограничные сообщества свободных казаков, состоявшие из представителей русских и нерусских этносов, являлись, вплоть до момента их интеграции в государственные структуры в конце XVIII в., не только “важнейшим источником социальной и политической смуты”, но и представляли собой идеал альтернативного общественного устройства, отличного от крепостничества и автократии.[14]
* * *
Таким образом, можно констатировать очевидное противоречие между притязаниями Пугачева на императорский титул, чему, собственно, служила вся его пропаганда, и восстанием, общественная и военная мощь которого, как предполагается, питалась за счет ресурсов имперской периферии. По сути, уже цитировавшийся выше Указ от 17 сентября 1773 г. обнаруживает контраст между “периферийными” интересами казацкого сообщества на Яике (закрепление своих старых свобод) и решением прибегнуть к “централистскому” аргументу, объявив беглого донского казака императором.
Это кажущееся несоответствие становится понятным только в контексте долгой истории фронтирного конфликта яицкого казачества с государством. Привилегии казаков, полученные ими во времена царствования Михаила Федоровича, постепенно урезались. Правительство, подчинив неоднократно восстававших против него башкир, взяло в свои руки контроль над пограничным регионом между Уралом и Каспийским морем, защищая его от нападений казахов. Расширение оренбургской черты, крепости и, с 1744 г. – губернии, было связано с массовым ограничением прав яицкого казачества и увеличением государственных служб и податей. Одновременно происходила концентрация власти в руках предводителей казаков, которых поддерживали представители центральной власти, государственных учреждений и следственных комиссий. Только после того, как казаки исчерпали все доступные легальные средства защиты, и после жестких штрафных санкций государства в ответ на их мирный протест, они прибегли к насилию, отказавшись признать легитимность императрицы и правительства, и, апеллируя к оскорбленной чести, составили заговор во главе с “собственным” императором.[15] Таким образом, в результате долгого и болезненного процесса казаки осознали, что их локальные требования могут быть удовлетворены только при условии смены центральной власти.
Однако до момента активации “централистской” легитимации самозванца и его первого публичного дебюта в середине сентября 1773 г. на Яике курсировало множество “периферийных” проектов продолжения сопротивления. В целом же сценарий всего восстания содержится как раз не в императорских грамотах Пугачева, а в актах и протоколах офицеров и чиновников, допрашивавших самозванца и его сообщников. Хотя некоторые соратники Пугачева попали в плен еще до окончательного поражения восстания и давали показания о генезисе, целях и структуре этого движения, полную картину восстания нарисовал только сам Пугачев.[16]
Емельян Пугачев был арестован 8 сентября 1774 г. группой своих сторонников недалеко от исходного пункта восстания и выдан коменданту гарнизона Яицкого городка в ночь с 14 на 15 сентября. Первый подробный протокол допроса “врага государства номер один” был составлен 16 сентября 1774 г. – год спустя после первого публичного использования Пугачевым императорского титула в указе яицким казакам, имевшем характер договора. Составителем протокола был простой чиновник тайной следственной комиссии, капитан-поручик Савва Иванович Маврин.[17]
Истощенный физически, Пугачев мужественно вел себя на допросах. Маврин умело проводил дознание, и ему удалось получить исчерпывающую информацию как о судьбе непокорного донского казака, так и о хронологии событий. Поход восставших превратился под конец в бегство. Когда стало понятно, что цели уже не достигнуть и что на предводителях восстания лежит тяжелый груз ответственности за смерть и разрушения (основную долю которой самозванец взял на себя), и когда ближайшие соратники-казаки предали его, Пугачев счел возможным нарушить договор и не изображал больше императора Петра III.
Учитывая сформулированные в начале этой статьи проблемы, важно обратить внимание на то, что явствует из протоколов допросов: еще до восстания Пугачев был знаком с периферией Российской империи настолько, насколько мог ее знать только беглец, неоднократно менявший свою социальную идентичность и умело использовавший коммуникативную сеть старообрядцев. Он прошел путь от Ветки, одного из центров старообрядчества по ту сторону польской границы и бессарабского театра военных действий времен русско–турецкой войны, от его родных мест на Дону и украинского гетманства, через Таганрог, Черкасск и закавказские пограничные зоны на Кубани и Тереке, через Среднее, Нижнее Поволжье и Иргиз до Яика.
Однако допросы открыли не только индивидуальные качества Пугачева, но и многогранный потенциал юго-восточного фронтира – такой, каким его видели восставшие (как правило, казаки-старообрядцы) и сам Пугачев, который стал предводителем яицких казаков после подавления их восстания в июне 1772 г. Прежде чем войти в середине сентября 1773 г. в сговор, целью которого был вооруженный конфликт с государством (Пугачеву отводилась роль императора Петра III), заговорщики обсуждали множество вариантов. Общим для них было то, что казаки, с одной стороны, отказывались признать легитимность центрального правительства и подчиненных ему местных управителей, а с другой – умело использовали потенциал фронтира, чтобы уйти от давления государства или же активно противостоять ему.
Из допросов явствует, что уже после первых контактов с яицкими казаками Пугачев разделял их видение фронтира как пористой структуры (а не герметичного рубежа). У казаков имелась принципиальная возможность перейти границу и сохранить свободу. Судя по протоколу Маврина, Пугачев еще в ноябре 1772 г., во время своего продвижения на Яик, знал о том, что восставшие казаки, потерпев поражение от регулярных войск под командованием генерала Федора Фреймана, предполагали сжечь Яицкий городок и уйти за Каспий в Персию. В качестве пунктов назначения назывались Золотая мечеть – легендарное казацкое поселение на Каспии за пределами российской территории, или Аст(а)рабад. Еще не будучи “царем”, а только странствующим купцом, стремясь выяснить намерения яицких казаков, Пугачев высказывал идею о совершении похода на Кубань, как это сделали донские казаки во время Булавинского восстания 1708 г. В другом случае он предлагал – в момент, когда Россия вела войну с Османской империей! – уйти на территорию, подвластную турецкому султану.[18]
Однако ко времени появления Пугачева на Яике кроме планов, предполагавших переход границы как средство избежать государственного давления, здесь циркулировала и (старая) идея атаковать “центр”, продвигаясь от периферии к сердцу империи и вовлекая в восстание помещичьих крестьян. Записи Маврина также свидетельствуют о том, что восставшие яицкие казаки, в ответ на возможное нападение карательного отряда, грозили оказать вооруженное сопротивление и начать поход на центральные регионы империи, “а по пути возмутить помещичьих людей на побег и принимать их в свое войско”. Генерал Фрейман, информируя императрицу о характере и целях зачинщиков восстания, сообщал: “Нравами ж оные яицкие казаки упрямы, горды, зверски злобственны, как и сие намерение их доказывает, что по разбитии меня хотели идти чрез Волгу в Россию”.[19]
Отвечая на вопросы Маврина о происхождении заговора, Пугачев рассказал о еще одном замысле, который характеризует внешний и внутренний потенциал фронтира – о данном им яицким казакам 14 сентября 1773 г. обещании: “Естли бог поможет мне воцариться, то Яицкому городку быть вместо Москвы или Петербурга, а яицким казакам над всеми первенство”.[20] В случае, если периферия побеждала центр, последний должен был навсегда потерять свой статус. Однако в очередном допросе яицкий казак Тимофей Мясников, один из главных заговорщиков, поведал о сценарии “№ 2”: если самозванцу не удается добиться власти над Москвой, то яицкие казаки предполагали в этом случае образовать собственное царство на Яике. При этом, правда, он не указал, собирались ли они ввести в своем царстве монархию и короновать Пугачева на царство.[21]
Безусловно, было бы интересно изучить каждый из этих стратегических планов казацкого восстания, чем нередко и занимались советские историки, рассуждая о том, каких “ошибок” следовало бы избежать для успеха казаков. Тем не менее, источники не позволяют сделать выводов о реальном масштабе игры и провести границу между утопическими проектами и планами, имевшими хотя бы частичные шансы на успех. Здесь можно только констатировать, что, наряду с идеей похода самозванца на имперский центр, на Урале распространялось множество “окраинных” лозунгов борьбы за сохранение исконных прав яицких казаков.
* * *
То, что путь яицких казаков к осуществлению их “окраинных” целей пролегал через центр империи и предусматривал наличие во главе восстания предводителя-царя, эксплицитно подтверждается источниками. Убедительное объяснение этому факту с точки зрения самих же казаков дал во время одного из допросов упоминавшийся выше Мясников, принадлежавший к узкому кругу лиц, которым с самого начала была известна личность Пугачева. С одной стороны, он ссылался на разочарование и озлобленность казаков после поражения в июне 1772 г., которые послужили стимулами для продолжения сопротивления, а с другой стороны, указывал на стратегическую необходимость наличия во главе восстания фигуры царя, которая бы обеспечила приток крестьян в ряды восставших, выступивших против “бояр”: “Итак, для сих то самых причин вздумали мы назвать сего Пугачева покойным государем Петром Федоровичем, дабы он нам восстановил все наши прежние обряды [...], а бояр [...] всех истребить, надеясь на то, что сие наше предприятие будет подкреплено и сила наша умножится от черного народа”.[22] На другом допросе Мясников упоминал поэтапный план, по которому предполагалось сначала разгромить форпосты государства на юго–восточной периферии, а затем напасть на центр: “А по взятии Оренбурга самозванец намерен был итти в Казань, оттуда в Москву, и, напоследок, завладеть всею Россиею”.[23]
Однако, поскольку первоначально очаги восстания располагались на периферии и ближайшие его цели находились в регионе, а также с учетом событий сентября–октября 1773 г., первыми союзниками казаков стали не крестьяне, а Малая казахская орда и башкиры Оренбургской губернии. Очевидно, казаки решили, что они добьются большего успеха у потенциальных союзников, если последние получат императорские указы, составленные на татарском языке, с пышной титулатурой и широкими обещаниями монаршей милости,[24] чем если бы к ним обратился обычный казацкий атаман. Аналогично имя Петра III помогло восставшим получить поддержку других казацких сообществ, крестьян всех категорий, в том числе и фабричных, а также представителей городских низших сословий и нерусских народов.
Вне сомнения, этот “централистский” сценарий обрел позднее собственную динамику, и, по сути, не оставлял уже никакой возможности выбора. От него напрямую зависело притяжение “черного народа” к восставшим, рост движения и его военная мощь – собственно, все то, на что и рассчитывали предводители восстания, если верить словам Мясникова. Хотя каждая из участвующих групп в момент присоединения к восстанию руководствовалась специфическими “окраинными” интересами, только “централистский” монархический миф обладал силой, которая объединяла их всех в способную к действию единицу. Одновременно каждая группа, поступавшая в подчинение к самозванцу, укрепляла его миф.
В целом, в этом социально дифференцированном движении поражают, с одной стороны, сплоченность и организованность его предводителей, а с другой – сила и целеустремленность самого Пугачева, который, несмотря на неоднократные поражения, в течение целого года последовательно играл роль монарха. Таким образом, при интерпретации указов и манифестов Пугачева необходимо также последовательно учитывать воплощаемый им псевдоимператорский сценарий. Чрезвычайно интересен в этой связи анализ языковых практик формуляров “императорских” прокламаций на фоне наиболее близких им “контекстов”, например – канцелярского стиля правительства Екатерины II.
Тем не менее, до сих пор историки искали в документах самозванца политические и общественные цели движения в целом. Если все же Пугачев (и его военная коллегия) с самого начала делали ставку на мобилизацию потенциальных сторонников в том или ином регионе для совместной борьбы, то с военной точки зрения представляется закономерным, что он, как “император”, гарантировал присоединявшимся к движению их исконные права и свободы и обещал выполнение их желаний. Но реализация этих обещаний полностью зависела от контроля над центром власти, от победы в гражданской войне. В реальности же восставшим не удалось достичь ни одной из основных целей (таких, как завоевание крепости Яицкий городок или городов Оренбург и Казань). Им не удалось образовать казацкое царство в периферийных регионах, и в конечном итоге даже фронтир не признал власти самозванца.