“Мы убиваем только своих”: преступность как маркер межэтнических границ в Одессе начала ХХ века (1907-1917 гг.) - 1
1/2003
Эта статья написана в рамках исследовательского проекта, поддержанного грантом № 437/2000 Research Support Scheme of the Open Society Support Foundation.
Я благодарен Джону Клиеру и Марине Могильнер за ценные советы и комментарии.
“Одесса, – в конце концов скажет читатель, – такой же город, как и все города, и просто вы неумеренно пристрастны.”
И. Бабель, “Одесса”.
В течение двух столетий Одесса занимала особое место на “ментальной карте” России: это была едва ли не единственная действительно экзотическая местность в пределах самой империи, утопический город, возникший на руинах турецкого форта, на границе степи и моря. Притягательность одесского мифа – в этой “пограничности” географии и бытования, инаковости знакомых, казалось бы, обстоятельств. Одесса – “другая” Россия, Новороссия, наиболее открытая и динамичная, устремленная в будущее ее провинция. Будучи одним из крупнейших городских центров империи, Одесса во многих смыслах была также пограничной территорией, где встречались социальные и этнические группы, обычно локализованные в разных зонах гетерогенного пространства империи, и где традиционные социальные перегородки подвергались особо быстрой эрозии. Одесса отличалась очень высокой этноконфессиональной пестротой населения: согласно данным переписи 1897 г., едва ли половина горожан считала русский язык родным, при этом практически невозможно точно установить, какую часть русскоязычных одесситов составляли собственно великороссы, а какая доля приходилась на украинцев и белорусов. В этой статье я постараюсь выявить основные тенденции трансформации старых социальных (прежде всего, этноконфессиональных) границ и возникновения новых в одном из наиболее динамичных городов Российской империи. Речь пойдет о наименее урегулированной в империи сфере межэтнических отношений и наименее регулируемой области социальной практики: преступности.
ПО ТУ СТОРОНУ УГОЛОВНОЙ СТАТИСТИКИ
Судя по документам правоохранительных органов, знакомое всем по рассказам Исаака Бабеля описание того, “как это делалось в Одессе”, довольно мало соответствует типичной картине тяжкого преступления в Одессе начала ХХ века. Большая часть зафиксированных случаев выглядела примерно так:
10 июня 1913 г.
Его превосходительству Господину Прокурору Одесской судебной палаты
прокурора Одесского окружного суда
Представление
Имею честь донести Вашему Превосходительству, что 6 сего июня, около 3 часов дня, был убит кинжалом владелец бакалейно-колониальной торговли Бояджиан. Убийство совершено в его квартире, помещающейся в доме № 29 по улице Кондратенко. В конторе в то время кроме хозяина находился один лишь служащий Михаил Максимов. Последний заметил, что в кабинет хозяина, отделяющийся от того помещения, где находился он сам, застекленной стенкой, вошел неизвестный ему человек. Когда вскоре после его прихода в кабинет послышался шум и раздались револьверные выстрелы, то Максимов поднялся со своего места и через стекло увидел, что в кабинете стояли друг против друга неизвестный и его хозяин с револьверами в руках и стреляли один в другого. Максимов выбежал из конторы и позвал постового городового. Возвратившись в контору, он вскочил в кабинет и помог Бояджиану выбежать на улицу, где тот упал на тротуар; его подняли и отнесли в соседний магазин, где он тотчас же скончался. На груди у него около правого соска оказались две раны от кинжала; других повреждений или знаков насилия на теле не найдено. При убитом был револьвер (небольшого размера браунинг) с пустой обоймой; этот револьвер он держал в руках, когда выбежал из конторы. Неизвестный оставался в это время в конторе. Явившемуся туда городовому он заявил, что будет в него стрелять из револьвера, который держал в руке, а потом застрелится сам. То же самое он повторил и приставу Бульварного участка... Ввиду такого положения, по распоряжению пристава были вызваны пожарные и в злоумышленника была пущена струя воды, после чего агенты сыскного отделения обезоружили его и задержали.
Задержанный назвался турецко-подданным Рупеном Фетважаном из Трапезунда, при нем обнаружили кинжал, пистолет и 18 патронов. Следствие длилось более года, из сбивчивых показаний арестованного вырисовывалась запутанная картина, в которой переплетались бизнес, оскорбленная честь и политика – армянские революционеры-дашнаки, неотданный кредит в 2225 рублей, шантаж, контрабанда оружием... 20 мая 1915 г., так и не разобравшись до конца во всех тонкостях родственно-партнерских отношений Бояджана и Фетваджана (видимо, таковым должно быть современное русское написание их имен), суд приговорил Фетваджана к трем с половиной годам арестантских отделений с лишением прав.
Материалы следствия никак не подчеркивают этнический характер этого преступления, несмотря на специфический колорит, сохранившийся даже на страницах официального отчета: безрезультатная стрельба в упор (Бояджан впустую расстрелял обойму, а Фетваджан успел сделать по меньшей мере 4 выстрела), роковой удар кинжалом, странная мотивация преступления. Между тем, как показывают материалы прокуратуры, суда и полиции, значительная доля преступлений в городе совершалась именно внутри более или менее замкнутых общин этнических меньшинств: кавказской, греческой, еврейской. В то же время, многие преступления совершались представителями одной этноконфессиональной группы в отношении представителей другой, а нередко состав соучастников был интернационален. Рассмотрение этнической преступности “вообще” в таком многонациональном городе, как Одесса, представляет собой практически невозможную задачу. Сужение фокуса исследования и обращение лишь к еврейской этнической преступности позволяет выявить роль этноконфессиональной принадлежности как социального маркера в одесском обществе (включая его дно), поскольку евреи в Одессе составляли самую крупную общину из всех меньшинств и “еврейский вопрос” в России олицетворял всю сложность национальных отношений в империи.
В начале ХХ века евреи стабильно составляли одну треть бурно растущего населения Одессы (за пятнадцать лет с 1897 г. по 1912 г. число жителей города выросло на 50%, доля же евреев среди одесситов колебалась в пределах 31-35%). В 1912 г. из 620 тысяч жителей Одессы евреи составляли 200 тысяч, представляя вторую по численности группу населения после русских. В то же время, в 1913 г. в Одесском судебном округе было осуждено за разные преступления всего 122 лица иудейского вероисповедания (в Киевском – 222, а в Варшавском даже 659 евреев). За решетку отправили 21 рецидивиста-еврея и 116 рецидивистов-“русских” (православных). Как видим, согласно судебной статистике, роль еврейского элемента в городской преступности была незначительной, во всяком случае, много ниже пропорции еврейского населения города.
Впрочем, официальная статистика никак не подтверждает и славы криминальной столицы “Одессы-мамы”. В 1913 г. процент осужденных к общему числу горожан был в Одессе почти в два раза ниже, чем в Нижнем Новгороде, уступала Одесса по криминальности населения Казани и Баку. Никак не отмечает повышенную криминогенную обстановку в Одессе и такое ведомственное издание, как “Вестник полиции”. Что действительно выделяло Одессу на фоне других местностей империи, так это беспрецедентный прирост судебных дел в начале ХХ века (вполне соответствующий, впрочем, необыкновенной социальной динамике города): с 1901 по 1905 гг. ежегодное количество дел, заведенных в Одесском судебном округе, выросло на 49% (в то же время в Московском округе прирост составил 37%). Число дел о телесных повреждениях выросло за 20 лет (1885-1907) в 4-5 раз. То есть можно говорить о том, что жизнь в одном из наиболее динамично развивавшихся городов Российской империи была отмечена комплексным социальным стрессом, вызывавшимся (наряду с острым жилищным кризисом и проблемой занятости) также и ростом преступности, которая, однако, не превышала среднероссийского уровня.
Евреи вообще никак не выделялись в общеимперской криминальной статистике: процент евреев среди осужденных колебался в пределах 3.4-3.9%, т.е. был чуть меньше доли евреев среди населения империи (4.15% в 1897 году). В то время как сомнительное первое место по числу арестантов на каждые сто тысяч представителей данной этнической группы в 1909-1913 гг. принадлежало полякам, а за ними следовали русские, латыши и литовцы; евреи, как правило, демонстрировали показатели ниже среднего по империи. Так, если в 1913 г. в среднем по России на каждые 100.000 человек приходилось 104 осужденных, то из каждых 100.000 евреев только 97 были осуждены, а из каждых 100.000 поляков – 130. В то же время евреи не были и образцом законопослушности, так как в том же году этот показатель для тюрко-мусульманских народов, к примеру, составил только 55 человек.
Таким образом, официальная судебная статистика лишает проблему еврейской криминальности не только сенсационности, но и какой-либо исключительности: цифры рисуют ситуацию, лишь незначительно отклоняющуюся от нормы, причем в сторону большей законопослушности евреев. Однако, как известно, криминальная статистика, а тем более судебная, может являться лишь косвенным индикатором общей динамики преступности. Далеко не все арестанты становятся осужденными, не все преступники арестовываются, значительная часть преступлений вообще не регистрируется (особенно экономические или сексуальные). В случае полиэтнической империи и такого многонационального города, как Одесса, уголовная статистика не может рассматриваться даже в качестве надежного свидетельства “относительной криминогенности” того или иного этноса. Официально регистрируются в основном деликты, последствия которых выходят за пределы данной общины, или те конфликты, которые не могут быть урегулированы в рамках официальных или неофициальных структур самоуправления. Поэтому статистика количества правонарушений или судебных приговоров на сто тысяч представителей той или иной этнической группы свидетельствует скорее о степени интегрированности данной этнической группы в институциональную структуру государства: именно этим, очевидно, объясняется невероятно низкий уровень осужденных среди “горячих” тюркских народов Кавказа по сравнению с народами западных окраин (поляками и прибалтами) – в 2,5 раза! Также и в случае Одессы цифры осужденных евреев могут оказаться значительно заниженными по сравнению с цифрами осужденных русских. Таким образом, официальная статистика является второстепенным источником для изучения роли еврейской криминальности внутри еврейской общины в Одессе.
Остается опираться на источники, с трудом поддающиеся ретроспективной статистической обработке: газетные публикации и полицейские отчеты. Основываясь на анализе содержания всего двух популярных одесских газет (из нескольких дюжин выходивших в городе), Рошанна Сильвестр убедительно воссоздает атмосферу виртуального присутствия еврейской криминальности как постоянного фактора городской жизни в Одессе. Регулярные (два раза в неделю) донесения начальника одесской сыскной полиции в Жандармское Управление о значительных происшествиях, зафиксированных полицией, являются более репрезентативным источником, хотя в нем далеко не всегда указывается этничность или вероисповедание упоминаемых лиц (что заставляет обращаться к традиционному “имперскому” приему определения национальности по имени и фамилии). Даже если рассматривать донесения прежде всего как нарративный источник, обращает на себя внимание значительный удельный вес “еврейских” сюжетов. Можно с достаточной степенью уверенности говорить о том, что, по информации сыскной полиции (которая, кстати, никак дискурсивно или символически не выделяла этноконфессиональный аспект регистрируемых происшествий), евреи играли значительную роль в общей криминогенной ситуации, часто давая 25-50% зафиксированных случаев.
ПРЕСТУПЛЕНИЕ БЕЗ НАКАЗАНИЯ?
Возникает закономерный вопрос: что же рассматривать как преступление сегодня, спустя сто лет после описываемых событий, можем ли мы полностью отождествляться с нашим наиболее ценным источником (доклады начальника сыскной полиции), принадлежащим представителю правоохранительных органов Российской империи? С этим вопросом связан и следующий – что мы можем узнать в результате анализа структуры еврейской “преступности”: криминальные склонности одесских евреев как этнической группы или специфику “репрессивной политики” российского государства по отношению к евреям?
Эмилю Дюркгейму принадлежит заслуга “нормализации” феномена преступности как непременного элемента социальной организации любого общества, несмотря на крайне двусмысленные формулировки, подчас тавтологически сводящие суть преступления к нарушению юридических установлений. В ХХ веке, начиная с классической ранней работы Питирима Сорокина “Преступление и кара, подвиг и награда” (1913-1914 гг.), преступление рассматривалось социологами – вне зависимости от общих методологических предпочтений того или иного автора – как нарушение норм (правовых, культурных и пр.), принятых в данном обществе. Для примера рассмотрим трех очень разных исследователей, сменявших друг друга в роли кумиров в обществоведении, чьи идеи сохраняли свое значение и актуальность и после того, как проходил пик популярности.
“Иначе говоря, преступные или запрещенные акты суть акты, противоречащие “дозволенно-должному” шаблону поведения,” – писал Сорокин перед первой мировой войной. В дальнейших своих работах Сорокин уточнял, что речь идет о критике позитивизма, а не о полном релятивизме, ибо существуют типы деяний (убийство, членовредительство, грабеж и т.д.), которые признавались преступлением во всех проанализированных им уголовных кодексах второго тысячелетия нашей эры.
Т. Парсонс подходил к определению понятия преступления по-другому, через теорию девиантного поведения, основанную на модели состояния равновесия открытых социальных систем и психологии индивидуальной мотивации (он пытается разделять личность субъекта на “ego” и “alter”, приписывая каждой половинке собственную стратегию поведения, будто имеет дело с реальными фигурами). Но и такой комплексный подход отличается тем, что девиация (и преступление) определяется через определение нормы или состояния “равновесия”.
Наконец, Мишель Фуко в книге, ценной скорее как социологическое, нежели историческое исследование, определяет преступление очень близко к Сорокину, как то, что общество объективизирует и кодифицирует как деликт, как все, что выходит за рамки навязываемого обществом индивиду нормативного дискурса социализации (“дозволенно-должному шаблону поведения”, на языке Сорокина). Таким образом, вне зависимости от подхода (конструктивистского, функционального, ярлыкового [labeling]), доминирующие социологические системы описывают преступление негативно, как девиацию от принятой в обществе нормы или достигнутого состояния равновесия социальной системы. Получается, что преступление – не преступление, если за него не предусмотрено наказание…
Тем самым избегается опасность попадания в дискурсивную “черную дыру” определения “сущности” преступления, но зато история преступности лишается четкой методологической основы. В конце 1970-х годов казалось, что с публикацией важных исследований английских историков (прежде всего Э. П. Томпсона) и “Рождения тюрьмы” Фуко формируется новое направление исторических исследований: изучение преступления и наказания в Новое время. В то же время, перспективы этого направления были омрачены тем обстоятельством, что концептуально новые истории преступления вписывались в общие схемы социального развития, которые ad hoc приспосабливались к весьма специфическому материалу. Итог этой “методологической недостаточности” был подведен двадцать лет спустя:
“За исключением Британии и Соединенных Штатов, современный период [начиная с XIX века] почти не вдохновил написание сколько-нибудь значительных работ, несмотря на обилие стандартизированного материала. Количество основополагающих исследований по истории преступности в современной Европе можно сосчитать по пальцам одной руки.”
Одним из следствий отсутствия универсальной модели становится затрудненность или даже невозможность компаративных исследований преступности: международных или межэтнических (в рамках одной страны). Конечно же, на пустом месте, “из себя” и по заказу, теории такого рода не изобретаются. Однако уже сейчас понятно, какой примерно должна быть новая теория, чтобы помочь в концептуализации эмпирического материала, с которым сталкиваются сегодня исследователи криминального:
(1) Не хватает теории, которая позволяла бы анализировать продуктивные результаты преступления.
(2) Не хватает теории, которая учитывала бы также неизбежность преступлений.
(3) Не хватает теории, которая отделяла бы преступление и нарушителя от негативного смыслового контекста, не впадая при этом в тривиализацию и самодовольный конструктивизм.
(4) Более того, не хватает теории, которая также позволяла бы учитывать позитивные аспекты социального контроля со стороны уголовного права.
(5) Наконец, в особенности не хватает согласованной теории, которая бы пыталась подтвердить неразделимую связь между преступлением, социальной структурой и семантикой общества.
По сути, речь идет о том, что необходимо каким-то образом концептуализировать конструктивную роль криминальности и объяснить ее имманентный любому социуму характер – не впадая при этом в пессимистический нигилизм или, напротив, аморальную апологетику. (В том, что сам факт существования преступности обеспечивает процветание страховой индустрии, производителей средств защиты и систем безопасности, СМИ, консервативных политических партий и т.п., сомневаться не приходится.) В ожидании появления новой теории, действительно удовлетворяющей перечисленным требованиям, обратим внимание на ее элементы, содержащиеся в работах упоминавшихся выше классиков современной социологии.
Во-первых, это идея преступления как важного фактора социальной интеграции и адаптации. По словам современного исследователя, пытающегося наметить контуры новой теории преступности, “преступление служит для координации отношений между разными дискурсами и системами. Это делает его конструктом, который направляет большую часть коммуникации внутри общества…” Такой подход к определению “не-деструктивных” (скажем осторожно) функций преступности можно найти у Парсонса: он определяет “девиантность” социальной системы через тенденцию к изменению состояния открытой системы или установлению нового равновесия между взаимодействующими силами. То есть преступность заставляет отдельные социальные силы (акторов) и общество в целом “перенастраиваться” с учетом выявленных дефектов системы, формировать нормативные дискурсы о том, что считать приемлемым, а что нет, вступать во взаимодействие (пусть и через конфликт) с социальными группами и явлениями, которые иначе игнорировались.
Во-вторых, уже Питирим Сорокин описывал феномен социального взаимодействия и возникновения социальных структур как процесс спонтанной самоорганизации, происходящий постоянно и независимо от доминирующих в обществе представлений и ценностей. Устойчивость новообразованных структур зависит от многих факторов (успешность самообучения методом проб и ошибок, взаимодействие с окружающими структурами и т.д.), но в принципе можно предположить, что постоянно возникают ассоциации индивидуумов и структуры поведения и деятельности, которые противоречат доминирующим в обществе представлениям о норме. Даже если каждая “организация” в отдельности существует непродолжительное время, сам фактор присутствия “нарождающегося” антисистемного поведения оказывается постоянным.
Мне хотелось бы остановиться подробнее на этом последнем аргументе. Точнее было бы предположить, что, подобно существующей в природе фоновой радиации, не связанной напрямую с отдельными катаклизмами вселенского масштаба, существует некий фоновый уровень “самодеятельной социальной активности”, которая возникает спонтанно в любом человеческом коллективе и существует постоянно. В принципе, эта идея присутствует имплицитно и у Парсонса, особенно если его концепцию взаимодействия открытых социальных систем скорректировать с учетом современных представлений об этом процессе, сформулированных в рамках синергетики. Любое взаимодействие индивидов и коллективов вызывает к жизни стратегии поведения, от элементарных до сложных, которые направлены на распределение экономических ресурсов и организацию иерархии подчинения.
Перефразируя Фуко, можно говорить о некой “первобытной экономике права”, которую можно наблюдать и у малышей в детском саду, самостоятельно устанавливающих порядок пользования игрушками или качелями, иерархии “сильных”, “ловких”, “нарядных” и т.п., и в очереди взрослых за дефицитом (билетами или водкой). В данном случае речь идет не просто о существовании “моральной экономики” в понимании Э. П. Томпсона (т.к. речь идет не о том, кто устанавливает правила – писаный закон или народный обычай), а о том, что порядок возникает из “непорядка”, “до-порядка” постоянно и всюду, спонтанно. Зачастую эта самоорганизация никак не пересекается с нормами, установленными обычным правом или законодательством. Власть же и уже сформировавшееся структурированное общество, сталкиваясь (в разное время или одновременно) с проявлениями спонтанной самоорганизации “населения”, характеризует часть поступков и самодеятельных иерархий как незаконные и “преступные”.
В отличие от анархической интерпретации Фуко, преступник с этой точки зрения не просто жертва власти и “общества”, монополизировавших право и определение “нормальности”. Он оказывается частью структур(ы) и участником действий, которые возникают без санкции и помимо общества и государства и покушаются на достигнутый status quo в обществе и прерогативы институтов по распределению и защите материальных и властных ресурсов. Пример аномического российского общества 1990-х годов особенно красноречив в данном случае, ибо современное и наиболее распространенное значение слова “авторитет” (уже даже без обязательного эпитета “криминальный”) означает неофициальную, но эффективную систему управления, параллельную и альтернативную институциональной власти. (В то же время в современном контексте высокоинтегрированного американского общества authority обозначает именно формальную властную инстанцию).
Интересное развитие этого аргумента содержится в работе американских исследователей Стергиоса Скапердаса и Константиноса Сиропоулоса “Банды как примитивные государства”. Авторы вполне осознанно используют синергетическую модель социальной динамики: “Нашей отправной точкой является анархия, состояние без применимых прав собственности или поведенческих норм, необходимых для предотвращения использования принуждения.” Они показывают, как примитивные “государства в государстве” возникают в ситуациях недостаточного или ослабевшего государственного контроля и что в некоторых ситуациях (например, в домодерновый период) действия банд-государств (пиратов или наемников на спорных территориях) даже не рассматриваются государством как преступление. “Борьба с преступностью” возникает тогда, когда интересы государства пересекаются с интересами самозванных образований, преступник становится врагом всего “общества” не просто потому, что эту роль ему навязывается репрессивным обществом (Фуко), но и потому, что он фактически участвует в “проекте”, предполагающем (в идеале) подчинение или разрушение этого самого “официального общества”. Именно с этими существенными оговорками можно согласиться с интерпретацией домодерновых бандитов Эрика Хобсбаума:
“Суть социальных бандитов в том, что они крестьянские изгои, которых землевладелец и государство рассматривают как преступников, но которые остаются в рамках крестьянского общества и воспринимаются его членами как герои, как защитники, мстители, борцы за справедливость, вероятно даже лидеры освобождения, и в любом случае как люди, которыми надо восхищаться, помогать и поддерживать. …Социальный бандитизм этого вида является одним из наиболее универсальных социальных феноменов, известных истории, и одним из наиболее удивительно однородных.”
Хобсбаума не раз упрекали в идеализации “социальной” компоненты архаического бандитизма, поскольку, как показывают исследования, именно местное крестьянское население являлось основной жертвой бандитов, которые зачастую находились на содержании крупных землевладельцев и выполняли функции по охране их собственности и регулированию отношений с эксплуатируемым крестьянством. Однако сама идея “бандитизма” как продукта самодеятельности населения (наряду с практиками внутриобщинной кооперации, переделов земельных участков в рамках общины и т.п.) кажется очень продуктивной.
“ОТ КРОВИ К МОШЕННИЧЕСТВУ” ИЛИ “ОТ НАРОДНИЧЕСТВА – К МАРКСИЗМУ”?
К началу ХХ века в среде криминологов сформировалось представление о том, что характер преступности изменяется вместе с модернизацией общества в целом и отдельных социальных групп: на смену жестоким и насильственным действиям в отношении личности приходят преступления против собственности (или “white-collar crime”, в современной интерпретации этой теории). Соответственно, среди более примитивных народов доминирует первый тип преступности, а среди цивилизованных – второй. Например, российский общественный дискурс (выраженный в произведениях литераторов-“реалистов”) представлял дело следующим образом: “Татары совершают преступления самые тяжкие: убийства, грабежи и проч., – евреи же преимущественно грешат против собственности.” (Под татарами понимались не только средневолжские татары и башкиры, но и тюркские народы Кавказа.) Официальная статистика подтверждала это наблюдение: действительно, в 1907 г. за кражу осудили почти в два раза больше евреев, чем татар, зато за убийства – более чем в пятеро больше татар, чем евреев. Эти цифры специально комментировались, причем подчеркивалась политическая активность евреев (особенно актуальная в 1907 г.):
“Существенные отличия от всех остальных национальностей представляет преступность евреев. На первом месте у евреев стоит кража, но на втором не преступления против порядка управления или телесные повреждения, а – преступления государственные, за которые осуждено около 22% общего числа осужденных евреев. Между тем русских за государственные преступления осуждено только 7% общего числа, литовцев и поляков – менее 5%. Далее, среди евреев сильно развиты: нарушение уставов казенных управлений, мошенничество… С другой стороны, сравнительно мало осуждено евреев за убийство, нанесение телесных повреждений…”
Мишель Фуко возводит старое наблюдение криминалистов в основной закон модернизации, описанной с точки зрения борьбы общества со своими врагами:
“Фактически, переход от криминальности крови к криминальности мошенничества формирует часть целого комплексного механизма, включающего в себя развитие производства, рост благосостояния, повышение юридической и моральной значимости отношений собственности, более строгие методы надзора, более плотное разделение населения, более эффективные техники обнаружения и получения информации…”
В этой перспективе еврейская криминальность (в частности, в Одессе) должна рассматриваться как свидетельство модернизированности российского еврейства и в то же время его виктимизации со стороны российского государства и общества в целом. Помимо невысокой объясняющей ценности этой гипотезы (что нового привносит она в наши представления о российском еврействе или о социальных и этнических границах в Одессе?), она не находит никакого фактического подтверждения. Действительно, в историографии распространено мнение о том, что для черты оседлости был характерен очень невысокий уровень еврейской преступности и низкий градус внутриобщинного насилия. Отсутствие сведений, оспаривающих этот тезис, и распространенность мифа (среди евреев и антисемитов в равной степени) о том, что еврей никогда не навредит еврею, являются основным фундаментом этого мнения. Однако частично цитировавшиеся выше сведения о еврейской преступности в Одессе рисуют совершенно иную картину: очень много евреев участвуют в преступном насилии по отношению к другим людям, в том числе и к евреям. Речь идет не об абстрактных дискурсивных проекциях общества на представителей нежелательного сегмента населения, а о реальных побоях, изнасилованиях и убийствах.
Традиционная модернизаторская схема “от криминальности крови к криминальности мошенничества” в данном случае не работает, так как по сравнению с любыми эксцессами в черте еврейской оседлости Одесса выступала в роли одновременно Содома и Гоморры. Если же учитывать уровень насилия, в котором будут замешаны евреи в период революции, гражданской войны и первых советских десятилетий (участие в бандах и карательных отрядах, военных частях и органах ВЧК-ГПУ-НКВД), то вектор получается просто диаметрально противоположной направленности: от “мирной” контрабанды, воровства и мошенничества – до систематического физического насилия и убийств.
Альтернативный подход к проблеме преступности, рассмотренный в предыдущем разделе, кажется более адекватным одесскому случаю. Рассмотрим его с точки зрения феномена спонтанной самоорганизации населения и проблемы комплексной социальной интеграции.
КОЛОНИСТЫ
В отличие от других местностей Российской империи, где этнические группы проживали на одной и той же территории столетиями, а традиции государственности насчитывали едва ли не тысячу лет, Одесса в XIX веке представляла собой недавно заселенную колонию. Город, возникший практически на пустом месте в причерноморской степи, не могли назвать “исконно своим” ни пришедшие из внутренних губерний великороссы, ни мигрировавшие из сел украинцы, ни бежавшие из местечек в черте оседлости евреи, ни перебравшиеся из Бессарабии молдаване, ни тем более многочисленные греческо-, турецко- и прочие подданные. Никаких предустановленных сценариев распределения ролей и “полномочий” и освященных обычаем границ между этническими группами в Одессе не существовало.
Имперская власть была представлена в полной мере в Одессе с момента зарождения города, однако для нее были характерны те же домодерные практики управления, что и в других областях империи, где немногочисленная администрация опиралась на формальные и неформальные структуры сословного и духовного самоуправления. В Одессе же этнические и конфессиональные общины не имели той высокой степени жесткости и легитимности, что на “большой земле”. Именно полицейские документы с их фиксацией на формальном (сословном) статусе горожан демонстрируют всю абсурдность старых социальных разграничений. Вот лишь несколько взятых наугад случаев: крестьянин Николай Ясинский и дворянин Вениамин Николаев под видом агентов сыскной полиции вымогают пять рублей у мещанки Неси Неханкис; просившая милостыню мещанка Ефросиния Полянская украла у крестьянина Иосифа Кручинского золотые часы за 85 р.; у мещанина Василия Захарчука на Привозе украли кошелек аж со 170 рублями, а потомственный почетный гражданин Абрам Борецкий промышлял кражей дамских сумочек. Сословие, род занятий и материальный достаток в этих и многих других случаях вообще никак не коррелируют.
Особенно характерен в данном случае пример евреев, которые в Одессе вели себя совершенно иначе, чем в местечках черты оседлости: любовь к театру и другим светским “космополитическим” развлечениям явно перевешивала религиозность, традиционная общинная замкнутость уступила место открытости социальных взаимодействий. Перед одесскими евреями, свободными от узких рамок традиционной местечковой социальности, стояла задача выработки нового, светского и современного, модуса социального и политического поведения, выстраивания внутриобщинных и межобщинных связей. Институциализированная власть была не готова регулировать социальные процессы на микроуровне, что оставляло широкий простор для самодеятельной инициативы населения, в том числе и криминального характера.
ДЕЛО ДОКТОРА ФУРМАНСКОГО, ИЛИ “ЗОВ КРОВИ”
Иногда встречаются исторические сюжеты, описанные современниками словно специально для одной из будущих научных концепций. Дело зубного врача Наума Фурманского в Одесском окружном суде могло бы послужить прекрасной иллюстрацией сразу к нескольким книгам Мишеля Фуко. В нем есть все, “что положено”: классовая дистанция и сексуальность, власть научной и юридической экспертизы и солидарность профессионалов, но еще и нечто сверх этого…
18 октября 1912 г.
Его превосходительству Господину Прокурору Одесской судебной палаты
прокурора Одесского окружного суда
Представление
11 сего октября поселянка Екатерина Белендир, 19 лет, заявила Одесской сыскной полиции, что того же числа около 9 часов утра она отправилась к зубному врачу Науму Фурманскому, проживающему на углу Преображенской и Дерибасовской улиц, который в течение нескольких дней уже лечил у нее зубы. Врач Фурманский запломбировал ей один зуб, а затем смазал десну какой-то жидкостью, после чего она вдруг почувствовала сильную слабость. Тогда Фурманский спросил ее, не страдает ли она сердцебиением, и, расстегнув ей кофточку и лиф, стал выслушивать сердце, а затем раздел ее и в одной сорочке перенес в соседнюю комнату, где положил на диван и против воли и согласия совершил с нею акт полового совокупления.
Работающая у ксендза Шенфельда девушка рассказала, что чувствовала себя в это время слабой и почему-то не могла кричать. Осмотр белья полицией обнаружил кровь от менструации, кровь обнаружили и на белье врача. Его арестовали и допросили. Наум Фурманский не признал себя виновным, заявив, что имел половое сношение с Белендир, но с согласия потерпевшей. При ее осмотре гинеколог следов насилия не обнаружил и представил заключение, что лишена она была девственности давно. Химикаты из кабинета дантиста Фурманского были отданы на экспертизу трем профессорам Новороссийского университета по кафедре фармации и фармакогнозии, которые дали отрицательный ответ на вопрос: можно ли этими или другими средствами вызвать описанное состояние?
Однако 16 января 1915 года решением Одесского окружного суда Наум Фурманский все же был признан виновным и приговорен к лишению всех прав и заключению на 2 года 8 месяцев в исправительные арестантские отделения. Решающим аргументом послужили не заключения медицинских экспертов или успехи следствия, а компрометирующий “послужной список” самого Фурманского. Оказалось, что против него уже дважды возбуждались дела по схожим обвинениям и один раз он даже был осужден: в июне 1905 г. он покушался на некую Розу Тернян. Был приговорен к лишению всех прав и году арестантских отделений. Однако в результате кассационной жалобы Сенат отменил это приговор присяжных, поскольку в представленных суду сведениях не усмотрел состава преступления. За сенатским решением последовало примирение сторон и дантист от наказания был освобожден. В 1911 году было возбуждено дело по заявлению служанки Фурманского, Февронии Гаврилюк: в отсутствие жены он будто бы пытался изнасиловать Гаврилюк, она не далась, Фурманский ударил ее… Дело было прекращено за недостатком улик. Так что в случае с Белендир одесские судьи решили наконец остановить любвеобильного доктора.
За удивительно современным сюжетом дела об изнасиловании Белендир скрываются очень необычные обстоятельства. Женатый еврей Наум Фурманский, врач с хорошей практикой в центре города, трижды оказывается под следствием по обвинению в изнасиловании (реальных попыток могло быть много больше), причем в двух случаях из трех точно известно, что его жертвами были не-еврейки (национальность или вероисповедание Розы Тернян неизвестны, скорее всего, она была молдаванкой). Более того, он вступил в половую связь с Белендир в нарушение всех мыслимых предписаний еврейской гигиены, когда она была “нечистой”. Неизвестно, был ли Фурманский крещеным, но и в этом случае разрыв с традицией предков выглядит радикальным.
Преступление по определению не может свидетельствовать о типичности того или иного явления, и даже несколько зарегистрированных полицией случаев такого рода не репрезентативны. Однако важно то, что даже если признать этих людей “извращенцами”, их действия в обстановке “аномии” жизни в лишенной традиций колонии и спонтанной самоорганизации населения для преодоления этой социальной дезинтеграции не ограничивались рамками общины единоплеменников. Как врач и как преступник Фурманский действовал поверх перегородок традиционного общества, в едином социальном пространстве города Одессы Российской империи.
“В БОРЬБЕ ОБРЕТЕШЬ ТЫ ПРАВО СВОЕ”, ИЛИ ЛИЦЕНЗИЯ НА УБИЙСТВО
9 апреля 1907 года в обувной магазин Мойсея Шаи-Айзикова Вольского зашел незнакомый еврей. Он сторговал ботинки за 5 рублей, но когда пришло время расплатиться за покупку, вместо денег вытащил револьвер. Хозяин магазина побежал в заднюю комнату, ему вослед прогремел выстрел. Мимо. На шум выбежала жена хозяина, Хая Вольская. Она схватила нападавшего за руку, он выстрелил еще раз и ранил женщину в живот. Затем выбежал на улицу, но на тротуаре раненая Хая схватила его за полу пальто. Тогда неизвестный нападавший выстрелил ей второй раз в живот и скрылся.
Оказалось, что накануне Вольские получили два угрожающих письма от “Южно-русской группы анархистов-коммунистов “Черное знамя””: одно по почте, а второе принес старший подмастерье сапожной мастерской Стотланда Иосель Кон. В письмах содержалось требование открыть в 3 дня сапожную мастерскую на 12 человек, иначе – “смерть и разрушение”. По странному стечению обстоятельств, работа в мастерской Стотланда как раз была парализована в это время острым трудовым конфликтом: 7 подмастерьев-евреев заперлись в мастерской и не допускали в помещение никого постороннего, даже старшего подмастерья Кона. При обыске в мастерской была найдена бомба…
В годы после первой русской революции и одесского погрома насилие или угроза применения насилия стали в Одессе самым распространенным аргументом при решении социально-экономических конфликтов даже на уровне публичной политики, не говоря уже про сугубо уголовные дела. Однако из тысяч происшествий криминального характера, изученных мною в ходе работы над этим исследованием, не было ни одного, в котором еврей убил бы русского (вообще не-еврея) с целью ограбления или личной мести. Зафиксировано множество случаев убийств евреев русскими и украинскими бандитами, но ни одного обратного случая.
Однако была одна категория насильственных действий, когда евреи с готовностью переступали через “основной инстинкт” самоограничения и легко шли на убийство иноплеменников: в случаях, когда они действовали во имя или под прикрытием революционных лозунгов. Волна экспроприаций от имени действительных и вымышленных анархистских групп захлестнула послереволюционную Одессу. Чаще всего члены шаек, грабивших во имя социальной справедливости, называли себя “анархистами-коммунистами”, однако существовали и вариации: анархисты-синдикалисты, анархисты “свободной коммуны”, “Одесская группа безработных коммунистов” и т.д. Досье одесской полиции на членов бесчисленных анархистских группировок занимает пять пухлых томов, в них данные на несколько сотен человек, и среди них немало евреев.
Многие “анархисты” с самого начала были заурядными уголовниками, лишь прикрывавшимися политической фразой. Однако, как явление, скатившиеся к разбою экспроприаторы были продолжателями традиции революционеров-боевиков, а в Одессе – еще и отрядов еврейской самообороны, создававшихся для отпора погромщикам. Дело “Одесского молдаванского летучего боевого отряда самообороны” позволяет понять, как и почему многим одесским евреям политические лозунги помогали преодолевать многие традиционные ограничения, в том числе на физическое насилие, в том числе и по отношению к не-евреям.
В июне 1906 года, под непосредственным впечатлением от Белостокского погрома (14 июня), несколько еврейских активистов создают в Одессе внепартийный комитет самообороны, который позже назвали Одесским молдаванским летучим отрядом самообороны. Большинство членов отряда были очень молоды, в возрасте от 17 до 21 года, лишь лидер группы Янкель Эстерман по кличке “Майор” и Иосол Цегельницкий были старше: одному было 27 лет, а другому 33 года. Для начала члены группы занялись сбором пожертвований с состоятельных членов еврейской общины и предприятий, выдавая жертвователям квитанции. Судя по всему, средства текли рекой: при обыске на “штабной” квартире группы потом нашли 3 корешка от чековых книжек и одну книжку, в которой был оторван 51 лист. Это значит, что в короткий срок (менее двух недель) было собрано несколько сот пожертвований.
На собранные деньги члены новообразованного отряда закупили простейший типографский станок и несколько револьверов. На станке было отпечатано воззвание тиражом до тысячи экземпляров:
“Безумие и ужас охватывает каждого из нас при чтении все о новых жестокостях погрома, совершенные кучкой хулиганами, под предводительством полицейских и шпионов и защищенные верными слугами – войском. Новые потоки невинной крови покрыли землю одного из городов нашей великой родины Белостока. Снова все еврейское население находится в трепещущем ожидании чего-то грозного. Снова лучшие борцы освободительного движения лежат под меркой земли и на смертном одре ожидают мести их палачам.
Товарищи! Будем ли еще дальше надеяться на помощь наших хулиганских градоправителей, на глазах которых обесчестили девушек, убивали семидесятилетних стариков, распарывали животы беременным женщинам и отрубали руки и ноги маленьким детям? Нет! Довольно ждать и надеяться на помощь других! Пора, наконец, образумиться и понять, что нам нет от кого ждать помощи, кроме своих рук!
Мы организовали “внепартийную и независимую партию самооборонцев”, которые ставим своим дивизом защиту всех мирных граждан от хулиганов, и призываем всего сознательного пролетариата, всех без исключения граждан в которых есть одна хоть капля человеческой совести, сорганизоваться в наши ряды для защиты еврейского населения от погрома! Помните, товарищи, что погром есть контрреволюция, это есть предсмертная конвульсия умирающего режима, который над целым морем крови и повсюду усеянными трупами желает удержать свою бюрократическую “неограниченную” власть и устраивает погромы, расстрелы и т.д. Помните, если мы идем против контрреволюции, то этим самым наносим смертельный удар умирающему деспотизму! […]
Итак, товарищи! Скажем: Пора! Довольно! Мы не верим больше в правительственных опричников и поняли, что самим нам нужно организовываться, чтобы отбить контрреволюцию! Нам уже довольно фактов! Спешите же, товарищи, время не ждет! В нашу программу не входят террор или убийства, а наш девиз – созывать всех сознательных граждан к защите наших братьев, которые вместе с нами сражаются на баррикадах, томятся в тех же казематах и идут рука об руку для освобождения нашей родины!”
Не требуется глубинного текстологического анализа для того, чтобы увидеть, как недавние выходцы из местечек черты оседлости (все члены группы формально приписаны к мещанским общинам разных губерний, среди них нет ни одного уроженца Одессы) приходят к осознанию себя сынами “нашей великой родины”. К мести и насилию их толкает солидарность с евреями Белостока, но оправдание себе они находят не в борьбе с антисемитизмом погромщиков, но в общероссийской революционной борьбе с контрреволюцией, деспотизмом и охранкой. Окончательно свободными от внешних и внутренних оков еврейской изолированности они становятся, лишь вливаясь – пусть символически, на словах – в общероссийское революционное движение…
Молдаванский летучий отряд самообороны просуществовал лишь несколько недель. Экземпляр процитированного воззвания попал в охранку уже в начале июля, однако поиски загадочного отряда поначалу ни к чему не привели. Самооборонцы перешли к активным действиям 11 июля 1906 г., обстреляв из револьверов казачьи казармы (сведений о жертвах в следственном деле нет). После этого непосредственная борьба с режимом была приостановлена. В тот же день члены отряда – крестьянин Орловской губернии Федор Сысоев и одесская мещанка Ева Митацер, – явились в фотографический магазин Иосифа Покорного на Дерибасовской с требованием денег “в пользу безработных”. Их задержали и посадили под трехмесячный арест за незаконный сбор денег. 13 июля в участок для освобождения Сысоева и Митацер явился лидер группы Эстерман (“Майор”) и был арестован. А днем раньше, 12 июля, арестовали трех членов организации, один из которых проживал на “штабной” квартире, что привело к ликвидации всего отряда самообороны. Вот как описаны обстоятельства ареста в полицейском деле:
“12-го июля Тарнопольский, Горштейн и Беркович явились в дом терпимости № 62 по Болгарской улице и, имея в руках заряженные револьверы, заявили, что они члены самообороны и никого не боятся. Оттуда они отправились в буфет зельтерской воды в доме № 53 по Болгарской улице, где и были задержаны, причем по личному обыску у них были обнаружены означенные револьверы, 66 патронов к ним и 11 экземпляров упомянутого выше “Воззвания” Молдаванского отряда (Листок № 1). Вслед за сим были проведены обыски у них на квартирах…”
Ни в коем случае не сомневаясь в чистоте помыслов организаторов Молдаванского летучего отряда самообороны, все же обратим внимание на то, что в отсутствие реальной погромной угрозы в Одессе члены отряда успели отличиться вовсе не в борьбе с черносотенцами и режимом. Никто не был задержан после обстрела казачьих казарм, зато с поличным задержали наиболее активных участников группы во время “мероприятий”, типичных как раз для одесских “анархистов-коммунистов”, и это не случайно. Федор Сысоев и Ева Митацер, шантажировавшие фотографа на Дерибасовской, не принадлежали к числу организаторов отряда, а были привлечены ими, видимо, позже, как опытные боевики.
“Названный Сысоев, между прочим, объяснил, что в состав известной ему группы “налетчиков” входят, в числе других лиц, Женя Бурделих, ныне наблюдаемый в известной группе анархистов “Свободной коммуны”, известный Вашему Высокоблагородию Симха Столяровский, ныне скрывшийся за границу, некто “Арон” и “Савушка”, личности коих до сего времени не установлены…”
Очевидно, пробавлявшиеся грабежом профессиональные “экспроприаторы-анархисты” периодически рекрутировались левыми организациями, нуждавшимися в опытных бойцах. Этот симбиоз давал боевикам дополнительное моральное оправдание, а революционерам прививал вкус к крови. Но, помимо “лицензии на убийство”, большое общенародное революционное дело – и оружие, за которое брались ради него – помогало людям преодолеть и другие социальные и моральные ограничения. Не случаен маршрут, которым отправились по Болгарской улице Молдаванки к центру города, размахивая “бульдогами”, 19-летний Виктор Беркович, 20-летний Фроим Горнштейн и 21-летний Идель Тарнопольский…
Революция обещала евреям полное и окончательное равноправие, а революционные идеалы и даже лозунги казались достаточным оправданием для нарушения любых общественных норм. Однако революционный выбор оставался достаточно маргинальным в дореволюционной России, и даже сочувственно относящаяся к еврейским революционным организациям часть российского еврейства осуждала еврейских экспроприаторов, вплоть до требования отлучения их от общины – предание “херему”. Основная часть одесских евреев строила стратегию социального поведения в условиях некоторых внешних и внутренних ограничений, в том числе ограниченного права на насилие в отношении иноплеменников и иноверцев.