Границы в пограничье: белорусы и этнолингвистическая политика Российской империи на Западных окраинах в период Великих Реформ
1/2003
Во второй половине XIX века на западных окраинах Российской империи сложилась особая ситуация, когда имперская политика колебалась между русификаторским стремлением к объявлению белорусов и украинцев частью триединой русской нации и необходимостью обеспечить по крайней мере минимальные возможности для развития местных языков, с тем чтобы выстроить действенный механизм противодействия соревнующемуся с русским польскому национальному проекту. Учитывая степень национальной индифферентности крестьянства, можно сказать, что в западном пограничье империи проходила сложная борьба за выстраивание этнолингвистических границ, которые, в свою очередь, должны были определить принадлежность территорий и населения к тому или иному национальному проекту.
Белорусы принадлежат к так называемым “опаздывающим нациям”. Исследователи указывают на целый клубок причин, повлиявших на белорусское нациестроительство.[1] Одной из самых важных, но ни в коем случае не единственной причиной этого “опоздания” считается национальная политика Российской империи.[2] Имперские власти в XIX в. считали белорусов (этот этноним, как и “русские”, писался с двумя “с”) частью триединой русской нации и, как правильно отметил А. Миллер, стремление украинцев (здесь можно добавить – и белорусов) к национальному самоопределению имперская политическая и интеллектуальная элита чаще всего трактовала как “диверсию изнутри ‘национального тела’”[3]. Правда, существует и другая интерпретация, согласно которой, “создавая противовес польской гегемонии, имперские власти, иногда сознательно, чаще невольно, открывали простор для национально-культурного развития третьих сил”, иначе говоря, создавалась своеобразная “ниша” для оппозиционных национализмов (в первую очередь здесь имеется в виду национализм белорусский и украинский).[4]
В этой статье рассматривается отношение имперского центра (точнее, различных действующих лиц и учреждений центра), местных властей Западного края и местного дворянства к проявлениям “белорусскости”, особенно к тому, в каких масштабах допускалось употребление белорусского языка.[5] Поскольку эту тему невозможно раскрыть без описания общей этнолингвистической политики в Западном крае, мы будем часто обращаться к социальным и политическим аспектам истории региона во второй половине XIX века, а также к этнолингвистической ситуации литовцев и украинцев.
Как известно, в административном отношении империя Романовых не делилась на национальные единицы, поэтому и термин “белорусские губернии” в начале XIX в., как правило, относился только к Витебской и Могилевской губерниям, т. е. к той территории, которую Россия получила после I раздела Речи Посполитой. Хотя в 1840 г. последовал указ императора, запрещавший употреблять данный термин при именовании этих губерний (то же самое случилось и с “литовскими” губерниями Виленской и Гродненской), в дальнейшем даже в официальной переписке сохранилась традиция называть Витебскую и Могилевскую губернию белорусскими. В то же самое время Минская губерния, отошедшая к России после II раздела, по этой традиции не входила в состав “белорусских” губерний. Однако, по крайней мере, в середине XIX в., когда в общественном и официальном дискурсах все сильнее утверждались этнолингвистические категории, ситуация менялась, и нередко Минская губерния также причислялась к означенной группе.[6] Например, в 1870 виленский генерал-губернатор А. Потапов, указывая на необходимость изъять Минскую губернию из ведения виленского генерал-губернаторства, подчеркнул, что по племенному и конфессиональному составу она ближе к губерниям белорусским,[7] а профессор Петербургской духовной академии М. Коялович утверждал, что Белоруссия – это страна, “где народ говорит по Белоруски”.[8]
Национальная принадлежность разных социальных групп в литовских и белорусских губерниях в это время определялась неоднозначно. Иначе говоря, “русскость” или “польскость” в крестьянском сословии и, например, в дворянском, измерялись разными критериями.
Понятие “поляк” подразумевало, что данное лицо исповедует католичество, не принадлежит к крестьянскому сословию и происходит из Западных губерний (разные нюансы этой дефиниции в этом случае мы оставляем в стороне). В дефиниции “русского” главным критерием служила конфессия (православие), а сословная принадлежность или место происхождения (этот термин уже понимался здесь не в территориально-политическом, но в этническом смысле) не играли существенной роли.
Разное содержание понятия “происхождение” в дефинициях польскости и русскости обуславливалось тем, что власти (и не только они, но и большинство влиятельных публицистов) придерживались мнения, что многие из помещиков Западного края (некоторые утверждали, что большинство) по племенному происхождению – русские или литовцы.[9] Как синоним “русскому” употреблялся и этноним “белорусы”: “Большая часть землевладельцев составляет польское население, хотя, в сущности, этот высший класс Минской губернии по большинству выделился из того же белорусского племени. Предки некоторых из панов, считающих себя за Поляков, некогда исповедывали православную веру – и по происхождению своему принадлежали к числу русских бояр и дворян”.[10] На обрусение этих “ренегатов” надеялись немногие. По крайней мере, большая часть российских чиновников надеялась на их обрусение только в том случае, если они “возвратятся” в православие, и то русскими можно будет считать только их потомство. Поэтому, как правило, белорусов имперские власти “находили” только в крестьянской среде.
Белорусы (правда, иногда все восточные славяне назывались русскими), по оценкам разных экспертов того времени, жили не только в Витебской, Могилевской, Минской, но и в восточной части Виленской и большей части Гродненской губернии. Кроме того, еще упоминались Ковенская, Августовская, Смоленская и Псковская губернии.[11] В Западном крае, по разным оценкам, насчитывалось от 2.026.893[12] до 2.880.313,[13] а если учитывать и другие губернии – даже более 4 млн. белорусов.[14]
* * *
Начало “Оттепели” фактически совпало с назначением В. И. Назимова Виленским генерал-губернатором в конце 1855 г. О метаморфозах назимовской этнополитики (или, точнее сказать, его этнополитической программы) уже писалось.[15] Вначале В. И. Назимов в русле общеимперской стратегии попытался наладить сотрудничество с “поляками”, для того чтобы была гарантирована социальная стабильность, так необходимая для реформ. Поэтому “поляки” во второй половине 50-х гг. получили некоторые “привилегии” (бывшим эмигрантам разрешалось вернуться на родину, польский язык как самостоятельный предмет был возвращен в учебные заведения и т.п.). Некоторые источники даже упоминают о том, что семья самого генерал-губернатора начала учить польский язык.[16] Но с началом манифестационного движения, не только в Царстве Польском, но и в Западном крае в первой половине 1861 г., а может быть, даже раньше,[17] виленский генерал-губернатор понял, что те уступки, на которые готова пойти власть, не удовлетворят местное дворянство.
Хотя и в дальнейшем виленский генерал-губернатор пробовал доказать центральным властям, что без постороннего вмешательства удастся сохранить спокойствие,[18] ситуацию он все-таки оценивал пессимистично. Главная опасность исходила со стороны “поляков”, которые стали обучать народ польскому языку,[19] а их целью являлось отторжение Западного края от России. Хотя чаще всего В. И. Назимов все дворянство края причислял к ”полякам”, иногда он “обнаруживал” и русских в этом социальном слое (хотя и они, по словам генерал-губернатора, примыкали к польской партии). Правительство в одиночку не могло справиться с этой проблемой. Но и надеяться на поддержку местных сил В. И. Назимов не мог: здесь, по его мнению, можно было опереться только на сельских учителей и православное духовенство.[20]
В такой ситуации естественно напрашивалась мысль о применении политики разделяй и властвуй, т. е. Об опоре на сельское население, для того чтобы нейтрализовать антиправительственную деятельность “поляков”. Как раз такую стратегию национальной политики на западных окраинах империи предложил автор одной записки, врученной в начале 1862 г. царю. То обстоятельство, что Александр II передал ее министру внутренних дел П. Валуеву (25 февраля 1862 г.), а тот, в свою очередь, попросил местные власти Западных губерний отреагировать на сформулированные предложения, свидетельствует о том, что и центральные власти не отвергали такой возможности. В упомянутой записке предлагалось опереться на “нашу естественную точку опоры” – т. е. “элементы местные – Малорусский, Белорусский и Литовский”. Автор предложил целую программу поддержки этих, мы бы сказали, недоминирующих этнических групп. Особенное внимание уделялось сфере образования: учреждению по возможности большего числа начальных школ с преподаванием на этих языках, изданию и распространению учебников, а также Нового Завета, допущению этих наречий в качестве отдельного предмета в средние и высшие учебные заведения Западного края, поощрению проповедей на этих языках, изданию правительственных распоряжений на “литовском языке” и, если будет потребность, на “наречиях малорусском и белорусском”, допущению в местную прессу статей на этих языках. Предлагалось издавать “листок” по-литовски при “Виленской официальной газете” (имеется в виду “Виленский вестник”), не преследовать литературы на местных языках, а относиться к произведениям на них так же, как и к тем изданиям, которые выходят “по-великорусски”. Несомненно, при реализации такой этнокультурной программы процессы нациестроительства у восточных славян получили бы иное развитие по сравнению с тем, что происходило в действительности. И в первую очередь это касалось бы белорусов, которые не имели “своего Пьемонта”, как малороссы. Возможность учиться на белорусском языке, распространение белорусской литературы создали бы уже в недалеком будущем предпосылки для формирования целой прослойки белорусской интеллигенции, а значит – и более успешного формирования белорусской нации, что доказывало бы несостоятельность официальной теории триединой русской нации. Но автор этой записки более всего был озабочен влиянием “польской” стихии. “Геополитическая рассудительность” литовцев, малороссов и белорусов должна была подсказать им, что их единственным союзником является Россия: “Отторжение Западно-Русского края предполагает также непременное отпадение от нас Царства Польского: в случае же отдельного существования Польши возможна ли мысль о независимой Литве или Малороссии, поставленной между Польшею и Россией? Западно-Русский народ очень хорошо чувствует, что если бы он перестал принадлежать Русскому Государству, то сделался бы снова подвластным Польше”.[21]
Но такая этнокультурная программа не получила поддержки от киевского генерал-губернатора И. И. Васильчикова. Киевский генерал-губернатор не одобрял не только введения малороссийского языка в средних и высших учебных заведениях, но даже обучения на этом языке в начальных школах (исключение делалось только для преподавания закона Божия). Цель таких предложений Васильчиков “раскусил” быстро: “нельзя принимать мер, которые могут вести к разъединению двух однородных племен, и вселять народу мысль о его самостоятельной, отдельной народности – мысль, доселе в нем не проявлявшуюся”. В этом его поддержал и министр внутренних дел: “Лучшим доказательством справедливости мнения Князя Васильчикова служит усилие разных лиц к поддержанию и развитию отдельного чувства Малороссийской народности. В основании этих усилий лежит стремление к федеративному началу, которое противоставляется началу Едино- и Само-державному”.[22]
Виленский генерал-губернатор В. Назимов в своем комментарии не разъяснил своего взгляда на эти предложения, но характеристика простого народа, представленная в этом документе, а также и другие высказывания виленского генерал-губернатора позволяют реконструировать его отношение к такой этнокультурной программе. В первую очередь, надо отметить, что В. Назимов считал очень слабым национальное самосознание простого народа: “Народ, эта живая сила государства, погрузился и в нравственную и в физическую апатию, и если Русское население в Западных губерниях нельзя еще назвать отжившим свой век, то не ошибемся, когда скажем, что в нем жизненная сила еще не пробудилась, скажем более – чувства народной самобытности находятся на таком безотрадном летаргическом усыплении, что вслед за наступающим пробуждением он с равною готовностью последует как за Русско-Православною, так и за Польско-Католическою пропагандою”.[23] И такие оценки были характерны для В. Назимова вплоть до оставления им должности виленского генерал-губернатора весной 1863 г. Состояние крестьянского сословия в записках В. Назимова характеризировалось как “летаргическое”,[24] оно ассоциировалось с ребенком только что вышедшим из пеленок,[25] поэтому нельзя поручиться, как полагал В. Назимов, за его будущее: “народ этот с одинаковою покорностью и беспечностью готов следовать за Русскою пропагандою, как и за Польскою”.[26] И после начала “мятежа” 18 февраля 1863 г., В. Назимов, хотя и называл народ “природным и надежнейшим нашим союзником в западных губерниях”, но в то же время опасался, что при неправильных действиях властей их можно вооружить против себя.[27]
Все-таки сам принцип разделяй и властвуй не был совсем чужд В. Назимову. В августе 1862 г. он предложил проект заявления правительства, названный П. Валуевым “манифестом a là Garibaldi в честь народностей”,[28] в котором говорилось: “Уважая права народов и признавая государственным преступлением всякое чинимое в ущерб народностям насилие, хотя бы оно было нравственное, в видах предоставления каждой народности средств свободно и беспрепятственно развиваться в свойственных ей формах, характере и пределах повелевается: в областях и местностях, где господствует русское население – учреждать русские училища, где преобладает литовское или жмудское население – предоставить обучение по-литовски и жмудски, где же окажется большинство польского населения обучать по-польски, и проч.”. Чтобы не возникло никаких недоразумений, В. Назимов еще уточнил, что в Белоруссии и Малороссии запрещается обучение польскому языку.[29] Конечно, такое заявление имело, в первую очередь, пропагандистский характер,[30] но очевидно и то, что при осуществлении такой программы польское влияние в Западном крае было бы ослаблено за счет замены в учебных заведениях[31] польского языка русским (не белорусским или малорусским) и литовским.
Хотя стратегия национальной политики в обсуждаемой записке не была представлена, но вопрос об употреблении белорусского (как и малорусского) языков как раз в тех сферах, которые были в ней указаны (начальное обучение, печатание художественных произведений, богослужение), возникал очень часто во время “Великих реформ”.
* * *
Одной из главных арен борьбы за “души” народа являлось начальное обучение. Хотя до эпохи “Великих реформ” преподавание в учебных заведениях литовских и белорусских губерний должно было происходить на русском языке (кроме закона Божия “иностранных исповеданий”), некоторые источники ясно указывают на то, что без “белорусского наречия” нельзя было обойтись не только в народных школах,[32] но даже и при дальнейшем обучении: в 1854 г. было обнаружено, что в полоцком кадетском корпусе “поступающие на службу молодые люди из белорусских уроженцев по окончании курса наук... почти все говорят и пишут на местном наречии”. Правда, сенаторская ревизия представила более утешительные выводы.[33] Поэтому не должно удивлять и то, что в конце 1850-х гг. белорусские активисты предприняли попытки учреждения народных школ с белорусским языком обучения.[34]
Язык преподавания в народных школах стал объектом общественной дискуссии после того, как в начале 1862 г. были обнародованы проекты новых уставов народных и общеобразовательных училищ. Проект предусматривал обучение в народных школах “отечественному языку” (т. е. русскому). Как раз этот пункт и обсуждался подробнее всего в отзывах учебных заведений и некоторых общественных деятелей литовских и белорусских губерний.[35] Многие педагогические советы высказались за начальное обучение не на русском, но на “местных языках”. Чаще всего в таких случаях имелся в виду литовский (или жмудский), иногда – польский, в одном случае – даже немецкий (педагогический совет Россиенского дворянского училища предложил преподавать на этом языке в пограничных с Пруссией и Прибалтийским краем местностях).[36] Такая толерантность по отношению к “народному языку” была обусловлена, в первую очередь, практическими мотивами. Педагогические советы, как никто другой, знали, что крестьянские дети, особенно в Ковенской губернии, приходя в школу, не знали никакого другого языка, кроме литовского (или жмудского). Поэтому некоторые чиновники учебного ведомства были готовы допустить обучение на литовском и других “народных языках” в начале обучения, пока дети не выучат русский язык.
Конечно, единодушия в этом вопросе не было. Одним из самых яростных противников допущения местных языков, в первую очередь – литовского, в народную школу был директор Свенцянской гимназии А. Кандидов и еще два учителя этого учебного заведения, которые указали на следующие обстоятельства: повсеместное знание в Западном крае русского языка (“при постоянных сношениях с белорусским племенем и в селениях и в городах, литовцы легко употребляют белорусское наречие”), бедность литовского языка и политическую нецелесообразность (“первоначальное обучение на местных языках совершенно разобщает иноплеменные национальности с остальным народонаселением, равно как лишает способов и средств к дальнейшему образованию и влечет за собою много других неудобств”).[37] В этом случае ясно, что для таких, как Кандидов, допущение белорусского языка в народные школы было бы еще абсурднее.
В своих отзывах, как видим, за допущение местного языка в народные школы высказывались только педагогические советы тех учебных заведений Виленского учебного округа, которые находились в местностях с литовским (или жмудским) населением.
В замечаниях влиятельных деятелей литовского дворянства по поводу упомянутых проектов, как и в случае с мнением А. Кандидова, тоже видна тенденция игнорировать этнокультурную самобытность местного крестьянства: языком обучения во всех школах признается только польский язык.[38] Аргументация в этих случаях была очень проста: здесь все знают польский язык, чего нельзя сказать о русском, кроме того, “никакая высшая мысль не может быть облечена в формы языка, которым говорят здешние крестьяне, так как он не имеет литературы”.[39] Но все-таки можно предположить, что отношение, по крайней мере, части местного дворянства к обучению в народных школах на белорусском языке было более позитивным. И не только потому, что некоторые из них – например, предводитель дворянства А. Домейка, наверное, самый лояльный к властям, – прямо высказывались за преподавание в народных школах “на господствующем в каждой местности простонародном диалекте”.[40] Можно предположить, что некоторые из них видели в этом случае очень простую альтернативу: русский или польский. На такую мысль наталкивает анализ замечания, представленного редактором официальной газеты “Виленский вестник” А. Киркором,[41] который тоже высказался за преподавание на польском языке.[42] Главной его заботой была замена русского языка польским в средних учебных заведениях. Во-вторых, хотя он высказался за обучение во всех школах на польском языке, но все же предлагал издавать “учебники или хрестоматии, на русском, польском, литовском и жмудском языках, приспособленных исключительно к нуждам здешнего края.” Конечно, местные языки могли вводиться как отдельный предмет в народные школы, но, учитывая, что в таких школах число предметов было минимальным, а также и всю деятельность А. Киркора в то время, можно предположить, что он был сторонником обучения в народных школах на местных языках. Правда, здесь не упомянуты учебники на белорусском языке, а хорошо известно, что как раз А. Киркор несколько ранее планировал издание книжек для народа на этом языке.[43] Скорее всего главной причиной, не позволившей осуществить эти планы, было запрещение 1859 г. “применять польский шрифт к малороссийскому языку и на наречие белорусское” (об этом речь пойдет дальше). В таком случае нетрудно понять логику А. Кикрора: белорусская литература в его представлении могла существовать только на латинице, а это как раз было запрещено. Можно предположить, что в тех обстоятельствах местные деятели могли интерпретировать предложение ввести преподавание на белорусском языке в народных школах просто как введение русского языка. Кроме того, и российские чиновники указывали на готовность, например, могилевского дворянства оказать содействие развитию народного образования только в том случае, если оно будет осуществляться на “белорусском наречии”.[44]
Все эти замечания попали в Петербург, где обсуждение продолжилось в Ученом комитете Министерства народного просвещения, а также в Западном комитете. В столице в конце 1862 г. русификаторские тенденции еще не имели перевеса. Этому способствовала позиция не только министра народного просвещения А. В. Головнина, но и некоторых других высших чиновников. П. П. Гагарин, например, указал, что вопрос о языке обучения надо решать на местах.[45] Еще менее в русификаторских тенденциях можно подозревать членов Ученого комитета МНП. Один из них, основываясь на своем знании языковой ситуации в Западном крае,[46] предлагал такие меры, которые бы еще более упрочили позиции польского языка, но вместе с тем создали бы весьма благоприятные условия для развития белорусского языка: для католиков языком обучения должен быть польский “и в пособие к нему местное наречие”; для православных – церковнославянский, “употребляя буквы русские и объясняясь с учениками на местном наречии”, а позже можно перейти и на русский; для литовцев – литовский и польский, но начинать с первого.[47] Заседавший в начале декабря 1862 Ученый комитет МНП был настроен еще более благосклонно к “местным наречиям”. Этот комитет предложил: там, где “народонаселение говорит совершенно другим языком” (имелись в виду Остзейский край и Литва), преподавание должно идти на “местных наречиях”. Подобный принцип предлагался и для Белоруссии и Малороссии, где как для католиков, так и для православных считалось целесообразным начинать учение на местном наречии и только постепенно переходить к русскому языку.[48]
Но все же решения принимались не в Ученом комитете МНП. Проблемы народного образования в конце 1862 – начале 1863 гг. не раз обсуждались и в Западном комитете. Назревавший “мятеж” заставил власти торопиться. В Западном комитете по инициативе министра внутренних дел П. Валуева и с одобрения Александра II 17 января 1863 г. было принято решение о подготовке отдельных временных правил для Западного края.[49]
В первом варианте этих правил было указано, что преподавание в начальных школах должно происходить на русском языке, но и “особые наречия” допускались в начале обучения, “доколе ученики не ознакомятся достаточно с общим письменным языком”. Любопытно то, что вначале эти правила, кажется, имели в виду только православных учеников, потому что §17, посвященный преподаванию закона Божия, ничего не говорил о языке преподавания. И только позже другой рукой было сделано такое примечание: “Ученикам католического исповедания в Белорусских дирекциях закон Божий должен быть преподаваем на русском языке, а в Литовской и Жмудской на одном из этих языков”.[50]
Пока в Петербурге шли дискуссии, в литовских и белорусских губерниях уже надо было принимать решения. Еще 18 января 1862 г. в Комитете министров постановили учреждать школы в Западном крае не дожидаясь принятия школьных уставов.[51] И эти школы начали учреждаться преимущественно в тех местностях, где преобладало литовское (или жмудское) население. Вопрос о языке преподавания уже перестал быть отвлеченно-теоретическим. Поэтому местные власти еще до принятия каких-либо правил для Западного края в Петербурге были вынуждены определить свое отношение к этой проблеме.
Особенно интересны в этом отношении метаморфозы во взглядах местного начальства. Не обсуждая здесь литовской проблематики, заметим, что по отношению к белорусскому населению больше всего возникало проблем с языком преподавания закона Божия для лиц католического исповедания. Если все другие предметы, по убеждению местной власти, должны были преподаваться на русском языке, то в этом случае ситуация была непростой. Попечитель виленскаго учебного округа А. П. Ширинский-Шихматов в отчете за 1861 г. предлагал преподавать закон Божий на белорусском наречии,[52] такого же мнения он придерживался и в апреле 1862 г.[53], а в конце того же года уже отдавал предпочтение русскому. Правда, за этой эволюцией взглядов стояли не идеологические мотивы: по мнению попечителя, можно было бы ввести преподавание и на “белорусском языке”, но это вызвало бы затруднение потому, что нет “одного общего для всех белоруссов языка”.[54] Все же в первом циркуляре по управлению ВУО от 12 января 1863 г. А. Ширинский-Шихматов предвидел также и возможность употребления, кроме русского, и “местного наречия” в беседах с учениками.[55] Во время “мятежа” он уже твердо высказывается за русский язык.[56]
Как будто в другом направлении изменялись взгляды виленскаго генерал-губернатора В. Назимова. Если до начала восстания он, как уже отмечалось, высказывался за преподавание всех предметов на русском языке, то в начале февраля 1863 г. предложил в Гродненской губернии и восточной части Виленской, где живет “смешанное население” (т.е. где “за исключением жителей городов и местечек, остальное население говорит языком белорусским и почти наполовину принадлежит Православной церкви”), преподавание закона Божия установить “на местном белорусском языке”.[57] Но вряд ли можно трактовать это как изменение взглядов. Скорее всего, Назимов не видел большой разницы в преподавании этого предмета на белорусском или русском. Такую гипотезу подтверждают некоторые факты. Во-первых, в цитированном документе генерал-губернатор указал, что в этом отношении он разделяет взгляды попечителя округа, а тот, как уже отмечалось, в конце 1862 – начале 1863 г. предлагал вводить русский язык. Во-вторых, в том же отношении В. Назимов предлагал “распространить между сельским белорусским населением сколь возможно в большем количестве русские буквари, молитвенники и издаваемое ныне Библейским обществом Евангелие...”. Значит, белорусский язык казался генерал-губернатору необходимым, скорее всего, только при первоначальном обучении, а стратегия оставалась той же самой – заменить польский язык русским при преподавании Закона Божия для католиков. Вероятно, и попечитель придерживался подобных взглядов.
После дискуссий был подготовлен новый вариант временных правил, в котором снова для белорусского населения католического исповедания преподавание закона Божия предусматривалось на “местном наречии”, а для литовцев – на литовском (или жмудском).[58] Ситуация с преподаванием закона Божия католикам не изменилась после обсуждения этого варианта в Западном комитете, и во временных правилах, утвержденных царем 23 марта 1863 г., осталось положение о преподавании этого предмета “на местном наречии”.[59]
Многое в этом случае зависело от того, как эти правила будут применяться на практике. Особенно важным аспектом могла стать интерпретация понятия “местное наречие”. Почти сразу же после принятия “Временных правил”, в мае 1863 г., В. Назимова на посту виленского генерал-губернатора заменил М. Муравьев, с именем которого в литовской, белорусской и польской историографиях иногда связывается политика “тотальной ассимиляции”.[60] Насколько оправдана такая характеристика Муравьева в контексте рассматриваемого сюжета?
Пока не хватает данных о степени распространения белорусского языка в народных школах в это время. Все-таки можно предположить, что без него учителя не могли обойтись не только в преподавании закона Божия католикам[61] (а скорее всего, и православным), но и в других случаях. Хотя в инструкции, данной в октябре 1863 г., попечитель Виленскаго учебного округа А. Ширинский-Шихматов приказал следить за тем, чтобы преподавание закона Божия для детей-католиков “производилось на их родном языке, т. е. на русском”, возможно в его интерпретации это не противоречило “Временным правилам”: выше уже отмечалось, что В. Назимов и А. Ширинский-Шихматов, скорее всего, употребляли понятия “русский язык” и “белорусский язык” как синонимы. На такое предположение наводит другой пункт этой инструкции, в котором указывалось “обратить внимание на употребление в училищах местного белорусского наречия: в какой мере полезно и необходимо его допущение”.[62] И позднее российские чиновники признавали, что по крайней мере в некоторых местах, например, Витебской губернии “знание белорусского наречия необходимо учителям при первом знакомстве их с детьми”, хотя “в преподавании на белорусском наречии или в издании народных книжек на нем не чувствуется ни малейшей потребности”.[63]
Дискуссия в печати показывает, что “Временные правила” действительно считались временными. Аксаковский “День” летом 1863 г. агитировал за “право гражданства местному Белорусскому наречию”, т. е. за то, чтобы белорусы сначала научились читать и писать по-белорусски и только потом – по-русски.[64] Взгляд на эти правила как на временный документ подтверждает и циркуляр М. Муравьева от 1 января 1864 г. Он вновь допускал “обучение языку жмудскому, как местному наречию” (как и, конечно, обучение закону Божию на этом языке), хотя это, как уже отмечалось, и не предусматривалось “Временными правилами”. Не менее любопытно М. Муравьев поступил и с преподаванием закона Божия для белорусов. В циркуляре генерал-губернатор ссылается на “Временные правила”, и главной его заботой является запрещение обучать крестьян польскому языку, но прямого указания преподавать закон Божий католикам по-русски или “на местном наречии” в этом документе мы не найдем. Более того, М. Муравьев указал, чтобы “в тех местностях, где находятся православные крестьяне, отнюдь не были они обучаемы закону Божию по польским катехизисам”.[65] Поскольку в циркуляре это запрещение касалось только православных учеников, а ситуация с литовцами (или жмудинами) оговаривалась отдельно, из этого следует, что католики-белорусы и в дальнейшем должны были учиться закону Божию по польским катехизисам. Такой логический вывод (хотя руководствоваться логикой при анализе российской бюрократической переписки не всегда можно) подтверждает и дальнейший ход событий. Во-первых, М. Муравьев не предпринял никаких шагов для обеспечения народных школ краткими катехизисами католического исповедания на русском языке. Во-вторых, по указанию М. Муравьева с 1864/65 учебного года в гимназиях и прогимназиях вводилось преподавание Закона Божия на русском языке.[66] Во всех документах очень ясно и недвусмысленно указывалось, что эта мера касается именно средних учебных заведений. Обучение закону Божию католического исповедания на русском языке во всех школах Северо-западного края (кроме Жмуди) вводилось только при преемнике М. Муравьева К. П. Кауфмане с 1865-1866 учебного года.[67]
Преградой, не позволившей ввести русский язык в преподавании католического закона Божия для белорусов, было понятие “русскости” и “польскости”. Очень часто при определении национальной принадлежности крестьян главным критерием служила конфессия: католики считались поляками (или, по крайней мере, “потенциальными поляками”[68]), а православные – русскими (“потенциальными русскими”). В начале 60-х гг. чиновники Министерства внутренних дел при обработке данных национальной статистики обнаружили, что “племенное происхождение... в низших сословиях затемнялось религиозным различием”.[69] Бытовало мнение, что и сами крестьяне так определяли свою национальную принадлежность.[70] Поэтому русский язык мог считаться только “достоянием” православной, но ни в коем случае не католической церкви.
Другой причиной, скорее всего, была неуверенность в русскости православных крестьян. Хотя М. Муравьев и утверждал декларативно, что крестьянство, в первую очередь – православное, составляет опору Российской империи в этом крае, он в то же самое время признавал, что католичество и польскость оставили глубокие следы даже среди православного населения: “Население это, по большинству исповедующее Православную веру, при значительном влиянии на нее римско-католического духовенства и помещиков, почти исключительно Поляков, исповедует Православную веру только номинально, усвоив между тем в общежитии обряды церкви католической, и что вследствие сего необходимо предварительно упрочить в нем ослабевшее Православие”.[71] Виленский генерал-губернатор был не одинок в таких оценках.[72] Даже чиновники белорусского происхождения, считавшие себя потомками шляхты, были недостойны доверия: “Они с ног до головы заражены польским духом, и только православная вера мешает им окончательно слиться с поляками; бредят унией, посещают исключительно костелы, употребляют постоянно польский язык дома, в обществе, на гуляниях; читают только польских авторов, знают наизусть Мицкевича, Сырокомля, не имеют ни малейшего понятия о Пушкине, Гоголе, Лермонтове и других наших литературных деятелях; в восторге от Пустовойтовой и ей подобных ренегатов. Несколько из этих молодчиков ушло даже до лясу, и нам остается только пожалеть, что и остальная этого рода сволочь не убралась туда же: по крайней мере, Белоруссия очистилась бы от этих перевертней, от этой заразы…”.[73] Видимо, Муравьев боялся, что преподавание католического закона Божия по-русски в народных школах, что подразумевало и издание краткого катехизиса на русском, при таком состоянии народного самосознания могло привлечь к католичеству и православных крестьян (бывших униатов).
Итак, самые благоприятные условия для белорусского языка в начальном образовании были предложены членами Ученого комитета МНП в декабре 1862 г. (не считая автора анонимной записки, врученной царю в начале 1862 г.), но такая позиция в принципе была неприемлема для многих российских чиновников, которые не только придерживались концепции триединой русской нации (а такая позиция была доминирующей), но и не были готовы признать за белорусской культурой, в том числе и языком, даже статуса субкультуры.
* * *
Печатание художественных произведений было другой сферой, которая также сделала актуальным вопрос о статусе белорусского языка во время “Оттепели”. До 1859 г. произведения на белорусском языке латинским шрифтом не создавали, насколько известно, никаких серьезных проблем для царской цензуры. Правда, одной из причин такой толерантности или, вернее сказать, индифферентности была немногочисленность таких произведений и отсутствие серьезных (по сравнению с Малороссией) признаков белорусофильства.
Именно украинофильская деятельность и оказала своего рода “услугу” белорусской литературе. В 1859 г. власти, озабоченные распространением сочинений на малороссийском наречии латинским шрифтом, запретили вовсе “применение польского алфавита к русскому языку”.[74] В том же году Виленский цензурный комитет разрешил издание “Пана Тадеуша”, переведенного на белорусский язык В. Дуниным-Марцинкевичем. Когда часть этого сочинения уже была напечатана, местные цензоры проявили бдительность по отношению к “белорусскому наречию”, которое “составляет отрасль русского языка”, и обратились за указаниями в Петербург. Оттуда последовало указание “не допускать употребления польского алфавита при печатании сочинений на белорусском наречии”. Название дела, начатого по этому поводу в Главном управлении цензуры, отражает разный статус двух языков в глазах российских чиновников: “О рукописи “Пан Тадеуш” и о распространении запрещения применять польский шрифт к малороссийскому языку и на наречие белорусское”. Малорусский – это уже “язык”, а белорусский – только “наречие”.[75]
Это запрещение на белорусскую литературу имело куда более печальные последствия по сравнению с малороссийской по той простой причине, что латинский шрифт белорусской интеллигенции был более близок, чем малороссам. Вот что по этому поводу писал В. Дунин-Марцинкевич: “В наших провинциях из ста крестьян, наверно, можно найти 10, которые хорошо читают по-польски, когда, напротив, из тысячи насилу сыщется один, знающий русский язык. То, напечатав какое-либо белорусское сочинение русскими буквами, смело можно запереть оные в сундук, ибо высший класс общества, имея под рукою русскую, польскую, французскую и немецкую литературы, не возьмет и в руки простонародной книги, а крестьяне, хотя бы и желали читать повести и рассказы, для исправления их нравов и поощрения к учению написанные, но, не зная русских букв, не в состоянии удовлетворить своего желания.”[76]
После этого запрещения сочинения на белорусском языке латинским шрифтом во второй половине XIX в. легально больше не издавались. Только в 1861 г. каким-то образом удалось издать в Варшаве белорусский букварь (может быть, местные цензоры посчитали его польским).
Ситуация с сочинениями на кириллице была более сложной. Как показывает не один проект, разрабатывавшийся в Вильне, в начале 60-х гг. местные чиновники смотрели на “белорусское наречие” как на важный инструмент национализации крестьянства.
В начале 1862 г., наверное, после взаимного согласования, виленский генерал-губернатор В. Назимов и попечитель ВУО А. Ширинский-Шихматов предложили центральным властям идею издания народного журнала (газеты).[77] Во время обсуждения, с начала 1862 г. по 1865, менялся формат, название (“Друг народа”, потом “Русское чтение”), языки, на которых должно было выходить это издание. Главное для нашей темы то, что в 1862 г. рассматривалась также возможность употребления и “белорусского наречия”. А. Ширинский-Шихматов в отчете ВУО за 1861 г. предлагал издавать газету “для жмудинов на жмудском и русском языке, а для белоруссов – на их родном наречии русским шрифтом и на русском языке”.[78] Хотя В. Назимов в начале упомянул о журнале “на русском, литовском и самогитском языках”, но позднее уточнил: “достаточно, чтобы в журнале было два текста: “Русский или лучше сказать Белорусский, состоящий в переложении на бумагу Русским шрифтом местного русинского наречия, как это весьма успешно сделано Львовскою газетою “Слово”, – и Жмудский, с сохранением усвоенного уже этому языку Латинского шрифта”.[79] Менее позитивно к возможности употребления этого наречия относился присланный из Петербурга чиновник П. Щебальский, который был убежден, что достаточно “приспособить чисто русскую речь к местному говору, вводя в нее некоторые местные слова и обороты, местные же песни и легенды, которые вероятно найдут место в предполагаемом журнале, можно писать так, как они поются и говорятся”, потому что “литературы Белорусской нет и не было, и создавать искусственным образом белорусский литературный язык представляется ничем иным, как пустым доктринерством”.[80] С началом “мятежа” для белорусов уже планировался журнал на русском языке. Местные чиновники были вынуждены даже оправдываться в центральной прессе, что не имеют и мысли об издании журнала на белорусском языке.[81] Тем более что В. Назимова на посту виленскаго генерал-губернатора заменил, как уже отмечалось выше, М. Муравьев, который вообще не признавал этнокультурной инакости белорусов.
Хотя из средств МНП в начале 1863 г. уже было выделено 6000 руб. на издание журнала и даже составлена программа, но с прибытием в Вильну М. Муравьева проект народного журнала уже не имел горячих сторонников, как раньше. Правда, осенью 1863 г. Муравьев как будто определился в пользу издания этого журнала и даже приглашал в Вильну П. Щебальского как будущего редактора. При новом попечителе ВУО И. Корнилове работы по подготовке издания журнала продолжались, только речь шла уже об его издании на русском языке.[82] Окончательно отказались власти от этого проекта в апреле 1865 г., и деньги были переведены на нужды народного образования.[83] Одной из самых веских причин такого решения, высказанных как Западным комитетом, так и Муравьевым, послужила “неразвитость” простого народа.[84] Как альтернатива этому журналу мог рассматриваться и перенесенный с осени 1864 г. из Киева в Вильну “Вестник Западной России”[85] (хотя это издание больше ориентировалось на образованную публику). Это не могло произойти без согласия виленскаго генерал-губернатора, а редакция журнала даже утверждала, что этот переезд осуществлен по приглашению самого М. Муравьева.[86] Другой альтернативой местные власти могли считать издаваемую с 1863 г. большим тиражом “Книгу для чтения” на русском языке.
Но не все подобные проекты остались неосуществленными. В 1863 г., скорее всего, по инициативе А. Ширинскаго-Шихматова были выпущены “Разсказы на белорусском наречiи”[87]. Эта небольшая книжка составлена из коротких рассказов, цель которых предельно ясна – внушить белорусам, что они русские (“Русскими, а не Поляками мы повинны называтца”[88]). Попечитель ВУО, издавая эти рассказы, хотел таким образом противодействовать польской пропаганде, которая “постоянно выпускает книги и брошюры на том же наречии, печатанные латинским алфавитом, доказывая народу, что язык, которым они говорят, есть наречие языка польского и иными буквами передаваем быть не может”, а между тем “надо показать крестьянам удобство и возможность печатания книг, писанных на местном наречии, – русским шрифтом”[89]. Но можно предположить, что А. Ширинский-Шихматов рассматривал употребление этого языка только как временную меру. В октябре 1863 г. в инструкции для осмотра народных училищ он указал собрать информацию о том, как эта книга принималась учениками, но вместе с тем велел “проводить мнение о необходимости учиться одному русскому языку, общему для всех русских, а не местному наречию, не имеющему своей письменности и служащему только для разговоров между крестьянами”.[90]
Идея о народном журнале и издание “Разсказов на белорусском наречiи” показывают, что по крайней мере до начала так называемого Январского восстания местные власти не видели серьезных опасностей в литературе на “белорусском наречии”, издаваемой русским алфавитом, и даже более того, попытались использовать такую литературу в борьбе с польским влиянием. Начало “мятежа” внесло свои коррективы и здесь, но в историографии по этому поводу можно обнаружить путаницу. Некоторые историки утверждают, что М. Муравьев запретил издавать книги на белорусском языке,[91] другие – что издание таких сочинений было “фактически запрещено”,[92] (иначе говоря, прямого запрета не было), третьи указывают на то, что допускалось только печатание образцов устного народного творчества в этнографических сборниках и в периодической печати.[93] В историографии также можно встретить утверждения, что власти не видели необходимости в таком запрете.[94]
Некоторые обстоятельства показывают, что конкретного запрета на издания белорусских сочинений кириллицей не было. Во-первых, о таком запрете не упоминается в официальных документах этого периода. Во-вторых, уже упоминавшийся А. Киркор в 1872 г. писал, что можно издавать сочинения русскими буквами на белорусском и литовском языках.[95] Было бы очень странным, если бы один из инициаторов издания белорусских книг, а во время “мятежа” – редактор официальной газеты “Виленский вестник” не знал бы о таком запрете. В-третьих, в конце XIX в. виленский цензор, не решаясь, как поступить с “Белорусскими рассказами Бурачка” Ф. Богушевича, обратился в Главное управление по делам печати,[96] а значит, он не был информирован о каком-либо запрете. Но, с другой стороны, не надо и преувеличивать значение последнего факта. Иногда в российской бюрократической машине информация “заблуждалась”, в других случаях могло быть так, что чиновникам было просто выгоднее показать какие-то меры как собственную инициативу. Например, в 1862 г., т. е. спустя три года после упомянутого запрета на издание белорусских сочинений “польским алфавитом”, виленский генерал-губернатор В. Назимов предлагал запретить “печатание русских книг латинскими буквами”.[97]
Хотя формального запрета, скорее всего, не последовало, но с назначением М. Муравьева генерал-губернатором, а И. Корнилова – попечителем (в начале 1864 г.), отношение к изданиям на “белорусском наречии” изменилось. Свою роль должен был сыграть и циркуляр Валуева от 18 июля 1863 г. о запрете печатания всех книг на малороссийском языке, кроме “изящной литературы”. О перемене политики в этой сфере свидетельствовала и критика “Разсказов на белорусском наречiи”, автором которой был новый попечитель ВУО.[98] Но все-таки после подавления восстания 1863-1864 г. народное творчество “на так называемом белорусском наречии” с разрешения цензуры печаталось и в Северо-Западном крае,[99] и в столицах.[100] О подготовке таких публикаций информировала центральная печать[101].
* * *
Была и еще одна сфера, в которой в 1860-е годы остро встал вопрос о допущении белорусского языка – богослужение. Как уже отмечалось, в иерархии идентичностей крестьянства, по мнению российских чиновников, одной из главных, если не самой главной, была их конфессиональная принадлежность. Поэтому не удивляет то пристальное внимание, которое власти уделяли не только господствовавшему православному, но и инославным богослужениям.
Проблема для властей в этой сфере усложнялась еще и потому, что большинство православного крестьянского населения в этом крае были бывшими униатами. Власти и руководство православной церкви понимали, что “воссоединение” 1839 г. не сделало бывших униатов сразу такими же самыми русскими-православными, какими были жители внутренних губерний. Первостепенной задачей тогда было их удержание в православии. А для этого надо было позаботиться о том, чтобы проповеди для народа были понятны. Скорее всего, как раз по этой причине в 1840 г. последовал указ, в котором указывалось, чтобы приходские православные священники в Западном крае “читали в церквях в воскресные и праздные дни проповеди на простом общепонятном языке, или изъясняли в виде бесед Катехизис”. Литовская духовная консистория еще уточнила, что речь идет о “простонародном языке”.[102] Можно предположить, что употребление “простонародного языка” в православной церкви также должно было служить отчуждению народа от польского языка. “Остатки унии” в православной церкви были одной из самых серьезных забот М. Муравьева. Вместе с православным архиепископом Виленским и Литовским Иосифом и другими епископами он принял меры к тому, чтобы православные священники края больше не говорили по-польски дома.[103]
Католическая церковь, как уже отмечалось, вообще считалась “польскою”. Как известно, в 1848 г. Николай I запретил употребление русского языка в богослужении “иностранных” исповеданий (“по-русски запретить; можно говорить проповеди на всех иностранных языках”[104]). Нетрудно догадаться, что имперские власти в этом случае боялись прозелитизма со стороны “иностранных” церквей. Но, что самое интересное, по мнению российских чиновников, это запрещение не касалось “прочих наречий и даже малороссийского”.[105] Уже имеется немало фактов, показывающих, что вместе с польским языком в католическом дополнительном богослужении в тех местностях, где жили белорусы, употреблялся и белорусский язык.[106] Можно смело предположить, что такая ситуация сложилась не из-за каких-то белорусофильских побуждений, а просто по необходимости. Как утверждал уже цитированный В. Дунин-Марцинкевич, белорусы просто не понимали других языков, кроме своего местного наречия. Уже после начала “мятежа”, 12 апреля 1863 г., попечитель ВУО А. Ширинский-Шихматов предложил там, где живет “народ русский” заменить польский язык в католическом богослужении “местным наречием”.[107] Учитывая взгляды А. Ширинскаго-Шихматова на допущение белорусского языка в начальных школах и издание “Разсказов на белорусском наречiи”, можно утверждать, что и в этом случае белорусский язык рассматривался только как временная мера, которая должна проложить путь русскому языку.
Но более подробно вопрос о допущении белорусского языка в дополнительное католическое богослужение обсуждался уже позднее, при виленском генерал-губернаторе Константине фон Кауфмане. В конце 1865 г. генеральный викарий Могилевской римско-католической архиепархии епископ Ю. Станевский информировал власти о ходатайстве католического духовенства Витебской и Могилевской губернии допустить произношение проповедей на “белорусском языке”[108]. Не обсуждая мотивации католического духовенства, обратим внимание на реакцию властей, а в первую очередь – священноначалия православных церквей западных губерний империи. Хотя большинство епископов православной церкви поддержало идею выдворения польского языка из католического богослужения, но ни один из них не видел возможности введения белорусского языка. Утверждалось, что русский язык понятен белорусскому крестьянину (также как и ксендзам),[109] а белорусский язык, “как грамматически и филологически необработанный”, годен только “для домашнего сельскохозяйственного обихода”.[110] Кроме того, в белорусском языке “много польских слов и оборотов”,[111] что делает его орудием в руках полонизаторов: “этот язык, будучи сам в себе наречием общего славянского языка, в западном крае издавна был подготовляем в орудие Римской пропаганды, чтобы народ обратить в католичество и ополячить”.[112] Правда, один член Ревизионной комиссии по делам римско-католического духовенства Северо-Западного края, учрежденной в начале 1866 г. виленским генерал-губернатором К. П. Кауфманом, предложил заменить в проповедях польский язык белорусским,[113] но власти во второй половине 60-х гг. еще более негативно относились к возможности придать белорусскому языку хотя бы какой- то общественно значимый статус, чем в начале этого десятилетия.
* * *
Обобщая, можно констатировать, что в середине XIX в. ощущалась потребность в белорусских книгах, в богослужении и преподавании в начальных школах на этом языке. Если до середины XIX в. функционирование белорусского языка в крестьянской среде не беспокоило имперские власти, то с началом “Великих реформ” ситуация изменилась. Институционализация “белорусского наречия” (в школе, костеле и т.д.) могла разрушить концепцию триединой русской нации. Правда, в начале 60-х годов местные власти, особенно попечитель ВУО А. Ширинский-Шихматов, пробовали использовать “белорусское наречие” (печатание тогда уже допускалось только “русскими буквами”) в антипольской политике, но с началом “мятежа” и назначением генерал-губернатором М. Муравьева, а попечителем – И. Корнилова это прекратилось. Белорусскость в общественном дискурсе допускалась уже только как выражение народного творчества. Правда, в российском чиновничестве существовала тенденция, которую на современном научном языке можно назвать отрицанием этнокультурной инакости белорусов. По словам профессора Петербургской духовной академии М. Кояловича, некоторые деятели высказывались даже за то, чтобы народ переменил “костюм, прическу по Великорусским образцам, гнушаются слышать Малороссийскую или Белорусскую речь и требуют, чтобы волостные чины и ученики сельских училищ н е п р е м е н н о всегда говорили к н и ж н ы м Русским языком”.[114]
Можно ли такое отношение имперских властей к белорусам и особенно к их языку, которое представлено в этой статье, трактовать как русификацию в смысле культурной ассимиляции?
Вопрос об “обрусении” Западного края поднимался и в 60-е годы XIX в. Очень часто задавался вопрос, как можно “обрусить” край, который был “издревле русским”? Такая нелогичность могла объясняться по-разному. Одни приверженцы “Русского дела” указывали на долговременное польское влияние в этом крае,[115] другие объясняли, что “обрусить” можно и нужно только белорусов католического исповедания, а в отношении к православным это значило бы “то же самое, что белое делать белым, ясное ясным, они напоминают нам известную фразу о ‘масляном масле’”.[116]
Отвечая на поставленный вопрос уже современным научным языком, надо в первую очередь обратить внимание на доминировавшее в общественном и официальном дискурсах понятие “русскости”. Согласно концепции редактора “Московских ведомостей” М. Каткова, к мнению которого прислушивались и в Западном крае, понятие русскости было полиэтническим и поликонфессиональным, а в иерархии идентичностей главная роль отводилась русскому языку (“самое прочное из всех завоеваний есть завоевание, делаемое языком какого-нибудь народа”[117]). Понятие “русский” охватывало, таким образом, всех белорусов. Недопущение белорусского языка в общественное употребление и даже в католическое богослужение можно по этой концепции русскости характеризовать как культурную ассимиляцию.
Согласно другому, более традиционному, взгляду, к русским относились только лица православного исповедания. Как писал виленский генерал-губернатор М.Муравьев, “православие соединено с понятием о русской народности, как, напротив того, католик и поляк составляют одно”.[118] Конечно, не одна конфессия, по этой концепции, определяла национальную принадлежность. Важны были и происхождение, и политические взгляды (как в случае с дворянством), и даже употребляемый язык. В этом случае о политике культурной ассимиляции можно говорить только в том случае, если российские власти принуждали или поощряли “возвращение” когда-то “совращенных” католиков-белорусов в православие. Хотя такая политика имела немало сторонников между российскими чиновниками и даже достигла некоторых успехов в середине 1860-х годов, но она не претворялась в жизнь последовательно даже после восстания 1863-64 г.г. Такая непоследовательность или осторожность была обусловлена тем, что имперские власти стремились не только к “обрусению края ”, но также должны были думать о спокойствии в обществе, о религиозности народа и т.д. В конце концов, многим из российских чиновников принципы современного национализма были еще чужды, а главной их заботой была “деполонизация”, т.е. уничтожение предпосылок к новому “мятежу”. Поэтому национальная политика по отношению к белорусам в середине XIX в. не всегда отвечала идеологеме триединой русской нации.