Переосмысление империи после распада Советского Союза - 2
3/2005
САМООПРЕДЕЛЕНИЕ И СУВЕРЕНИТЕТ КАК СПОСОБЫ ОСУЩЕСТВЛЕНИЯ КОНТРОЛЯ БЕЗ СОГЛАСИЯ НАСЕЛЕНИЯ
Существует целый ряд причин, объясняющих, почему вплоть до самого последнего времени специалисты, изучающие империи, не обращали внимания на зыбкую границу между государствами и империями. Во-первых, крушение европейских морских империй не выдвинуло этот вопрос на первый план. Европейские морские империи, в отличие от континентальных, строились на гораздо более отчетливом различии между гражданином и подданным, хотя новейшие исследования и продемонстрировали, что даже здесь грань, отделяющая центр от периферии, никогда не была столь отчетливой и непреодолимой, как это предполагалось в большинстве теорий империализма. Как показали последние работы в этой области, не следует считать, что европейские колонии раннего Нового времени были полностью интегрированы в жизнь имперского центра и совершенно ему подвластны. Скорее, их следует рассматривать как “отражение или логическое продолжение тех государств, к которым они символически относились”, при том, что колонии часто обладали высокой степенью автономии и независимой власти.[1] Более того, как утверждают Фредерик Купер и Энн Столер (Frederick Cooper, Ann Stoler), “инаковость колонизованных субъектов не была внутренне им присущим, постоянным свойством”. “Инаковость вначале следовало задать, а потом поддерживать”. Европейские морские империи “воображались по отношению к сопредельным и отделенным от них территориям”. Таким образом, “строительство нации” и “строительство империи” взаимно создавали друг друга.[2]
Зыбкая черта, отделяющая многонациональное государство от многонациональной империи, не была окончательно определена и после распада европейских континентальных империй (Романовых, Габсбургов и Османской империи) в конце Первой мировой войны. Повторюсь, этого не произошло не потому, что центр и периферия были в этих империях четко разграничены, – как раз наоборот. Многие исследователи континентальных империй указывали, что до начала XIX в. выделить в этих империях центр и периферию почти невозможно – по крайней мере, в этническом или национальном смысле. Например, турецкий этнос никогда не занимал господствующих позиций в Османской империи, а большинство в составе ее правящей верхушки составляли греки и славяне, населявшие Балканы. Габсбургская и Российская империи были аристократическими империями. В обоих случаях в состав имперской аристократии были инкорпорированы аристократические элиты обществ, принадлежавших к совершенно иной культуре (в случае Габсбургской империи речь шла о настоящей “двойной монархии”, состоявшей из австрийской и венгерской половин). Ни одна из этих империй не воспринимала себя в этнических категориях – скорее, они осмысливали себя в категориях территориальных, стремясь укрепить преданность “имперскому делу” независимо от культурной и религиозной принадлежности подданных. В подобных случаях неспособность исследователей проблематизировать факт размытости границ между многонациональным государством и многонациональной империей объясняется тем, они воспринимают эти государственные образования как изначально имперские. Действительно, эти политические общности называли себя именно так, не усматривая ничего дурного в названии “империя”, которое трактовалось традиционно как притязание на суверенный контроль. Они выстраивали собственную легитимность вокруг фигур своих императоров. Величие империи становилось фундаментом политической лояльности. По словам Алекса Мотыля (Alex Motyl), не столь принципиально, называет ли некоторая политическая общность себя империей или нет, ведь “государство” и “империя” – это концептуальные единицы, которые создаем мы, исследователи. Важно лишь, на основании каких критериев мы приписываем им то или иное название, – иначе говоря, нужно учитывать империализм самого исследователя.[3] Однако рассуждения Мотыля неверны, поскольку в данном случае ошибки второго типа (неспособность отвергнуть ложную отрицательную гипотезу) гораздо более вероятны, нежели ошибки первого типа (отбрасывание истинной отрицательной гипотезы). Иначе говоря, гораздо проще выработать критерии (такие, как размер территории, могущество или этнокультурный состав населения), по которым ту или иную политическую общность нельзя будет отнести к разряду империй (несмотря на то, что ее правители утверждают обратное), нежели критерии, опровергающие заявления государственного образования о том, что оно империей не является. Особенно сложна последняя задача в постимперском мире, где название “империя” ассоциируется с нелегитимностью власти и ожиданиями скорого развала данного политического образования. В современном обществе проблемы более не решаются при помощи одной лишь силы – в мире, где в политике участвуют массы, легитимация власти и ее имидж играют огромную роль. Как раз поэтому колоссальное значение имеет то, каким образом государственная общность преподносит себя населению своей страны и всему остальному миру. Сегодня ни одно государство, заботящееся о своей легитимности, не решиться назваться империей. Сам по себе этот факт многое говорит о том, насколько изменился характер власти, а власть (контроль), как заметил Дойль, – это ключевой вопрос империй. В мире современной массовой политики отношения прямого господства и подчинения, конечно, могут сохраняться, но они больше не могут рассматривать себя и представать перед другими в таком буквальном виде.[4]
Именно неспособность адаптироваться к новым условиям массовой политики привела к гибели Османскую империю, а также империи Габсбургов и Романовых. В относительно схожей ситуации – все они столкнулись с необходимостью модернизации и с соперничеством других стран на международной арене – эти три самопровозглашенные империи избрали разные пути решения своих национальных проблем. И ни одна из них не смогла уцелеть в обстановке, когда интеллигенция все настойчивее добивалась предоставления возможности участвовать в политике широким массам населения, национальные меньшинства мобилизовывались в поддержку требования самоопределения, а существующие формулы легитимации империи оказались устаревшими. Императивы государственного строительства и модернизации, отчасти навязанные конкуренцией с другими европейскими империями, выдвигали противоречащие друг другу задачи, например, необходимость обучения подвластного населения и одновременно поощрения его к более глубокой интеграции в империю. В результате росло этнокультурное самосознание (и в то же время неудовлетворение) недавно сформировавшейся национальной интеллигенции. Еще более значимо то, что во всех трех империях старые формулы обоснования легитимности имперского правления стали пользоваться все меньшим влиянием среди населения, жившего в мире массовой политики, основанной на идее нации и принципе народного суверенитета.
Однако в случае Советского Союза мы имеем дело с принципиально иным – по сравнению с самопровозглашенными европейскими империями – явлением. Как заметил Доминик Ливен (Dominique Lieven): “Русист изначально подходит к изучению империй под непривычным углом”.[5] Этот непривычный подход сформировался под влиянием методов, которые большевистские вожди – в отличие от правителей империй-предшественниц СССР – стали использовать в ответ на крушение этих империй. Стирая грань между принуждением и согласием, империей и государством, они сознательно использовали принципы национального самоопределения и государственного суверенитета как способы структурирования власти, не основанной на консенсусе. Терри Мартин (Terry Martin) верно подметил, что гибель Габсбургской, Российской и Османской империй стала примером для большевиков, значительно повлияв на те пути, по которым они пошли в разработке своей национальной политики:
“Ленин и Сталин очень хорошо осознавали опасность, которую несло клеймо империи в век национализма. Действительно, именно здесь и можно проследить настоящую связь между национальным строительством в СССР и крахом Габсбургской и Османской империй. Национальный кризис и последующий окончательный распад империи Габсбургов произвели колоссальное впечатление на Ленина и Сталина, увидевших в этих событиях наглядный урок, показавший, как это опасно, когда население рассматривает вас как империю. В результате Советский Союз стал первым полиэтничным государством в мировой истории, которое определяло себя как антиимперское. Ленин и Сталин вовсе не относились с безразличием к термину “империя”. Они прямо отвергли его.”[6]
Силой установив свою власть на большей части территории Российской империи, вожди большевиков занялись строительством специфической государственной формы этнофедерализма, основанной на принципах суверенитета и самоопределения. Конечно, сначала большевики не признавали федеративного решения “национального вопроса”. Однако формы национального государства постепенно просочились в марксизм-ленинизм как метод, позволяющий обезоружить национализм нерусских народов. Это произошло после того, как в годы гражданской войны многочисленные националистические движения попытались создать собственные национальные государства, но были в большинстве случаев разгромлены Красной армией. Таким образом, советское государство, в отличие от всех остальных европейских держав того времени и даже в отличие от США, формально не владело колониями и не было основано как явная империя. Оно преподносило себя как постимперскую форму государственности, как гражданское государство, целью которого является преодоление национального угнетения во имя классовой солидарности. Советский Союз, названный Терри Мартином “империей позитивного действия” (Affirmative Action Empire), прямо критиковал “великорусский шовинизм” и стремился обезоружить националистические движения, даровав меньшинствам статус нации в урезанном виде – национальную территорию, культурную автономию, руководство, состоящее из прндставителей местного населения. В качестве обоснования этого курса утверждалось, что передача национальным меньшинствам элементов самоопределения, формального суверенитета и культурной автономии позволит избежать новой волны недовольства, подобной той, которая в свое время захлестнула Габсбургскую, Османскую и Российскую империи. Предполагалось, что по мере укрепления социализма и изменения классовых отношений исчезнет и основа для национальных разногласий. С правовой точки зрения республики, составившие Советский Союз, являлись суверенными единицами, имитировавшими форму национального государства, несмотря на то, что фактически они жестко контролировались из Москвы. Согласно Конституции, СССР представлял собой добровольную федерацию, союзные республики теоретически сохраняли право выйти из Союза – юридическая фикция, которая в конце концов превратилась в кошмар, преследовавший советское руководство.
В этом отношении внутреннее устройство Советского Союза принципиально отличалось от империй XIX в. В СССР власть, не опирающаяся на консенсус, маскировалась при помощи рассуждений о национальном самоопределении, а принципы самоопределения и суверенитета использовались для того, чтобы стереть границу между авторитарной властью и добровольным консенсусом. Именно в этом отношении Советский Союз стал ответом на вызов эпохи массовой политики, которая подорвала устои Габсбургской, Российской и Османской империй, – эпохи, с наступлением которой внешняя форма стала играть столь же значимую (а возможно, даже более значимую) роль в формировании общественного сознания, как и сама сущность явления. Несмотря на широко распространенную практику насилия и принуждения по отношению к обществу в сталинскую эпоху, степень авторитарности советского контроля над нерусскими территориями была различной в разные периоды и в разных регионах. И хотя были случаи восстаний против сталинского режима (особенно в годы Второй мировой войны и сразу после нее на Северном Кавказе и среди населения областей, оказавшихся в составе СССР по пакту Молотова-Риббентропа), советское государство пользовалось значительной поддержкой у отдельных слоев населения из числа национальных меньшинств. Последнее обстоятельство вносит дополнительные затруднения, не позволяющие однозначно ответить на вопрос: строился ли Советский Союз на принципе господства-подчинения, или же на принципе добровольности, был ли он империей или государством. К концу 1950-х – началу 1960-х гг. даже большинство прибалтов смирилось с советской властью, с ее, как тогда казалось, незыблемостью. Накануне перестройки было распространено мнение, что институты Советской власти повсеместно приобрели известную легитимность в глазах достаточно широких слоев населения СССР и что в управлении страной методы убеждения пришли на смену запугиванию населения государством. Именно эти соображения стояли за провозглашением политики гласности. Однако какую бы легитимность советский режим ни приобрел, она испарилась под влиянием гласности, откровений о преступлениях сталинского режима и порожденной гласностью волны антиимперского национализма, так что в итоге все оппозиционные движения, представлявшие самые разные группы населения, в том числе и русских, стали представлять себя жертвами советской “империи”.
Контроль, осуществлявшийся советским государством на международной арене, также принципиально отличался от механизмов реализации своей власти империями-предшественницами. В качестве средства сохранения контроля за территориями и населением за пределами своих государственных границ Москва использовала номинально независимые национальные государства, в структуры которых она проникала и за которыми постоянно наблюдала. Старые морские и континентальные империи располагали определенным набором характерных практик контроля за политическими образованиями, которые они не намеревались включать в свой состав. Так, понятие сюзеренитета возникло в феодальном праве для описания взаимных обязательств, связывавших лорда и вассала. С появлением современного государства под сюзеренитетом стал пониматься ограниченный суверенитет, осуществляемый господствующим государством в отношении государства зависимого. На основе древнеримской практики было выработано понятие протектората, которое продолжает использоваться сегодня в международном праве для признания законности сохранившихся заморских колониальных владений. Подобно сюзеренитету, оно также обозначает недостаточно строго определенный суверенитет одного государства над другим, особенно в области обороны и международных отношений. Протекторат предполагает патерналистскую и, в принципе, временную власть, осуществляемую в интересах населения, сюзеренитет же подразумевает гораздо более персонализированный и патримониальный характер обязательств, связывающих правителей двух стран. Сегодня исследователи, занимающиеся проблемами империализма, говорят об этих формах отношений как о “неформальной империи” (поскольку и протекторат, и сюзеренитет предполагают осуществление контроля за пределами формальных границ империи). Однако на деле сюзеренитет и протекторат в большинстве случаев означали формальные, правовые и открытые отношения. Обе эти практики были тесным образом связаны с империализмом и колониализмом, и потому они непригодны для осуществления контроля в постимперском мире, где форма и видимость явления имеют значение.
Напротив, советское руководство усовершенствовало эти методы, использовав внешние признаки современного национального государства для установления неформального контроля в скрытом виде (неформального в том смысле, что контролирующий субъект находился формально за пределами государства). Тем самым вновь размывалась грань, разделяющая добровольное и принудительное правление. Сходные явления имели место и раньше. Так, например, Афинская империя осуществляла контроль над целым рядом независимых греческих городов-государств, силой угроз манипулируя ими и полностью подчинив себе их внутреннюю политику. Что действительно отличало советскую практику неформальной империи в Восточной Европе от Афинской империи, так это использование современных принципов государственного суверенитета как средства укрепления своей власти за пределами собственных границ. Это не было чисто русским изобретением. В 1903 г. Соединенные Штаты применили похожие методы для установления контроля над Панамским каналом. США подстроили выход Панамы из состава Колумбии, а затем использовали молодое Панамское государство для того, чтобы не допустить проникновения в регион других иностранных держав и получить право исключительного контроля над каналом.[7] Однако никакое государственное образование не было столь последовательно на этом пути и не добилось таких успехов, как Советский Союз.
Впервые описанные методы стали использоваться в России во время гражданской войны, когда было еще не ясно, следует ли включить территории бывшей империи Романовых непосредственно в состав РСФСР, или лучше просто подписать с ними международный договор и подчинить их партийному контролю со стороны Москвы. Украина, Белоруссия и Закавказье сначала рассматривались как юридически независимые государства, связанные с Советской Россией только договором, хотя в итоге эти республики стали основой строительства СССР. В начале 1920-х гг. для областей, ранее находившихся с империей Романовых в отношениях сюзеренитета (Бухара и Хива), или для регионов, где большевики не располагали достаточной военной силой для удержания своего контроля, в качестве альтернативы интеграции было изобретено понятие “народной республики”. (В последнем случае предполагалось, что формальная независимость этих регионов могла помочь предотвратить возможную интервенцию иностранных держав, например, Японии на Дальнем Востоке или Китая в Туве и Монголии). Так принцип государственного суверенитета использовался для установления контроля за пределами той территории, которую реально позволяли удерживать ресурсы большевиков, и для предотвращения вмешательства иностранных держав или живущих за рубежом диаспор соответствующих меньшинств. Когда отпала угроза японской оккупации, Дальневосточная народная республика прекратила свое существование и вошла в состав РСФСР, а Хивинская и Бухарская народные республики в 1924 г. были преобразованы в республики Узбекистан и Туркменистан. Монголия и Тува, однако, в этот период формально сохраняли независимость, хотя их политика жестко контролировалась Москвой.[8]
В Восточной Европе были деятели коммунистического движения, которые, придя к власти, стремились к интеграции своего государства непосредственно в СССР в качестве союзной республики. Однако после Второй мировой войны этот способ уже почти не практиковался. Вместо этого Сталин пошел по пути создания народных республик, которые теоретически должны были стать промежуточным этапом между буржуазной и советской республикой (хотя задача интеграции в СССР на правах союзной республики никогда всерьез не ставилась).[9] Вновь основная причина использования форм суверенного государства для распространения власти Советского Союза за пределами своих государственных границ была тактическая – неспособность интегрировать завоеванные после войны обширные пространства и стремление не допустить вмешательства других иностранных держав и диаспор в дела областей, находившихся под советским контролем. Примером тому могут служить разительно несхожие судьбы прибалтийских государств и Польши: включение первых непосредственно в состав СССР и решение сохранить Польшу как независимое государство после Второй мировой войны. И Польша, и страны Балтии входили в состав Российской империи до революции, когда они и были утрачены Россией. И Польша, и Прибалтика были рассадниками национального сопротивления советскому контролю. Разницу их судеб предопределил, скорее, политический контекст, существовавший на момент, когда эти регионы перешли во власть Советов. Первоначально Прибалтика была присоединена к СССР по пакту Молотова-Риббентропа в 1939-1940 гг. Согласие на это нацистской Германии тогда означало минимум международной оппозиции, кроме того, СССР располагал достаточными возможностями поставить Прибалтику под свой контроль. Но даже в тех условиях стояла проблема легитимности устанавливаемого контроля. Она решалась посредством представления инкорпорирования Прибалтики в состав СССР как добровольного акта самоопределения. Тогда же некоторые области Польши, оккупированные Советами, были включены непосредственно в состав Украины, Белоруссии и Литвы. Контроль же над той частью Польши, которая не вошла в СССР в 1939 г., был установлен на начальном этапе холодной войны, когда, как заметил Адам Улам (Adam Ulam), вопреки сложившемуся на Западе представлению, Советский Союз был слаб, а зона его контроля слишком расширена.[10] Используя принцип государственного суверенитета и одновременно проникая в местные правительства и отслеживая их деятельность, Советы создали буферную зону между СССР и Западной Европой, устранили влияние других иностранных держав и зарубежных диаспор в этом регионе и использовали полученное численное превосходство для того, чтобы продемонстрировать населению Советского Союза правильность социалистического пути, создав другие социалистические государственные образования, сходные с СССР. В известной мере эта система контроля существовала с согласия западных стран, первоначально признавших в Ялте советский контроль над Восточной Европой, а позднее, в эпоху разрядки напряженности, принявших его как нормальный геополитический факт. Однако советское господство в Восточной Европе в некоторых существенных аспектах отличалось от способов неформального контроля, к которым прибегали европейские колониальные державы. Это была замаскированная форма контроля: создавалась система государств, номинально составлявшая впоследствии альянс государств, каждое из которых юридически признавалось международным сообществом в качестве суверенной единицы, но чья политика контролировалась извне посредством множества скрытых каналов. С этой точки зрения можно говорить о системе неформальной империи, хорошо приспособленной к существованию в мире, состоящем из государств. Действительно, сегодня специалисты в области международных отношений видят в этой системе “самый поразительный современный пример неформальной империи”.[11]
Как я указывал выше, в условиях, когда грань между государствами и империями почти стерлась, империи нельзя сводить лишь к проблеме контроля. Следует учитывать и такие аспекты, как притязания на статус нации, нелегитимность власти, а также то, что такая власть не опирается на консенсус. Но такое толкование приводит к доминированию критерия открытого сопротивления власти в качестве главного указателя на “имперский” характер отношения сторон. При этом упускается из виду, что за фасадом явной политики могут скрываться различные формы тайного сопротивления. Как отмечают Дж. Икенберри и Ч. Купчан (John Ikenberry and Charles Kupchan) применительно к структурам гегемонии в целом: “Результаты принуждения могут не слишком сильно отличаться от тех, которые мы привыкли связывать с социализацией”, из-за чего становится значительно труднее “установить, в какой мере каждый конкретный результат возникает благодаря манипулированию материальными стимулами, а в какой вызывается изменением взглядов участников процесса”.[12]
В этом смысле эффективный контроль не может служить достаточным признаком империи – если мы понимаем империю как режим, не опирающийся на консенсус. Дэвид Лейк (David Lake) разработал эту проблему глубже, применительно к определению неформальных имперских отношений:
“Проблема с распознанием любых неформальных [имперских – М.Б.] отношений заключается в том, что возможность реализации остававшихся у зависимой стороны властных полномочий проявляется только в ситуации, вышедшей из состояния равновесия. Так, например, в случае неформальной империи, где обе стороны признают некоторые ограниченные права зависимого субъекта, никакого сопротивления не возникает, не требуется и никакого открытого принуждения, а местное правительство идет навстречу пожеланиям господствующего государства, как если бы между ними существовал простой альянс. Неформальный имперский контроль проявится наглядно только в том случае, если зависимая сторона попытается нарушить связывающие ее ограничения или же испытать терпение доминирующей стороны.”[13]
В Восточной Европе контроль Советов часто натыкался на широкое сопротивление со стороны населения Восточной Германии, Польши, Венгрии и Чехословакии. Применявшиеся Советским Союзом репрессии и тот факт, что власть СССР в регионе не опирается на консенсус, были очевидны для всех, что и привело к повсеместному отождествлению этой ситуации с неформальной империей. (И это несмотря на существование в Восточной Европе, в особенности в Болгарии, значительных слоев общества, поддерживавших советский контроль в регионе).
Напротив, внутри самого СССР признание его в качестве империи было вполне неожиданным, оно заняло нескольких недель, месяцев, максимум – пару лет. Оно стало возможным только во взаимосвязи с националистической мобилизацией различных групп населения. Накануне распада лишь немногие наблюдатели рассматривали СССР как империю. Представление о Советском Союзе как об империи широко распространилось как среди советских граждан, так и за рубежом в контексте массовой мобилизации, когда за довольно короткий срок в национальные колфликты, в итоге разрушившие советское государство, оказались вовлечены самые разные группы населения. Более того, разные группы включались в этот процесс по-разному. Конкретные условия – такие, как степень урбанизации общества, степень ассимиляции этнокультурной группы, ее численность, этнофедеральный статус, – определяли восприимчивость потенциальной целевой аудитории националистической мобилизации к антиимперским лозунгам.[14] По мере того, как будущее Советского Союза становилось все более сомнительным, даже номенклатурные элиты переходили в антиимперский лагерь, усматривая здесь возможность сохранения и консолидации своей власти. Подводя итог, заметим: в современном мире сопротивление является ключевым компонентом в процессе создания империй. Высокоцентрализованную систему контроля над многонациональным населением – даже если схематично ее можно представить в виде колеса без обода с расходящимися из центра спицами (в такой конфигурации многие видят самую характерную черту империи) – вряд ли признают империей, если только этот контроль не будет встречать значительного сопротивления.
КАК СОВРЕМЕННЫЕ ГОСУДАРСТВА СТАНОВЯТСЯ ИМПЕРИЯМИ
Позвольте обобщить изложенное и внести некоторые дополнения. Во-первых, как я уже показал выше, несмотря на то, что не опирающаяся на консенсус власть над полиэтническим населением внутри или вовне одного государства является ключевой категорией, определяющей понятие империи с тех самых пор, как это слово поменяло свое значение в XIX в., ученые до сих пор не уделяли достаточного внимания природе контролируемых империей единиц, а также проблеме возникновения того, что они идентифицируют как структуру империи. Империи в современном мире не сводятся только к отношениям контроля со стороны одного политического сообщества над другим. Они понимаются как нелегитимные отношения контроля со стороны одного национального политического общества над другим. Таким образом, в нашей современной трактовке империи всегда присутствует политика национальной идентичности и политика заявлений, претензий и обвинений, до начала XIX в. не входивших в комплекс имперской политики. Это обстоятельство заставляет усомниться в пригодности “трансисторических” структуралистских теорий империи.
Во-вторых, в современном мире оказалась размытой граница между большими многонациональными государствами и империями. Отчасти это произошло потому, что большие многонациональные государства в основном возникали по шаблонам бывших империй, а отчасти потому, что природа контроля над различными по своей культуре группами населения изменилась ввиду того, что принципы суверенитета и самоопределения стали использоваться государствами для осуществления этого самого контроля. Как заметил Ян Кларк (Ian Clark), несмотря на то, что после окончания холодной войны доминировавший дискурс нового мирового устройства “прямо провозгласил самоопределение в качестве основного принципа, наступает такой момент, когда проявления международной ‘солидарности' могут рассматриваться и как завуалированная форма гегемонии или империи”. Кларк полагает, что сегодня мы должны найти ответ на вопрос: “В какой мере именно эти принципы международной легитимности определяют природу современных империй? Имперское правление.., возможно, сегодня и утратило легитимность, но не может ли легитимность оказаться новой формой имперского правления?”[15] Ответственность за эту метаморфозу в значительной мере несет Советский Союз и его практика использования международных принципов самоопределения и суверенитета как способов формирования структур собственной власти. В мире, в котором принципы суверенитета и самоопределения являются общепризнанными нормами, империя стала частью оппозиционной политики, к которой прибегают те, кто бросает вызов большим многонациональным государствам или державе-гегемону за пределами его государственных границ.
В-третьих, исследователи должны уделять больше внимания вопросу о том, каким образом те или иные государственные практики претворяются в ощущение национального угнетения в тех странах, которые зачастую определяются как империи. Помимо принуждения и подавления, конкретная государственная политика – утверждение неравенства, сегрегация, дискриминация, ассимиляция или интеграция – тоже вносит свой вклад в формирование оппозиционного сознания. Изучая конкретные примеры такой политики, исследователи получают возможность серьезно рассмотреть имевшиеся альтернативы империи. Например, после падения режима Франко, до того, как в 1978 г. баскам и Каталонии были предоставлены значительные автономные права, Испанию обвиняли в том, что она превращается в Кастильскую империю. Насколько правомерно звучали эти обвинения? Мог ли Советский Союз избежать превращения в империю, если бы он продолжил курс середины 1920-х гг. на более открытый вариант этнофедерализма, если бы в 1940 г. в состав СССР не была бы включена Прибалтика или если бы советское государство вообще отказалось от принципа этнофедерализма? В конечном счете, принципиальное различие между большим многонациональным государством и многонациональной империей заключается не в наличии или отсутствии объективных структур контроля и даже не в политике неравенства и дискриминации, а скорее в том, принимает ли население эту политику и конкретные шаги правительства, называет ее своей или отвергает как чуждую, как “их” (чуждых властей) действия. Практики не опирающейся на консенсус власти и объективное неравенство – важнейшие факторы, порождающие неудовлетворение и претензии. Однако претензии – это коллективное заявление, а не объективное условие.
В-четвертых, основная проблема анализа империй в постимперском мире состоит, повторюсь, не в том, является ли государство по своей сущности империей безотносительно к конкретному историческому периоду. Скорее, предметом изучения должно стать то, каким образом заявления противоборствующих сторон приводят к преодолению зыбкой грани между государством и империей. Иначе говоря, исследователям следует обратить свое внимание на сам процесс, в ходе которого многонациональное государство начинает рассматриваться как империя, или наоборот, империю начинают рассматривать как легитимное государство. Каким же образом мы распознаём империи не только как утверждение, но и как результат? В том, что империи на сегодняшний день просто служат другим обозначением для несостоявшегося государства, что они могут быть однозначно опознаны в этом качестве только после того, как многонациональное государство потерпит крушение (особенно если рассматривать империю как неотъемлемую и неизменную характеристику), есть доля правды. Однако в случае Советского Союза или Эфиопии распространенная оценка этих стран как империй наметилась еще до того, как они распались, и сама она была частью процесса, приведшего к такому финалу, а не просто его результатом. Как я пытался показать выше, определяя, является политическая общность империей или нет, большинство людей ориентируется на критерий успешности и распространенности сопротивления, оказываемого этой политической общностью власти, так что империи в значительной степени создает сопротивление. Таким образом, любое объяснение процессов формирования структуры современных империй должно давать ответ на вопрос, каким образом империя возникает из политики сопротивления, независимо от того, идет ли речь о массовом сопротивлении режиму, не опирающемуся на консенсус, или же об использовании антиимперского языка политическими деятелями, стремящимися установить или упрочить свою власть.
В-пятых, прошлое имеет значение. На самом деле в подавляющем большинстве случаев, когда за последние 50 лет происходил распад государства, его крайне редко называли империей, даже если это событие происходило в многонациональном контексте.[16] Таким образом, далеко не все большие многонациональные государства “заслуживают” ярлык империи – даже когда такое государство гибнет. Скорее, подобные обвинения звучат почти исключительно в адрес тех больших многонациональных государств, которые возникли из осколков бывших имперских центров. Последнее обстоятельство показывает, какую важную роль играет история – и как контекст, и как ресурс для тех, кто бросает вызов этим многонациональным государствам. Доминик Ливен заметил, что Индия и Индонезия, как и Советский Союз, являлись огромными странами, состоящими из множества этнокультурных групп. Однако, в отличие от Советского Союза, они не несли на себе “исторического клейма империи” и потому смогли выжить.[17] Терри Мартин недавно развил эту мысль применительно к Советскому Союзу, доказывая, что, создавая советский этнофедерализм, Ленин и Сталин боролись именно с клеймом империи, приставшим к России в прошлом. Как замечает Мартин: “Индия и Индонезия располагали преимуществом сомнения – им пришлось бы убеждать своих собственных подданных, да и весь остальной мир в том, что они являются империями. Советскому Союзу нужно было убеждать всех в обратном”.[18] Достаточно сложно доказать, что политика индонезийского или нигерийского правительств по отношению к своим национальным меньшинствам была значительно менее эксплуататорской, чем соответствующая политика СССР. Но дискурс империи применительно к этим странам так и не сложился. Почему же эти режимы, даже построенные по шаблонам, созданным существовавшими на их месте до европейской колонизации империями, избежали “исторического клейма” империи, в то время как Советскому Союзу это не удалось? Причина, как представляется, лежит в различиях между постколониальными и постимперскими государствами. Оккупация страны и насильственное изменение ее территориально-административной структуры иностранной державой и последующий эффект морального очищения, вызванный борьбой против европейского колониализма и обретением независимости, не позволяют клейму империи пристать к этой стране независимо от объективного характера проводимой ее правительством политики.[19]
Наконец, признание государственного образования в качестве империи более вероятно не только после его распада, но особенно когда новые режимы пытаются расширить и укрепить свою власть над населением, принадлежащим к иной культуре, или же когда они осуществляют попытку распространить свой контроль за границы государства с помощью неких новых, насильственных методов.[20] Так, война США против Ирака в 2003 г. привела к тому, что Америку повсеместно стали обвинять в проведении имперской политики. Обвинения крепли по мере того, как США стали использовать свое могущество в мире новым, неожиданным способом. Действия, приводящие к расширению сферы государственного контроля, но носящие при этом оборонительный характер, не столь часто приводят к наклеиванию имперского ярлыка. Вот почему в большинстве случаев в наши дни экспансия государства преподносится как акт самообороны, а не как приращение территории. Так проявляется способность международных норм определять наше понимание событий. Напротив, заявления о том, что некое государство является империей, обычно отсутствуют в эпоху внутренней и международной стабильности или если соответствующая территория или этнокультурная группа уже достаточно долгое время подчиняются режиму. Давность установления контроля со стороны государства над некой территорией часто определяет ответ на вопрос, будут ли население этой территории или международное сообщество расценивать его как империю.
Существует целый ряд постимперских государств, возникших на основе бывших имперских центров (такие, как Австрия, Германия, Швеция, Португалия, Бельгия или Япония), которые сегодня редко причисляют к империям. Подобный результат предопределили поражение страны в войне, революция, иностранная оккупация и/или радикальное сокращение территории государства. Их продолжают воспринимать вне имперского дискурса, по крайней мере, до тех пор, пока не происходит активная и масштабная мобилизация национальных меньшинств, компактно проживающих на определенной территории, и пока эти государства не выказывают явных поползновений к установлению своего контроля за рубежом. Напротив, Россия, Эфиопия, Китай, Великобритания, Франция, Испания, Турция, США и Иран так или иначе именуются империями. Во многом это объясняется тем, что перечисленные страны никогда не испытывали продолжительной иностранной оккупации, а в их составе до сих пор присутствуют национальные меньшинства, компактно проживающие на определенной территории и в значительном числе отвергающие власть над ними этих государств. Кроме того, некоторые из этих государств (например, США и Франция) активно пытаются распространить свою власть за пределы собственной территории, прибегая к насильственным методам, вызывающим у многих протест.[21]
Таким образом, политика превращения в империю в современном мире может быть осмыслена как разновидность азартной игры, когда восприятие государственной общности как империи колеблется с течением времени, в зависимости от целого ряда факторов. К ним относятся: 1) экономическая, социальная и культурная политика, формирующая структуры не опирающейся на консенсус власти и способствующая развитию национального самосознания; 2) масштабы националистического сопротивления стремлению государства установить свой контроль; 3) история государства, в частности наличие или отсутствие имперского “клейма” в прошлом; 4) слабость государства, подталкивающая оппортунистически настроенных политиков к тому, чтобы переметнуться в лагерь оппозиции; 5) попытки государства укрепить или расширить своей контроль над населением (как внутри государства, так и за его пределами) при помощи новых методов; 6) оправдание действий государства ссылками на потребности самообороны. На самом деле, одновременно ведется сразу несколько различных имперских игр. Идет борьба между государством и националистической оппозицией(-ями) (как вне, так и внутри страны) за покоренное население; между государством и националистической оппозицией – за поддержку международного сообщества (оно же – влиятельное сообщество “наблюдателей”); между государством и националистической оппозицией – за поддержку населения, принадлежащего к господствующем группам (потеря легитимности в глазах этих групп часто становится критическим аргументом в пользу признания отношений “имперскими” и изменения государственной власти).
ПОСТСОВЕТСКАЯ РОССИЯ И ПОЛИТИКА ИМПЕРИЙ
Теперь я хотел бы рассмотреть частный случай постимперского государства – постсоветскую Россию – для того, чтобы на этом примере показать, каким образом постимперское государство может так полность и не смыть с себя клеймо “империи”. С 1991 г. постсоветскую Россию продолжают время от времени называть империей как во внутренней, так и в международной политике. Конкретное содержание подобных обвинений меняется в зависимости от места и времени, но в общем эти претензии имеют широкое хождение в определенных контекстах. Это верно даже несмотря на то, что во многих отношениях постсоветская Россия, даже ведущая кровавую войну в Чечне, постепенно уходит от повсеместного признания в качестве империи. Споры по поводу того, является ли постсоветская Россия империей или нет, остаются важным аспектом политики в Евроазиатском регионе. Периоды, когда соответствующие упреки стихают или, наоборот, вспыхивают с новой силой, наглядно показывают, каким образом государства оспаривают неочевидную черту между империей и многонациональным государством и какие факторы помогают появиться на свет современным империям.
Несмотря на распад Советского Союза, постсоветская Россия, подобно СССР, никак не может окончательно избавиться от клейма империи, приставшего к ней в прошлом. Как заметил Владимир Путин вскоре после своего прихода во власть в качестве Президента Российской Федерации в марте 2000 г., “опыт показывает, что Россию по-прежнему продолжают воспринимать как остаток бывшего Советского Союза”. Путин утверждал, что этот взгляд ошибочен, поскольку новая Россия “не является империей”, а представляет собой скорее “уверенную в себе державу с большим будущим”.[22] Это заявление было сделано всего несколько месяцев спустя после того, как Путиным была развязана вторая чеченская война, повлекшая за собой масштабный и разрушительный штурм Грозного (второй за пять лет), гибель десятков тысяч гражданских лиц и сотни тысяч беженцев. Сегодня Россию продолжают клеймить империей как некоторые зарубежные, так и внутренние наблюдатели. Как недавно заметил Чарльз Кинг (Charles King) на страницах журнала “Foreign Affairs”:
“Россия еще не так далеко ушла от империи – возможно, с избирательными механизмами, но империи. Она остается такой политической системой, чьи основные черты отнюдь не являются признаками современного государства. Центральная власть – там, где она существует, – осуществляется через президентских эмиссаров, которые успешно выполняют функции откупщиков налогов и голосов населения: они уступают долю местных доходов и поставляют голоса на выборах в национальных республиках и округах назначенным из центра кандидатам в обмен на благословение центра на управление своими удельными княжествами. Эти “вице-короли”, присланные из столицы, ведут досье на местную элиту, но, как правило, позволяют ей использовать свои методы управления. Государственные монополии или привилегированные частные компании обеспечивают стратегические ресурсы и поддерживают финансовые потоки, текущие в Москву. Перед слабыми, пребывающими в кризисе вооруженными силами, которые продолжают комплектоваться из призывников, поставлена задача охраны находящейся в состоянии брожения границы: армия ведет открытую войну в Чечне и поддерживает перемирие в очагах холодных войн в пограничных эмиратах – Молдове, Грузии и Таджикистане. Подобное устройство образует какое-то подобие федерализма, но федерализма в старом смысле этого слова. Ведь сама эта концепция, в конечном счете, происходит из древнеримской практики умиротворения народов, угрожавших империи, путем поселения их на ее землях и их найма на охрану границ империи в качестве федератов – самоуправляющейся пограничной стражи. Перед нами федерализм как реликт имперской стратегии – это не способ приблизить правительство к управляемым им народам.”[23]
И все же, несмотря на подозрения Кинга (мол, империя снова может замаскироваться под федерализм) и на всю жестокость двух чеченских войн, обвинения со стороны некоторых национальных меньшинств в имперском характере российской политики слышатся в последние годы все реже. Они умолкали по мере стабилизации контроля России над своими нерусскими территориями, ослабления националистической мобилизации и практического исчезновения возможностей для оспаривания государственных границ.
Вспомним, что сразу после распада Советского Союз подобные обвинения были широко распространены среди деятелей националистических движений нерусских народов. Национальные меньшинства в самой России мобилизовались позднее других, в ходе той волны национализма, которая привела к распаду СССР. Поздний переход в оппозицию объяснялся во многом их положением внутри этнофедеративной системы. В то время как националистические движения в союзных республиках находились под сильным влиянием антиколониальных требований, выработанных сначала прибалтийскими националистическими движениями, националистические движения внутри Российской Федерации в конце 1980-х гг. стремились повысить статус своих автономных республик до союзных и часто видели в руководстве СССР союзника в борьбе с правительством РСФСР.[24] Парад суверенитетов второй половины 1990 года, когда один субъект федерации за другим (в том числе и сама Россия) выступил с заявлением о своем суверенитете, оказал сильное влияние на все нерусские республики в составе России. Однако только в 1991 г., когда распад Советского Союза стал неминуем, националистические движения в некоторых нерусских республиках России, в первую очередь, в Чечне и Татарстане, развернули агитацию за полную независимость, рассматривая как советское, так и российское республиканское правление как формы русской колониальной власти. Мобилизация в Чечне и Татарстане против русского империализма достигла апогея сразу после попытки государственного переворота в августе 1991 г., когда правительство СССР развалилось, союзные республики провозгласили независимость и реальная власть перешла в руки правительства Бориса Ельцина.
Осенью 1991 г. в Чечне произошла вдохновленная этими событиями антиколониальная революция, которая привела к власти генерала Джохара Дудаева, провозгласившего независимость Чечни от Москвы. Москва отказалась признать этот акт и продолжала настаивать на том, что Чечня останется составной частью Российской Федерации. Провал неоднократных попыток России свергнуть режим Дудаева и восстановить свой контроль в Чечне в итоге привел к первой чеченской войне 1994-1996 гг. В своем обращении, оправдывавшем “полицейскую операцию” в Чечне, Борис Ельцин утверждал, что российские солдаты просто “защищали единство России” – “необходимое условие существования Российского государства”.[25] Однако авантюра России в Чечне рассматривалась очень многими как в самой России, так и за ее пределами как акт возрождающегося русского империализма (не говоря уже о том, что большинство чеченцев понимало эти события как простое продолжение полуторавекового вооруженного сопротивления российской имперской власти).[26] Подобное восприятие войны усугублялось некомпетентностью действий российской армии, которая, несмотря на всю проявленную жестокость, так и не смогла не только подавить чеченское сопротивление, но и в итоге допустила повторный захват Грозного повстанцами.
Напротив, вторая чеченская война (с 1999 г.), начавшаяся как ответ на ряд терактов, осуществленных чеченскими исламскими радикалами в России, и попытку этих групп экспортировать исламскую революцию в соседний Дагестан, была более или менее принята международным сообществом и самим населением России. Возросший во всем мире страх перед исламским радикализмом создал совершенно иной международный климат. И хотя вторая чеченская война оказалась не менее (а возможно, и более) жестокой, чем первая, более успешные действия Российской армии по маргинализации чеченских повстанцев и непрекращающаяся череда террористических актов, проводимых чеченскими боевиками в России, помогли нейтрализовать – по крайней мере в глазах международного сообщества и других национальных меньшинств России – выдвигавшиеся против нее обвинения в империализме. Большая часть самого чеченского общества, истощенного в ходе двух войн, под давлением обстоятельств была вынуждена пусть с неприязнью, но примириться с властью Москвы. Путин утверждает, что чеченцы – “не побежденный народ. Они – освобожденный народ”.[27] Россия продолжает использовать практику использования принципов самоопределения и суверенитета как способов контроля, что наглядно иллюстрируется референдумом, проведенным в марте 2003 г. в Чечне, в суровых условиях войны и массовых нарушений прав человека. На референдум был вынесен вопрос о новой конституции Чечни, в которой она провозглашается “неотъемлемой частью территории Российской Федерации”. (Неудивительно, что конституция получила подавляющее большинство голосов на референдуме).[28]
В 1991 г. с распадом СССР Татарстан тоже захлестнула волна антиколониальной мобилизации. Опросы общественного мнения в Татарстане осенью 1991 г. показывали, что 86% татар поддерживали полную независимость Татарстана,[29] а референдум, проведенный в марте 1992 г., дал 61% голосов в поддержку признания Татарстана “суверенным государством и субъектом международного права”. Однако, в отличие от Чечни, этот вопрос был присвоен местной номенклатурой, которая воспользовалась возможностью утвердить неопределенное положение своей республики в составе России, предполагавшее очень значительную степень автономии. В конечном счете влияние сепаратистских националистических движений заметно спало. К середине 1990-х гг. настроения в пользу выхода Татарстана из Российской Федерации, которые некогда были здесь достаточно распространенными, исчезли, сепаратистские движения были вытеснены на периферию политического процесса, а подавляющее большинство татар поддержало членство Татарстана в Российской Федерации. Угроза разрыва с Россией (а такой исход казался в 1992-1993 гг. почти реальным, что породило на свет целый ряд книг и статей западных экспертов на эту тему[30]) практически исчезла по мере того, как границы России нормализовались и были приняты подавляющим большинством национальных меньшинств в стране.
Однако неоднозначные отношения руководства Татарстана с Российской Федерацией – как республики в составе федерации или как бывшей колонии – продолжают оказывать влияние на многие политические процессы в регионе. Россию продолжают обвинять в том, что она является империей. Подобные упреки усиливаются в те моменты, когда Россия пытается заново договориться по некоторым условиям автономии Татарстана. Эти попытки активизируют распространенные среди татар подозрения, что Москва стремится уничтожить суверенитет Татарстана и ассимилировать татар в господствующую русскую культуру. Так, например, признание двуглавого орла в качестве официального символа нового Российского государства было воспринято многими татарами (а также другими этническими меньшинствами в России) как символическое подтверждение исторической преемственности от Российской империи. (Ельцин и его советники представляли этот шаг как попытку связать новую Россию с досоветской историей ее государственности). Введение в конце 1990-х гг. новых российских паспортов, в которых отсутствовала графа “национальность”, содержавшаяся ранее в советских паспортах, было воспринято многими в среде татарской элиты как попытка подорвать усилия национальных меньшинств по развитию своих культур и созданию правительств, состоящих из коренного населения. Ближе к нашим дням антиимперские рассуждения среди татар стали вновь нарастать в связи с жаркими спорами по поводу категорий, использовавшихся в ходе переписи населения России 2002 г. Многие татары усмотрели проявление политики “разделяй и властвуй” в стремлении Российского правительства признать утверждение человека о своей принадлежности к одной из локальных групп в составе татарского этноса как его выбор в пользу особой этнической идентичности. Другой повод к подъему антиимперских настроений дало противодействие России использованию в Татарстане латинского алфавита.[31] Рафаил Хакимов – один из главных советников правительства Татарстана – так трактует опасность, связанную с возрождением империи: “В Москве снова поднимается имперский дух. Сейчас стало очень популярно считать, что империя – это благо, что нужно положить конец таким республикам, как Татарстан”.[32]
Постсоветская Россия также страдает от приставшего к ней клейма империи в своих отношениях с другими постсоветскими государствами.[33] Россия, как отметил Владимир Путин вскоре после того, как стал премьер-министром в 1999 г., “не вынашивает ‘имперских планов’ в отношении стран СНГ, хотя намерена преследовать свои интересы в регионе, который она называет ‘ближним зарубежьем’”.[34] Однако грань между “региональной державой” и “имперской державой” остается весьма спорной. В странах Балтии, например, переселенцев советских времен часто называют потенциальной пятой колонной в случае возобновления Россией политики империализма. Россия продолжает отрицать, что включение Прибалтики в состав СССР являлось оккупацией (Россия опасается, что в случае такого признания она должна будет нести правовую ответственность за последствия советского режима). Это обстоятельство только создает новую почву для подозрений в имперскости. Попытки России влиять на политику Грузии, ее роль в абхазском сопротивлении, ее присутствие на военной базе в Джавахети, угрозы вторжения в Грузию для преследования чеченских боевиков – все это вызывает новые обвинения в том, что Россия продолжает проводить “имперскую политику” в отношении Закавказья. Как заметил один источник: “[Грузинская] Пресса полна антироссийских публикаций, самое мягкое выражение в которых – ‘империалисты’”.[35] Белорусские националисты выступают с критикой союза России и Белоруссии, усматривая в нем план “нового захвата Беларуси с целью ограбить ее и использовать труд нашего народа”. Усилия Лукашенко по реинтеграции Белоруссии и России заставляют белорусов выбирать “между жизнью в свободном и независимом европейском государстве и нищетой на окраинах российской империи”. Поддерживать Лукашенко, утверждают белорусские националисты, – это “означает одобрять реставрацию империи”.[36] Когда Россия заняла жесткую позицию по вопросу об энергетическом долге Украины в размере 3,7 миллиардов долларов и потребовала от нее рассчитаться с долгами, передав России некоторые украинские предприятия в топливной, металлургической и машиностроительной промышленности, на Украине многие стали выступать с заявлениями о том, что Россия вынашивает “имперские амбиции”.[37] Сходные обвинения раздаются в Армении по поводу возрастающего контроля со стороны России за производством и распределением энергии в этой стране, что составляет часть сделки, предназначенной покрыть энергетический долг Армении. К огорчению Путина, создание в 2003 г. в рамках СНГ экономического содружества, объединившего Россию, Украину, Белоруссию и Казахстан, незамедлительно вызвало в этих государствах протесты националистов, утверждающих, что Россия пытается воссоздать Советский Союз.[38]
Итак, речь идет не только о том, что Россия еще не полностью смыла с себя “клеймо империи” как во внутренней, так и во внешней политике – по отношению к государствам, входившим некогда в Советский Союз. Обвинения в имперской политике или имперских амбициях возникают и исчезают в связи с конкретными событиями в зависимости от того, какую оппозицию вызывают те или иные действия российского правительства. До сих пор постсоветской России удавалось избежать превращения в империю – как результата, а не как утверждения. Действительно, общая тенденция, по-видимому, такова: обвинения против России как империи постепенно смолкают. Благодаря тому, что российские политики взяли на себя обязательство установить стабильные границы, благодаря сокращению попыток со стороны России манипулировать русской диаспорой за рубежом и прекращению открытых угроз соседям постепенно возросло признание российского государства, а национальное сопротивление административно-территориальному устройству Российской Федерации оказалось вытесненным из сферы нормального политического процесса. Однако возможность имперского результата все равно остается одним из вариантов будущего постсоветской России.
РАССУЖДЕНИЯ В ПОДДЕРЖКУ ИМПЕРИИ КАК ТОСКА ПО УТРАЧЕННОМУ ПОРЯДКУ
Завершая размышления об изменчивой природе империй, я хотел бы бегло остановиться на контрдискурсе империи, набирающем популярность в некоторых элитарных кругах как в современной России, так и в Соединенных Штатах. Речь идет о позитивном дискурсе империи, в рамках которого империя видится как путь к восстановлению порядка в мире хаоса; она выражает стремление к контролю в неконтролируемом мире. Империя в позитивном смысле воплощает идею простого мироустройства, в котором царит порядок, могущественные державы могут диктовать другим свою волю, почти не встречая сопротивления, а цивилизаторская миссия этих государств имеет все шансы на успех. В современном контексте эти рассуждения тоже носят подрывной характер, особенно по отношению к международным принципам самоопределения и государственного суверенитета. Этот дискурс в основном получил распространение среди политологов или политиков из среды оппозиции. Политические лидеры, как в России, так и в США, до сих пор отказывались открыто выступить в поддержку подобных взглядов, противоречащих публичным сценариям реализации власти. Тот факт, что позитивный дискурс империи как выражение тоски по порядку получил хождение одновременно в Соединенных Штатах и в России, сам по себе очень интересен. На протяжении XX в. Россию и США постоянно обвиняли в империализме, а они постоянно отрицали имперский характер своей политики. И все же по разным причинам ощущение неконтролируемого беспорядка возникло как у победителей в холодной войне, так и у проигравших.
В России открытые призывы к созданию империи раздаются среди тех, кто оплакивает распад советского порядка и утрату системы ценностей той цивилизации, которую он воплощал. В России эта ностальгия характерна прежде всего для оппозиционного дискурса, проявляясь в частности в националистической критике современной российской внешней политики, основы которой российское правительство сформулировало в середине 1990-х гг., когда спали волны националистической мобилизации, смывшие Советский Союз, а за его распадом последовали насилие и беспорядки.[39] Открытые сторонники возрождения империи призывают к более активным действиям по защите интересов русских в “ближнем зарубежье” и к созданию нового государства с центром в России и народами бывшего СССР в своем составе. Такое государство должно служить реализации цивилизационной миссии России в Евразии. Так, например, Пензенский губернатор Владимир Бочкарев заявляет, что Россия страдает от неадекватной геополитической структуры, которая не соответствует ее стремлению быть великой державой. Для того, чтобы как следует защищать российские стратегические интересы, “…создание новой федеративной империи – [становится] некоей сверхзадачей, решение которой открывает путь к построению своеобразного коалиционного государства, в котором будут жить каждый в своей национальной реальности – не только татары, чеченцы, армяне, но и народы ближнего и даже дальнего евразийского зарубежья.”[40] В 1996 г. в Москве вышел сборник под названием “Неизбежность империи”. Его цель, согласно предисловию, – дать читателю “историческое, политическое, философское обоснование Империи как наиболее яркого и прогрессивного явления в процессе развития мировой цивилизации, и в особенности – в развитии России”.[41] Как пишет один из авторов этого сборника: “Попытка создать на месте Империи ‘национальные государства’ отбрасывает живущие в них народы к средневековому неофеодальному существованию, уродует государственные структуры, убивает этническую общность фальшивкой ‘либерализма’”.[42] Процитирую еще одного автора-националиста:
“И когда говорят, что Российская империя – это плохо или что Россия перестала быть империей, – это говорят наши враги, наши противники, которые не согласны с нашим цивилизационным идеалом, не согласны с нашим историческим путем и в принципе желают нам превратиться в некоторое несамостоятельное, региональное, небольшое государство-нацию с утратой наших стратегического и цивилизационного ориентиров, или, как они говорят, мессианизма.”[43]
Подобный проимперский дискурс в пределах самой России ограничивается преимущественно националистической оппозицией и прямо противоречит заявленной российским правительством политике, уважающей постсоветские границы и признающей итоги 1991 г. Постсоветская Россия может стремиться к расширению сферы своего влияния в постсоветских государствах. Однако, подобно своему советскому предшественнику, она не примет откровенную самохарактеристику в качестве империи. Как заметил В. Путин вскоре после своего избрания на пост Президента Российской Федерации, “тот, кто не сожалеет о распаде СССР, не имеет сердца, а тот, кто хочет воссоздания СССР, не имеет головы на плечах”.[44]
Напротив, в Соединенных Штатах проимперский дискурс стал следствием 11 сентября и попыток администрации Буша распространить сферу американского контроля на Афганистан и Ирак. Как иронично подметил Майкл Игнатьефф (Michael Ignatieff): “Если у американцев и есть империя, то они приобрели ее в состоянии полного отрицания”.[45] Тем не менее, насильственное утверждение Америкой своей власти в мире после террористических атак 11 сентября сделало возможными первые с конца XIX в. прямые замечания о необходимости в современной ситуации Американской империи. В отличие от России, где позитивный имперский дискурс вдохновляет критику внешней политики со стороны оппозиции, в Соединенных Штатах он получил хождение почти исключительно среди экспертов по внешней политике. Позитивный имперский дискурс в их интерпретации служит оправданию настойчивых попыток США навязать свой порядок миру, стремительно погружающемуся в хаос. Иногда этот дискурс используется как предупреждение о потенциально катастрофичных последствиях чрезмерного расширения империи. Вот как обобщил один источник приводимые в рамках позитивного имперского дискурса обоснования Американской империи:
“Упорядоченные общества сегодня отказываются вводить свои институты в общества неупорядоченные. Однако по мере того, как хаос в бедных странах принимает угрожающие масштабы, оставаться на этой антиимперской позиции становится все труднее. Опыт показал нам, что неимпериалистические варианты – а именно, помощь иностранных государств и различные попытки национального строительства – не всегда действенны. Логика неоимпериализма оказывается для администрации Дж. Буша слишком привлекательной, чтобы сопротивляться ей.”[46]
Действительно, некоторые советники администрации Дж. Буша не стыдятся назвать себя империалистами. Как говорит гуру неоконсерватизма Вильям Кристол (William Kristol): “Лучше ошибиться, применив силу, чем не применить ее по ошибке, и если люди назовут нас имперской державой – это их дело!”[47] В том же ключе размышляет Макс Бут (Max Boot), видящий самую большая опасность для американской внешней политики в том, что “мы не станем применять всю нашу мощь из страха перед одним словом на букву ‘и’ – перед империализмом”. И все же подавляющее большинство американцев по-прежнему испытывает некоторую неловкость, когда говорят о Соединенных Штатах как об империи, и администрация Дж. Буша в публичных заявлениях до сих пор тщательно избегала использовать подобные выражения, последовательно отрицая свои имперские намерения. Макс Бут по этому поводу замечает: “Учитывая исторические коннотации понятия ‘империализм’, нет никакой необходимости в том, чтобы правительство США стало использовать это слово. Однако оно должно совершенно определенно использовать практику империализма”.[48]
Таким образом, глубокие трансформации в характере политического контроля, отчасти инициированные именно Советским Союзом, по-прежнему остаются доминирующим фактором политики. И в постсоветской России, и в победивших в холодной войне Соединенных Штатах Америки не опирающаяся на консенсус власть продолжает скрываться за разговорами о самоопределении и суверенитете, что приводит к стиранию граней между силовым подчинением и добровольным согласием на него. И если опыт Советского Союза может рассматриваться как руководство по современной имперской политике, повсеместное признание современных России и США в качестве империй, скорее всего, будет зависеть от того, насколько успешным будет оказываемое им в пустынях Месопотамии и в горах Северного Кавказа сопротивление.