Европейская политическая эмиграция: потерянный сюжет
2/2003
Перевод Гульнары Садыковой под ред. С. Глебова и М. Могильнер выполнен по изданию: Robert C. Williams. European Political Emigrations: A Lost Subject // Comparative Studies in History and Society. 1970. Vol. 12. Pp. 140-148.
© Society for Comparative Study in Society and History. Редакция AI благодарит профессора Вильямса и Cambridge University Press за любезное разрешение перевести и опубликовать эту статью.
Историки, как правило, не любят проигранные дела. Они предпочитают рассуждать о том, что случилось, а не о том, что могло бы произойти. Именно поэтому они пренебрегали историей политической эмиграции. При ее изучении следует быть особенно осмотрительным, чтобы не попасться в многочисленные методологические ловушки: эта тема изобилует предвзятыми оценками происшедших событий, открытыми подделками документальных свидетельств, личными взаимными обвинениями, искажающими политическую действительность; она пронизана всеохватывающей горечью, злобой, ностальгией и бесконечной надеждой. История эмиграции заслуживает изучения не только как политическое явление, интересное само по себе; эмиграцию стоит изучать в силу того влияния, которое оказывают эмигранты на принимающую их страну и на свою родину (если они возвращаются). Тем, кто пытается игнорировать феномен политических эмигрантов, стоит вспомнить, что именно эмиграция помогла сделать политическую карьеру Марксу, Ленину и Троцкому, а также Карлу II и Людовику XVIII.[1]
В европейской истории возникновение политической эмиграции – сравнительно новое явление, совпавшее с созданием национальных государств в эпоху религиозных войн в XVI-XVII вв. и в последующую эпоху революций. Только на фоне секуляризованной лояльности граждан страны стала возможна гражданская не-лояльность эмигрантов, вынужденных и добровольных. История политических эмигрантов изучала коллективные характеристики тех европейцев, которые бежали от преследования или переворота на родине не только в поисках личного спасения или религиозной свободы, но также в надежде на политическое возрождение за границей. Но именно политическое поведение таких временных эмигрантов не удостаивалось внимания историков, интересовавшихся многими другими миграционными проблемами: экономическими изменениями внутри Европы и мира, бегством подвергаемых преследованию религиозных и национальных меньшинств, изгнанием литературных деятелей и передвижениями беженцев военного времени.
В общем-то, проблема изгнания стара, как мир: слишком часто человеку приходилось бежать от преследования в поисках убежища “на реках вавилонских”. Корни этого феномена восходят к образу Вечного Жида, уходят далеко в прошлое – к ранним христианам и их религиозным последователям, изгнанникам Марии I,[2] пуританам и гугенотам.[3] Однако явление бегства из страны по политическим, а не по религиозным или экономическим мотивам впервые возникло как наследие гражданской войны в Англии, Великой Французской революции и последовавших после 1789 г. беспорядков. Для одних эмиграция была лишь стратегическим отступлением, для других – трагедией всей жизни. Роялисты, сбежавшие от преследований Кромвеля, и Бурбоны, пережившие времена правления Наполеона, сыграли свою роль в эпоху Реставрации; якобиты[4] же умерли на чужбине (а вместе с ними и Милый (Бонни) принц Чарли)[5] или примирились с режимом, от которого бежали. Вплоть до XIX века большинство защищало законность старого миропорядка, сопротивляясь в той или иной степени принципу суверенитета народов, провозглашенному новыми правительствами.
В XIX веке типичным политическим эмигрантом был не свергнутый министр или землевладелец, а потенциальный революционер. Мадзини провел годы ожидания в Англии, готовясь ко дню Risorgimento.[6] Другие бежали после неудавшихся революций в надежде на новые возможности. Для тех, кто безуспешно пытался свергнуть существующие режимы в Польше в 1830-м, во Франции в 1848-м и в России в 1881-м году, эмиграция часто становилась политическим образом жизни и единственным способом ведения нелегальной деятельности. Польский лидер Адам Чарторыйский и его соотечественники во Франции, группа “сорока восьми” в Лондоне и русские революционеры, которым грозила реальная опасность после убийства царя Александра II, были среди многих, кто эмигрировал, чтобы продолжить политическую деятельность. Некоторые, подобно Марксу, русскому социалисту Александру Герцену и анархисту Михаилу Бакунину, писали яркие трактаты, пересекавшие европейские границы легче, чем их авторы, так и не дожившие до момента осуществления столь желанных ими политических переворотов. Другие, как Ленин и Троцкий, с триумфом вернулись из эмиграции. В обоих случаях целью была не реставрация, а революция.
В двадцатом веке опыт политической эмиграции стал более разнообразным. Эмиграционная политика, сложившаяся в результате тоталитарных революций в России, Италии и Германии, привела к смешению представителей “старого режима” с эмигрантами нового фрустрирующего типа, недовольными как новыми, так и старыми порядками. Более многочисленные, чем их предшественники, они также были более разобщены и представляли фракции, настроенные друг против друга не менее враждебно, чем против режимов Сталина, Муссолини и Гитлера. Тем не менее, опыт политического разочарования был хорошо знаком как эмиграции ХХ века, так и эмиграции века XVII.
Каковы же были характерные черты этого опыта? Трагедия жизни и одиночество изгнанника в чужой стране общеизвестны; они порождают у эмигрантов чувство тоски по живущему в памяти или воображаемому “золотому веку” прошлого. Несчастья в настоящем стимулировали не только надежды на избавление в будущем, но и мифы о счастливом прошлом. Еще Данте писал о своем сочувствии тем, кто посещает родину лишь во сне. В изгнании многие шотландские якобиты стали чувствовать настолько сильную “ностальгию вкуса”, что привезенная с родины селедка часто воспринималась ими как кулинарный эквивалент сердечной привязанности и памяти.[7] Подобным же образом названия книг графини Клейнмихель “Воспоминания о мире, потерпевшем кораблекрушение”[8] и Великого Князя Александра “Однажды Великий князь – навсегда Великий князь”[9] отразили русскую ностальгию по ушедшему миру – чувство, которое может показаться смешным непосвященному, но которое было абсолютно реальным для самих эмигрантов.[10]
Лишь немногие эмигранты считали свое пребывание за границей явлением постоянным. Роялисты 1640-х и 1650-х годов были из тех немногих, чьи предположения относительно своей судьбы оправдались; большинство якобитов были обречены умереть в чужих землях. В 1789 году Граф д’Артуа (Comte d'Artois) поклялся: “Мы вернемся через три месяца”. Он ошибся на 25 лет.[11] В двадцатом веке подобные иллюзии продолжали преобладать среди тех русских, кто хранил старые деньги и паспорта или формировал теневое правительство в надежде на грядущее и неминуемое падение большевиков. Со смешанным чувством гордости и скорби взирали они на сталинскую Россию, сумевшую пережить ужасы войны, в огне которой пали режимы Италии и Германии.
Рано или поздно приходило понимание того, что эмиграция – это надолго или навсегда, и надежды на быстрое возвращение домой умирали. Первым симптомом было, как правило, истощение финансовых ресурсов и экономические потери, возмещение которых было возможно лишь путем нахождения работы, несоответствующей высокому социальному статусу вынужденных эмигрантов. Английские роялисты получали незначительную поддержку из дома; часто оказывалось, что принадлежавшие им земли были проданы в соответствии с актами 1651-го и 1652-го гг. Киллигру (Killigrew), представителю Карла II в Венеции, пришлось стать мясником и умереть нищим, в то время как лорд Грэндисон (Lord Grandison) закончил свой жизненный путь в парижской богадельне. Подобным же образом многие якобиты с удивлением обнаружили, что для того, чтобы выжить за границей, они должны превратиться в фермеров, торговцев, армейских офицеров и даже пиратов. В более близкие нам времена русские аристократы зарабатывали как переводчики, журналисты или таксисты. Книга под названием “Потерянная собственность” – мемуары эмигранта, созданного воображением Владимира Набокова, является любопытным комментарием к этой трагической ситуации. Слишком часто подобные неблагоприятные и унизительные жизненные изменения лишь растравляли рану.
Другим печальным последствием политической эмиграции было лишение гражданства. В течение какого-то времени французские политические эмигранты не только потеряли все свои законные права, но и вернулись на родину под страхом смертной казни. Самой большой угрозой для эмигранта в XIX веке было не столько лишение гражданства, сколько возможность экстрадиции из страны проживания на родину, что было весьма вероятным в свете заключения многочисленных соглашений между европейскими полицейскими службами.[12] Однако действительная трагедия лишения гражданства принадлежит ХХ веку, когда миллионы мужчин и женщин стали эмигрантами без “своей” страны, лишенные гражданства на родине и отверженные за границей, с листочками бумаги, выданными международными организациями в качестве документа.[13] Русские эмигранты, потерявшие гражданство при советском правительстве в 1920-х годах, сталкивались с проблемой получения виз, паспортов и нового гражданства и часто превращались в отчаявшихся владельцев “нансеновских паспортов” – документа, выдаваемого Лигой наций, юридического свидетельства отсутствия у них гражданства, обеспечивавшего некоторую международную мобильность, но также вызывавшего нарастающую политическую фрустрацию.
Политическая эмиграция означала также и культурный конфликт. Эмигранты неизбежно оказывались перед выбором: изоляция на “острове” таких же политических изгнанников или вливание в море иностранцев. Роялисты неплохо устроились во Франции после бегства из Англии; гостеприимство Людовика XIV отразилось в галломании эпохи Реставрации. Однако поляки и французы не нашли культурно привлекательными ни правительство, ни язык, ни еду, ни одежду приютивших их в 1850-х годах англичан. Для русских Германия никогда не была просто местом политической эмиграции; она была символом современного мира, “Запада”, смесью уважаемого ими образования с материальным богатством, Бетховена с буржуазностью. Опыт эмигрантской жизни в Германии часто уничтожал ту притягательность немецкой культуры, которой она обладала на расстоянии, как это, например, проявилось в германофобии Гоголя и Набокова. Этот же опыт мог обострить чувство неприязни к Европе (которое, возможно, уже существовало), что произошло с российскими интеллектуалами, известными как “евразийцы”.[14] Вместе с тем, культурная ассимиляция облегчала развитие политической публицистики: наибольший резонанс в Германии получали политические идеи именно тех “русских”, которые хорошо знали немецкую культуру и язык (балтийские немцы и евреи).[15]
Сначала одиночество, бедность, лишение гражданства и культурная изоляция могли компенсироваться надеждами на помощь иностранных государств в политической и военной сферах. Якобиты получили оружие и корабли от Людовика XIV; Бурбоны присоединились к англо-прусской армии, которая вкусила горечь поражения в сражении под Валми в 1792 году. Позднее балтийские немцы добились помощи Германии после революции 1905 года в России; политические эмигранты, покинувшие Россию после революции 1917 года, обеспечили поддержку Германии, Англии, Франции и Америки белогвардейцам; итальянцам было разрешено организовать антифашистские “легионы Гарибальди” на французской земле. Но обычные ожидания народных восстаний на родине быстро испарялись. Ни Вандея, ни заговор Герцога Энгиенского (Duc d’Enghein) не смогли вернуть власть Бурбонам; правительства Франции и Англии выступили против формирования польского легиона; напрасно надеялась на крестьянское восстание русская фашистская партия в 1930-х гг., а итальянские антифашисты зря ждали гражданской войны. Там, где потерпела поражение политическая эмиграция, преуспели новые режимы, которые смогли не допустить следующей революции или реставрации.
Поражение порождало отчаяние. С течением времени единство политической эмиграции распалось под давлением старых проблем, эксцентричных личностей и новых движений. В 1650-х годах многие роялисты, включая Томаса Гоббса, заключили мир с протекторатом и вернулись в Англию. В 1830-х годах поляки пришли к осознанию того, что эмиграция только увеличивает пропасть между демократами и консерваторами и ослабляет их позиции перед судом иностранных держав.[16] Группа “сорока восьми” поняла, что даже при отсутствии разногласий между отдельными личностями несогласия между националистами и социалистами могут быть непримиримыми. Русская послереволюционная эмиграция была раздираема не только разногласиями между лагерями монархистов, либералов и социалистов, но и требованиями формирующихся новых пробольшевистских движений: “сменовеховцев”, “возвращенцев”, представителей “живой церкви” и “евразийства”. Последующие попытки сплотить русских правых под знаменем фашизма не смогли преодолеть традиционное разделение, причиной которого были разногласия между отдельными личностями, географическая распыленность эмиграции и недостаток денег.[17]
Чтобы преодолеть отчаяние, многие эмигранты переключились с политики на литературную деятельность. “Книги - это то немногое, чем может занять себя изгнанник”, - писал один английский эмигрант XVII века, и количество роялистов, вовлеченных в написание памфлетов, переводы и научную деятельность было наглядным подтверждением его слов.[18] Поскольку эмигранты вынужденно вели праздный образ жизни, они часто являлись творческой интеллектуальной силой, особенно активной в деле распространения знаний за пределы национальных границ.[19] Литературовед Джордж Брэндис отметил вклад мадам де Сталь, Жозефа де Местра и других французских эмигрантов в распространение литературного романтизма в Европе XIX века.[20] Польская эмиграция дала поэзию Адама Мицкевича, а также каталог планируемого 50-томного издания польских классиков, которому так и не суждено было выйти в свет. Бесконечное количество книг и памфлетов лондонской группы “сорока восьми” позволило Герцену сравнить их с афонскими монахами; Прудон был более резок в своих оценках, назвав их пустозвонами. Российская эмиграция наводнила Европу 1920-х и 1930-х годов книгами, переводами, журналами, газетами и мемуарами великих князей, а также подарила картины Кандинского и Шагала, музыку Стравинского и Рахманинова и произведения Набокова и Ивана Бунина.
Следует заметить, что писательство эмигрантов часто было не литературой, а пропагандой, продолжением войны другими средствами. Не многие полемические атаки роялистов против Кромвеля достигали уровня изощренности гоббсовского "Левиафана", но многие соглашались, что жизнь в Англии, раздираемой гражданскими противоречиями, действительно могла быть “мерзкой, жестокой и короткой”. В Германии в канун первой мировой войны историк Теодор Шейман пропагандировал цели балтийских немцев на страницах влиятельного Kreuzzeitung, в то время как малоизвестный тогда Ленин занимался нелегальным провозом “Искры” в Россию. И тот, и другой использовали свободу, предоставляемую жизнью в эмиграции, для политической пропаганды, неважно, какой аудитории она предназначалась - русской или немецкой. Даже будучи политически бессильными, эмигранты часто сохраняли возможность влиять на общественное мнение, становясь экспертами по странам, откуда они прибыли. Русские эмигранты правого толка, уехавшие после революции 1917 года, помогли убедить Адольфа Гитлера и других в том, что большевистская революция была еврейским заговором, в то время как меньшевики предоставили европейской социалистической прессе свои авторитетные предсказания неминуемого экономического краха России.[21] Приведенные примеры позволяют говорить об очевидном влиянии политической эмиграции на общественное мнение. Даже если для подобного прямого воздействия не было условий, эмигранты продолжали писать.
Эмигрантская литература традиционно отражала характерное для эмиграции чувство нарастающего отчаяния. Плачевное положение политических эмигрантов требовало оправдания. Литературные оправдания, как правило, освобождали самих эмигрантов от ответственности за собственное поражение и связывали его со скрытыми силами, действующими в мире. Переворот, явившийся причиной их изгнания, был заговором злодеев; рано или поздно, в результате комбинации действия высшей воли, исторических сил и воли народа они будут возвращены на родину. Ньюкасл (Newcastle) обвинил пуританскую революцию в бунтарских идеях, основанных на ереси Виклиффа (Heresy of Wycliffe)[22]; консерваторы XIX века обнаруживали семена революции 1789 г. в “саду Философов”. Эдмунд Бёрк предлагал Бурбонам считать себя настоящей “моральной” Францией, отличающейся от “географической” Франции.[23] Польские поэты сравнивали свою нацию с распятым Христом и ждали воскресения. Как отмечал Герцен, политические эмигранты порой неспособны принять умом современную действительность, поскольку время для них остановилось в прошлом. В подобных обстоятельствах вряд ли стоит удивляться той популярности, которой пользовались среди эмигрантов спиритические сеансы, гадальные карты и другие формы мистицизма. Русские правого толка представили “Протоколы сионских мудрецов” тем, кто жаждал обвинить евреев во всем зле современного мира; они также обнаружили, что в имени Ленина закодировано число апокалиптического зверя (666); кроме того, они посещали собрания теософских обществ, занимались йогой и верили в спасение нескольких Анастасий. Кто может винить их за поиски убежища в духовном мире, когда мир материальный не оставлял им надежды?
Политические философские системы эмиграции, как правило, представляли собой зеркальное отражение господствующих на родине идеалов. Формам народного суверенитета, которые отстаивали Кромвель и Робеспьер, за границей противостояли легитимность роялизма, принцип Генеральной Воли монарха. И наоборот, в XIX веке автократии Гогенцоллернов, Габсбургов и Романовых породили романтическую эмигрантскую политику народного суверенитета, в равной степени националистическую и социалистическую. В недавнем прошлом революция “слева” в России породила монархизм и фашизм среди эмигрантов правого толка, а перевороты в Италии и Германии – движения сопротивления социалистов и коммунистов.[24]
В конечном счете, политическая эмиграция часто заканчивалась во втором поколении. Все меньше и меньше сыновей могло разделить ценности и воспоминания своих отцов. Парадоксально, но те, кто еще был способен на это, казались иногда еще более иррациональными в своей политике. Некоторые якобиты, принявшие участие в неудавшейся кампании 1745 года,[25] никогда не были в Англии, но поддержали самозванца, рожденного в эмиграции. Самый одаренный писатель русского зарубежья Владимир Набоков из памяти и ностальгии воссоздал страну, которую он покинул в возрасте девятнадцати лет.[26] К 1930-м годам в эмигрантской политике доминировал фашизм молодых. Многие рядовые члены партии русских фашистов, младороссы и солидаристы выросли в эмиграции. По мере ассимиляции молодежи в жизнь их новой родины эмигрантская политика оказывалась ненужной. Только наиболее маргинализированные принимали ее утопизм.
Предлагая подобный сценарий эмигрантской политической жизни, мы не должны забывать о значительных различиях времени и места, определяющих уникальность каждой эмиграции. Ценности якобитов и антифашистов выражают не только разные политические воззрения – их разделяют два века европейского развития. Некоторые эмигранты, например, Бурбоны, проявили себя в ходе Реставрации; другие же пошли на уступки и вернулись на родину, примирившись с новым режимом; третьи умерли в эмиграции на чужбине. Некоторые сообщества эмигрантов выстраивали символическое единство вокруг законного монарха или общепризнанного претендента на трон; опыт других выразился только в политической фракционности. Английские роялисты XVII века, якобиты, революционные эмигранты XIX века не были многочисленны; в результате Французской революции после 1789 года за рубежом оказалось более ста тысяч беженцев, после революции в России – несколько миллионов. Большинство роялистов сохранило английское гражданство; французские политические эмигранты были амнистированы Наполеоном; русские были лишены гражданства советским правительством и остались без статуса гражданина, если только по счастливому стечению обстоятельств не смогли стать гражданами другой страны. Тем не менее, все они какую-то часть своей жизни провели далеко от родной земли и, несмотря ни на что, надеялись, что доживут до возвращения домой.
Как бы ни отличались европейские политические эмигрантские сообщества, их фрустрация оказалась забыта не только правительствами, но и историками, не интересовавшимися содержанием “мусорной корзины” объектов своего исследования. Лишь немногие обратились к теме горечи и тщетности политических надежд эмигрантов. Около ста лет назад Александр Герцен проницательно отмечал:
Сколько страданий, сколько лишений, слез... и сколько пустоты, сколько узкости, какая бедность умственных сил, запасов, понимания, какое упорство в раздоре и мелкость в самолюбии... Они показывают одно событие, одну кончину какого-нибудь события. Об нем они говорят, об нем думают, к нему возвращаются. Встречая тех же людей, те же группы месяцев через пять-шесть, года через два-три, становится страшно – те же споры продолжаются, те же личности и упреки, только морщин, нарезанных нищетою, лишениями, – больше; сюртуки, пальто – вытерлись; больше седых волос, и все вместе старее, костлявее, сумрачнее... а речи все те же и те же![27]
Уже тот факт, что эмигранты одной эпохи могут стать правителями в следующую эпоху, не позволяет игнорировать их, и исторические примеры политических карьер Мадзини, Ленина, Сунь Ятсена, Хо Ши Мина и других подтверждают это.
Политический и интеллектуальный климат эмиграции не менее важен и для культурной истории современной эпохи, ставшей свидетельницей того, как миллионы эмигрантов, спасаясь от тоталитарных и колониальных режимов, наводняют Европу и Соединенные Штаты. В этом смысле ХХ век, с его интеллектуальными настроениями отчуждения, экзистенциального отчаяния и ожидания апокалиптического конца западной цивилизации, многим обязан тем политическим эмигрантам, чья неукорененность символизирует дилемму современного человека и чьи тексты выражают эту дилемму, как, например, произведения религиозного философа Николая Бердяева.[28] Историки, занимающиеся общепринятой национальной историей, как правило, не анализируют ту роль, которую, по словам Герберта Лёти (Herbert Luthy), играют вненациональные и сверхнациональные группы, образованные политической и религиозной эмиграцией или отдельными меньшинствами.[29] Игнорировать их политическую роль – это значит воспринимать прошлое через призму настоящего, отправляя в мусорный ящик истории людей, для которых (как и для их современников) их политические лозунги не потеряли значимости. Интеллектуальное пренебрежение ими или их эмигрантским опытом ведет к тому, что мы упускаем из виду еще один из аспектов культуры нашего времени.