“Украина между Востоком и Западом”: проекция одной идеи
2/2003
Перевод главы “‘Україна між Сходом і Заходом’: проекція однієї ідеї” из книги: Наталя Яковенко. Паралельний Світ: Дослідження з історії уявлень та ідей в Україні XVI-XVII ст. Київ: Критика, 2002.
© КРИТИКА.
Редакция AI благодарит профессора Яковенко и издательство “Критика” за любезное разреше-ние перевести и опубликовать эту статью. Перевод с украинского Оксаны Остапчук и Мадины Алексеевой.
Территорию современной Украины на протяжении многих столетий разделяли постоянно меняющиеся внутренние границы – между языковыми и этническими группами, государствами, религиями, политическими и культурными системами, различными экономическими укладами. Это сделало ее ярко выраженной контактной зоной, которая характеризуется довольно широким спектром разнородных социокультурных явлений[1]. Их многообразие и притяжение/отталкивание в настоящий момент недостаточно исследованы, несмотря на то, что потребность в некой обобщающей модели историки и культурологи ощущают уже давно – начиная с первых попыток модифицировать схему “национальной истории”, сложившуюся во второй половине ХIХ – начале ХХ столетия.[2] Сообразно с романтическими представлениями об уникальности и культурной самодостаточности нации, жизненное пространство украинского этноса моделировали как определенную метафизическую вневременную целостность, где “на заре исторической жизни нашего народа” встретились “две великие творческие силы в жизни каждого народа – народность и территория”.[3] В соответствии с этим утверждением, все то неукраинское, что оказывалось на территории “народа”, ассоциировалось с агрессором, жаждущим завладеть “нашей” землей, подчинить себе “нашу” веру и т.д. Жизнедеятельность “народа” активно проявлялась только в “естественном центре” украинского пространства – Поднепровье и Киеве, в то время как периферия, ее “географические характеристики” и “обусловленные ими соседские отношения сыграли роль “фатума” во всей политической судьбе украинского народа и печально отразились на его культурной и политической жизни”, истощая “потенциал нации” и “энергию народа” в многовековой борьбе на двух фронтах – восточном (с “азиатскими ордами”) и западном – с более удачливыми в отношении жизненного пространства западными соседями. Обобщая подобные идеи в своих “Вступительных заметках” к первому тому “Истории Украины-Руси”, Михаил Грушевский выносит окончательный приговор украинскому “географическому фатализму”: “В богатом святыми, благородными, даже порой блестящими проявлениями, но печальном по своему реальному содержанию историческом наследии, которое тысячелетие исторической жизни передало современным поколениям, – велика отрицательная роль украинской территории”.[4] (курсив мой. – Н.Я.)
Сопоставление взглядов Михаила Грушевского с нюансами “географического фатализма” в соседних национальных историографиях второй половины ХIХ – начала ХХ века – польской и российской, выходит за рамки данной статьи. Отмечу лишь, что в произведениях львовских учеников Грушевского, для которых характерна ярко выраженная антироссийская направленность, бинарная оппозиция “Восток-Запад” трансформируется в некий метафизический треугольник, в центре которого якобы реализовывались главные идеи украинской истории, априори враждебные а) “Востоку” (Степи) – в борьбе за хозяйственное освоение земель, б) “Западу” (Польше) – в политических столкновениях, в) “Северу” (России) – в расовом и культурном смысле.[5]
Обозначенный вариант бытийной и пространственной идентичности украинцев, сформировавшийся под влиянием романтического национализма и закрепленный в историографических и литературных стереотипах, в начале 1920-х годов претерпел ряд изменений под влиянием сразу двух концепций: 1) Украины как “окраины” одновременно и для Европы, и для Азии – пространства, где они якобы накладываются друг на друга; 2) Украины как цивилизационного перекрестка между “Западом” и “Востоком”, то есть между Европой как широко понимаемой культурной общностью и столь же метафорической “Азией”. Обе теории противостояли, с одной стороны, романтическому взгляду национальной историографии на территорию украинского этноса как на замкнутое целостное пространство, а с другой – позициям приверженцев российского евразийства, согласно которым историческую Русь (то есть Украину, Белоруссию и Россию) следует считать не восточной окраиной Европы, а западной окраиной Азии.[6]
Первую из двух вышеупомянутых теорий подробно изложил в 1923 г. Степан Рудницкий в работе “Обзор национальной территории Украины”,[7] написанной, как принято считать, под влиянием немецкой геополитической школы, в частности, Ф. Ратцеля.[8] Несмотря на явно квазинаучную цель – найти объяснение тому факту, что украинский народ не смог создать собственное государство в ходе освободительной борьбы 1917-1921 гг., – ученый-географ победил в авторе публициста.
В работе Рудницкого, несмотря на достаточно агрессивный стиль, содержится ряд тонких наблюдений над ролью геоморфологических, климатических и территориальных факторов в истории Украины. Феномен “окраинности”, по мнению автора, состоит как раз в географическом расположении Украины на перекрестке трех миров – европейского, восточно-исламского и кочевого азиатского, то есть снова в рамках “треугольника”, где сталкиваются между собой расы, культурные круги, народы; это обстоятельство, по Рудницкому, способствует превращению Украины из “приграничной страны” в “страну границ”.[9] Вместе с тем, в оценочной части своих наблюдений Рудницкий не смог отойти от представлений национальной историографии о “неизбежной вине” неудачного жизненного пространства в исторических бедах украинского народа.
Этому взгляду явно противостоит вторая теория, принадлежавшая Вячеславу Липинскому и выраженная им в яркой формуле, которая не только пережила своего создателя, но и положила начало устойчивой интеллектуальной традиции. В написанном в 1923, а опубликованном в 1925 г. научно-популярном эссе “Религия и Церковь в истории Украины”[10] Липинский впервые дал определение Украины как территории “между Востоком и Западом”. По его словам, это является “сутью Украины, ее душой, данной ей в день творения, историческим призванием, символом и знаком ее национальной индивидуальности”.[11] Двойственный образ Украины заложен, по Липинскому, в самой ее истории – начиная с колебаний между Римом и Византией в выборе христианского обряда и заканчивая разнонаправленными политическими и культурными тяготениями в сторону Польши либо Москвы: “двух разных культур, мировоззрений, понятий и цивилизаций”.[12]
Поскольку данная разновекторность является неотъемлемой частью бытия украинской нации, то conditio sine qua non успешной национальной жизни – это не оплакивание “фатальной роли географии” и не противоборство двух противоположных начал, а поиск путей их гармонизации, “стремление к объединению этих разных территориальных частей Украины в одно национально-политическое и духовное целое”.[13] Эти идеи обосновал Липинский три года спустя в трактате “Письма к братьям-хлеборобам” (1926), в котором на первое место среди причин отсутствия украинской государственности автор поставил ее географическое расположение на “большой дороге между Азией и Европой... на географически неустойчивом пограничье двух разных культур: Византийской и Римской”.[14] Совпадение по времени появления работ Рудницкого и Липинского вряд ли можно считать игрой случая. С одной стороны, Первая мировая война и вызванные ею геополитические изменения на европейском континенте способствовали ломке провинциальных идентичностей местных интеллектуальных элит. Одной из главных мировоззренческих проблем становится проблема взаимопроникновения “Запада” и “Востока” как основных антагонистов в европейской истории: по мнению Николая Бердяева, высказанного им в 1918 г., “сегодня Европа оказалась лицом к лицу с главной проблемой всемирной истории – объединением Востока и Запада”.[15] С другой стороны, появление новых государств на развалинах Габсбургской и на западных окраинах Российской империи спровоцировало всплеск рекомпенсаторных мифов среди так называемых “негосударственных народов” востока Европы – и тех счастливцев, которые обрели независимость, и тех неудачников, которым в этом не повезло. Необходимость самоутверждения реализовалась, помимо всего прочего, в новом моделировании собственного жизненного пространства – в противовес устоявшемуся на Западе восприятию европейского Востока как “нецивилизованной”, “ненастоящей” Европы.[16] В общих чертах, постулировалось культурное переосмысление самого понятия “Восточная Европа”,[17] а параллельно создавалась определенная промежуточная – между Западом и Востоком – конструкция, в центре которой оказывался собственный народ: украинский (см.выше), румынский,[18] польский (так, идея новой Польши как “естественного моста” между Россией и Европой, призванного “сдерживать и европеизировать дикость”, была сформулирована уже в 1919 г.[19]) и т.д.
Появление новой концепции европейского Востока в научном, а не в публицистическом смысле обычно связывают с докладами молодых польских историков Оскара Халецкого и Марцелия Хандельсмана на V Международном Конгрессе историков в Брюсселе в 1923 году;[20] в 1927 г. была создана Федерация Исторических Обществ Восточной Европы (Federation Societes Historique de l’Europe Orientale), издававшая в 1928-1939 гг. свой “Bulletin” и организовывавшая конгрессы; с 1935 года журнал аналогичной направленности, под названием “Archivum Europae Centro-Orientalis”, начал выходить в Будапеште.[21] Остается добавить, что в состав Федерации входили, кроме польских, чешских и венгерских, два украинских научных института, разумеется – за пределами Советской Украины: Научное Общество им. Т. Шевченко (Наукове Товариство iм. Шевченка – Львов) и Украинский Научный Институт при Варшавском университете.
Идея вычленения Восточно-Центральной (иначе – Центрально-Восточной) Европы, перекликаясь с идеей “Новой Европы” (Nova Evropa) Томаша Масарика,[22] определяла это пространство так же, как метафорически его обозначил Липинский – “между Востоком и Западом”. Важной составляющей видения этой метаобщности было осознание неоднородности культур и этносов региона, а также их перманентного взаимопроникновения, что привело к формированию самобытного цивилизационного пространства с собственной социокультурной спецификой, в чем-то отличающейся как от западно-, так и от восточноевропейской.[23]
Интеллектуальная “биография” этой теории в странах социалистического лагеря после Второй мировой войны особенно ярко отразила ее метагеографическую окраску, т.е. наполненность географических понятий идеологическим содержанием. Исследовательский интерес в ней так тесно переплетался с неприятием господства Советского Союза (“Восточной Европы”), что само историографическое течение, культивировавшее понятие “Центрально-Восточной [Центральной] Европы” как отдельной социокультурной единицы, приобретало оппозиционное звучание.[24] Достаточно сказать, что одна из наиболее интересных работ, в которой полемически заострены доводы существования “третьей” Европы как макрорегиона “между Востоком и Западом” – эссе венгерского историка-медиевиста Ено Сюча (Jeno Szucs), впервые была издана лишь в 1980 г. в самиздате.[25] В то же время, благодаря усилиям историков-эмигрантов и в благоприятной обстановке холодной войны (как верно заметил Алексей Миллер[26]) понятие “третьей” – Центрально-Восточной – Европы входит и в англо-саксонский научный дискурс.
Едва ли не решающую роль в этом сыграло основание в 1942 г. в Нью-Йорке Польского Научного Института, возглавляемого в то время уже эмигрантом Оскаром Халецким, который в 1950 г. опубликовал монографию “Границы и разделения в европейской истории”,[27] где существование “третьей Европы” доказывалось на широком сравнительно-историческом фоне.
Что касается украинской историографии, то, возвращаясь в межвоенное время, мы можем констатировать, что восприятие Украины как открытого для внешних влияний пространства (в отличие от самодостаточного жизненного пространства классической национальной историографии) на протяжении 1930-х гг уже отчетливо утверждается в научном дискурсе. В качестве убедительного примера можно привести программное введение Дмитрия Антоновича к сборнику лекций по истории украинской культуры, составленному в 1930-е (издан в Подебрадах в 1940 г.):
“Культурное развитие каждого народа происходит в процессе постоянных контактов с другими народами, в процессе культурных взаимовлияний разных народов и постоянного наложения культурных влияний. Культуры самобытной, культуры, которая развивалась бы у того или иного народа самостоятельно с самого начала и до современного культурного уровня, смело можно заявить, не существует...”[28]
Между тем, невзирая на декларируемую, как в процитированном фрагменте, готовность “открыть” Украину всему миру, именно в это время намечается и весьма характерный нюанс, который оказался, как мы увидим в дальнейшем, на удивление живучим, продержавшись mutatis mutandis в украинской научной мысли до сегодняшнего дня. Речь идет об устойчивой “западной” направленности, отыскивании в истории и культуре Украины одних лишь элементов “родства с Европой”. Это, кстати, хорошо заметно и в упомянутом сборнике лекций, в котором едва ли не в каждой из отдельных областей культуры – образовании, книгопечатании, искусстве и т.д. – явно делается упор на западноевропейские влияния.
Таким образом, “Украина между Востоком и Западом” постепенно превращалась в Украину, повернутую, как позднее скажет Дмитрий Чижевский, “лицом на Запад”. Можно предположить, что подобный образ мышления был, с одной стороны, отражением представлений о “фатальной роли географии” Украины, то есть о ее невыгодном расположении на границе с агрессивной кочевой Степью, а с другой – являлся реакцией на евразийский Восток той интеллектуальной среды Львова, Варшавы и Праги 1930-х, к которой принадлежала большая часть украинцев-эмигрантов. Ведь параллельно с распространением упомянутой выше идеи об органичном существовании “Новой Европы” (в которой они теперь находились!) в пределах “Европы настоящей”, понятие “Востока” приобретало дополнительную квазинаучную семантику – идеологическую, культурную и даже пространственную. Украина как самый восточный объект исследовательской и публицистической рефлексии приверженцев идеи Центрально-Восточной Европы была в этом смысле наиболее уязвима – не только в связи с российскими страницами в ее истории, но и с тем, что большая часть ее территории входила в состав Советского Союза – символа “азиатчины”. Адептам “европейского характера” Украины приходилось также бороться с достаточно популярным в то время представлением о принадлежности Украины – как части России – к “тюркской цивилизации”.[29]
Курьезным отзвуком этой концепции можно считать размышления о двойственности украинского национального характера, в котором все негативные черты якобы объясняются проникновением в жилы украинцев “тюркской крови”, которая исказила “исконно славянскую психику” и разбудила разрушительные инстинкты, жестокость и склонность к анархии.[30] Тема генетической “склонности к анархии”, имманентно присущей украинской психике, активно обсуждалась в политической публицистике межвоенного времени.
Помимо яркого лидера этого направления Вячеслава Липинского, считавшего одной из причин отсутствия государственности у Украины “неопределенность расы”, которая якобы “усиливается в направлении с северо-запада на юго-восток – по мере того, как усиливается ее степной характер”[31] (явный намек на все тот же “тюркский след”), можно отдельно вспомнить историка и публициста Ивана Кревецкого, автора книги “Из истории анархии в Украине” (Львов, 1936) и цикла статей, вызванного остро полемической статьей “Обличитель анархии” (1922).[32] Этой концепции отдали дань и писатели. Не рассматривая детально то, как она отражалась в художественных образах, отмечу лишь яркое проявление ее в поэзии одного из самых талантливых представителей пражского кружка поэтов-эмигрантов, Евгения Маланюка. Певец Украины – “Степной Эллады”, распростертой на “обочине дороги из Европы в Азию, / головой на Запад и лоном на Восток”,[33] Маланюк раз за разом взывает к “поганой” смешанной крови украинцев как к фатуму и проклятию Украины:
Звiдцiль черкаська твоя шатость
И рабська кров твоя звiдцiль
(1926 г.)
Та з бунту ще не збився гурт,
Гудзами не набрякли жили,
Важкої кровi тюркський нурт
Залiзне лезо не прошило.
(1932 г.)[34]
Унаследованной якобы на генетическом уровне от Степного Востока “анархии” противопоставляли такие положительные черты, как дисциплинированность, стремление к порядку, законопослушность, развитый государственный и гражданский инстинкт; все это рассматривалось как следствие восприятия западной культурной практики, якобы пришедшей в упадок в Украине после ее вхождения в Российскую империю.[35]
Кроме того, это был удобный случай подчеркнуть роль Украины как щита европейской культуры от “азиатских варваров”, что было в основных чертах намечено еще Михаилом Грушевским: украинскому народу довелось “в своей борьбе со степью сыграть почетную роль забрала европейской культуры от азиатских орд [курсив мой. – Н.Я.]”.[36] Вскоре после окончания Второй мировой войны под пером авторитетного историка эмиграции Бориса Крупницкого, участника цивилизационных дискуссий конца 1940-х, идея Украины-“забрала” дополняется еще более жестким – в духе времени – сравнением с “последним бастионом европейского духа” на Востоке, “кордоном перед другим, неевропейским миром... Однако, ведя борьбу, она всегда жила европейской жизнью... Органичный путь украинского развития является европейским”.[37] Здесь следует напомнить, что декларируемый Крупницким “европеизм” Украины явно перекликается с “европеизмом” творческих кругов украинской эмиграции периода “ДиПи”[38] (1945-1950/1), для которых высшим образцом являлась “Европа”, а именно – освоение культурных и литературных моделей Запада.[39]
Как видно, все толкования: и старосветское “забрало”, и навеянный военно-пропагандистской лексикой “последний бастион”, и художественно-литературный “европеизм” – означали одно и то же: желание отвести от себя все подозрения в родстве с теми, кто живет по ту сторону “бастиона”. Логично, что это вело к отрицанию культурных контактов с Востоком в принципе: по словам межвоенного националистического политолога Юрия Липы (1938 г.), это было абсолютно невозможно по причине “психического отвращения”.[40]
В размышлениях одного из самых авторитетных интеллектуалов эмиграционной украинистики 1960-1970-х годов Ивана Лисяка-Рудницкого мы встречаем аналогичные по сути утверждения, хотя и выраженные в более мягкой форме. Например, в докладе на Славянском историческом конгрессе памяти Кирилла и Мефодия (1963) с красноречивым названием “The Ukraine between East and West” Лисяк-Рудницкий определяет Украину как классический регион “униатской традиции”, поскольку здесь происходило совмещение социальных и политических структур европейского типа и восточнохристианского (византийского) этноса. В противоположность этому “евразийский Восток”, в отличие от “византийского Востока”, по мнению автора, будучи постоянным источником угрозы для Украины, благодаря защитной реакции никогда не был воспринят,“интернализирован”.[41]
Прежде чем зарубежная украинистика смогла преодолеть “антитюркский” синдром, должна была произойти смена поколений и изменение восприятия истории в целом. В значительной степени этому способствовала новая волна ориенталистики, связанная с именами Омеляна Прицака, первого директора Украинского Научного Института Гарвардского университета (УНИГУ), и его учеников,[42] которая стремилась исследовать исламский мир и евразийскую кочевую степь без каких-либо предубеждений. (Хотя, несколько забегая вперед, нельзя не упомянуть, что Омелян Прицак был учеником Агатангела Крымского, патриарха украинской ориенталистики советской Украины в межвоенный период).
С исследовательской деятельностью УНИГУ, прежде всего с журналом “Harvard Ukrainian Studies”, издаваемым с 1977 г., и серией монографий УНИГУ и Канадского Института украинских исследований Университета Альберты (КИУС), связывают также окончательный отход от окрашенной искренним патриотизмом упрощенности во взгляде на “европейскую” составляющую украинской истории. Принимая в целом формулу Украины как социокультурного региона “между Востоком и Западом”,[43] американские и канадские историки в своих работах 1980-1990-х годов сузили проблему неопределенного “Запада вообще” до проблемы посредничества Польши в трансляции европейской культурной традиции в Украину – в концептах и моделях политической культуры, типе образования, интеллектуальных приоритетах, религиозных позициях и т.д[44]. Лучше всего это выразил Игорь Шевченко при открытии круглого стола на конгрессе 1988 года, приуроченном к тысячелетию крещения Руси:
“Если взглянуть на проблему с точки зрения Восточной Европы, то мы столкнемся с парадоксом, согласно которому без Византии, разумеется, не было бы ни Украины, ни Белорусии, но с другой стороны – и без Польши ни Украины, ни Белорусии не существовало бы.”[45]
* * *
Нюансы концепции, о которых речь шла выше, до конца 1980-х были характерны исключительно для зарубежной украинистики. Как известно, период кратковременного расцвета относительно независимой науки в Советском Союзе, связанный с так называемым курсом “коренизации” (“украинизации”) 1923-1929 гг., закончился полным разгромом исследовательских институтов, а также физическим и психологическим террором в отношении ученых; в результате “чисток” культурной элиты было репрессировано, расстреляно или погибло в лагерях более 80% процентов творческой, в том числе научной интеллигенции. Например, только в ориенталистике в период с 1920 г. до репрессий 1931-1934 гг. функционировало несколько десятков научно-исследовательских центров, объединенных во Всеукраинскую Ассоциацию Востоковедения, в состав которой входило 193 действительных члена. Ассоциация издавала собственный “Весник” (1926-1928 гг., 5 номеров) и журнал “Восточный Мир” (1927-1931 гг., 12 томов; название двух последних выпусков пришлось изменить на “Красный Восток”[46]). В ходе репрессий подготовленные к публикации научные труды ориенталистов – словари, монографии, грамматики и т.д. – были уничтожены, а большинство ученых погибло в лагерях. Среди них был и патриарх украинского востоковедения Агатангел Крымский, умерший от истощения в Кустанайской тюремной больнице 25 января 1942 года.[47]
В ходе административной реструктуризации научных институтов среди прочих “контрреволюционных” или “буржуазных” дисциплин оказались, вместе с востоковедением, византинистика и иудаика; фактически в то же самое время были приостановлены исследования в области западноевропейской истории, а также изучение национальных меньшинств на Украине. Столь пристальное внимание именно к тем областям гуманитарного знания, которые выходили за пределы собственно украинистики, не было случайным. Новый идеологический курс, выдвинувший на первый план русоцентризм как основу монолитного тоталитарного государства, оставлял гуманитарным наукам жестко ограниченное поле исследований – местную историю и культуру, да еще и при условии непременного акцентирования их связей с историей и культурой России.
Следует вспомнить также о том, что в результате арестов ведущих ученых и их наиболее талантливых учеников в украинской науке произошло резкое падение интеллектуального уровня, а это, в свою очередь, открывало путь для легкого распространения таких психологических симптомов советизации,[48] как изоляционизм и ксенофобия. Таким образом партийная цензура словно срасталась с психологией “окруженных врагами”, а сужение коридора научного поиска происходило не только по принуждению, но и благодаря искренней убежденности в “правильности” изоляционистской парадигмы. Для ее адептов (а с середины 1930-х годов это, в основном, – ученые невысокой по сравнению с предшественниками квалификации[49]) априори теряли значение размышления об особом месте Украины в геокультурном пространстве и о ее социокультурном разнообразии. Это замыкание на себе якобы возвращало украинскую гуманитарную науку к парадигме “национальной истории” с четким разграничением “нашего” и “чужого/враждебного”. Однако сходство в этом случае только внешнее. Во-первых, из-за низкого профессионального уровня исследователей исчезал концептуальный характер дихотомии “наше/ чужое”; во-вторых, сфера “нашего” утрачивала присущую “национальным историям” четкость, растворяясь в ритуальных (и цензурно обязательных!) славословиях в адрес “братской дружбы” с русским народом, а следовательно – превращалась из условия “существования нации”, то есть из определенной метафизической заданности в злободневную данность, которая, к тому же, зеркально отражала приоритеты внешней политики СССР.
Наблюдая за тем, как постепенно “замыкалось” украинское жизненное пространство в советской историографии, сравним представление о нем в написанных в разное время синтетических очерках истории Украины. Прошедшие тщательную цензуру, они служили концептуальной канвой для всех прикладных исследований независимо от тематики. Предполагается рассмотреть три текста:
1. Очерк Матвея Яворского 1929 г., изданный накануне разгрома украинской гуманитарной науки;[50]
2. Очерк группы авторов созданного сразу после этого Иститута истории АН Украины 1937-1941 гг. (в пяти выпусках),[51] переизданный с некоторыми изменениями в 1943-1944 гг.[52]
3. Очерк О.К.Касименко 1960 г.[53] (это – краткая версия академической двухтомной “Истории Украинской ССР” 1955-1957 гг.; основные идеи этого двухтомника подробно изложены в 10-томной академической “Истории Украинской ССР” 1977-1979, переизданной также на русском языке; цитаты приводятся по русскому изданию).
По причинам, о которых речь пойдет ниже, я остановлюсь несколько подробнее на тексте Матвея Яворского. Согласно концептуальным принципам, изложенным автором в предисловии к своему очерку, каждое общество
“творит, производит и развивается не только само по себе, закрытое от мира на своей территории, ограничиваясь только тем, что добывает само, – оно еще и устанавливает отношения с соседними обществами, обменивается с ними своими продуктами, своей культурой, неважно – насильственным путем или мирным. [...]... Мы нигде в истории не найдем абсолютно самостоятельного, неподверженного чужому влиянию народа. [...]... В истории народов нет полной отделенности, но не существует и абсолютного сходства в развитии.[...]. Все сказанное касается также Украины и ее истории. Уже само ее географическое расположение указывает на то, что ее история не могла развиваться сама по себе, обособленно от остальных племен.”[54]
Декларируемая здесь открытость Украины к внешним влияниям (см. о том же в процитированном выше введении Дмитрия Антоновича к лекциям по истории украинской культуры) последовательно иллюстрируется автором на конкретных сюжетах. Например, подчеркивается множественность “рас”, населявших территорию будущей Украины в дописьменный период; рассказ о роли варягов в создании Киевского государства начинается с нейтрального высказывания “появились на Поднепровье варяги”; точно так же описывает Яворский и перемещения к границам Руси печенегов, половцев и монголов, причем период монгольского господства обозначается не традиционным термином “татаро-монгольское иго”, а нейтральной метафорой – “татарская вьюга”.[55] На очевидную связь с развитием украинской ориенталистики того времени указывают новаторские взгляды Яворского на татарский фактор времен Золотой Орды: по мнению историка, он послужил стимулом для развития городских ремесел, поскольку “татары, хоть и изображались нашими книжниками как дикари, все же обладали высоким уровнем культуры и, кроме того, славились как искусные мастера”. С другой стороны, отношения западных княжеств Руси с соседями – венграми и поляками – определяются терминами “тесный контакт”, “теснейшие связи”, а переход этих княжеств в ХIV веке под власть литовского князя и польского короля интерпретируется как результат выбора местной элиты. Таким же представляется автору и путь к Переяславскому соглашению 1654 года, в результате которого территория, отнятая у Речи Посполитой, стала “козацкой автономией”; причины же “всенародной козацкой революции” 1648 г. марксист Яворский видит в обострении экономических противоречий между различными социальными группами в самой Украине, при этом он даже вскользь не упоминает такой важный для “национальной истории” топос, как освободительная борьба. Описывая восстания гайдамаков в ХVIII ст., которые сопровождались физическим уничтожением поляков и особенно многочисленного в правобережных городах еврейского населения, Яворский – едва ли не впервые в украинской историографии – называет основными причинами кровавых событий “антисемитизм” и религиозный фанатизм, в чем нетрудно заметить влияние иудаики, которая бурно развивалась в Украине на протяжении 1920-х годов.
Эти пунктирно обозначенные моменты чрезвычайно важны не только потому, что отражают принципиальный отказ украинской исторической мысли 1920-х гг. (подчеркну – в ее марксистском варианте) видеть в Западе и Востоке “врагов нации”, но и потому, что практически каждый из тезисов Яворского будет вскоре заменен на прямо противоположный. Авторство той или иной подмены проследить сложно, поскольку из синтетических очерков новой волны исчезают предисловия с изложением авторского взгляда на историю. (Такая традиция сохранится до распада СССР: анонимные предисловия к “коллективным трудам” отныне будут лишь соответствовать ритуалу апеллировать к “истинно научному изложению истории”: либо в свете “задач товарища Сталина, поставленных перед работниками исторического фронта” (1937 г.), либо, позднее – “на основе марксистско-ленинского учения”; и в первом, и во втором случае за этим следуют такие же ритуальные инвективы в адрес “фальсификаторов истории” – от “троцкистско-бухаринских фашистских агентов” в 1937 г. до “буржуазных и буржуазно-националистических фальсификаторов” в 1981 г.)
Итак, кратко обозначу суть упомянутых выше изменений, сравнивая их с положениями очерка Матвея Яворского:
1. Тезис о разнообразии “рас” на территории будущей Украины уступает категорическому утверждению: “Территория Украинской ССР – это исконно славянская земля”, причем ее границы в послевоенном очерке удивительным образом совпадают с контурами той самой “послеялтинской” УССР – “от Закарпатья до широких донских степей и от Черноморского побережья до Полесья и Курского плато”.[56] В более поздней и более изощренной 10-томной “Iсторiї Української УССР” этому вопросу посвящены целых пять страниц, на которых обосновывается то же самое: территория Украины (читай: УССР) “с древнейших времен заселена восточными славянами и их предками”, т.е. является этнически однородной, а очертания этого пространства, в соответствии с данным описанием, несут очевидную знаковую нагрузку: детально фиксируется гидрографическая сеть, отделяющая Украину с юга, востока и запада, но подчеркивается, что на севере, “где соседями украинцев являются белорусы и русские, не существовало четкой этнической границы”.[57]
Об иноэтническом элементе в самой Украине упоминается вскользь – как о безликих “иноплеменных группах”, которые якобы должны были ассимилироваться в ходе “миграционного движения местного населения”.[58]
В таком монолитном обществе (его наглядная модель – Советский Союз) не оставалось места для межэтнических конфликтов. Поэтому, например, не упоминают об этнической принадлежности жертв кровавой резни поляков и евреев в Умани во время Колиивщины 1768 г. (по Яворскому, напомню, спровоцированной антисемитизмом и религиозным фанатизмом): они именуются “шляхтой и арендаторами”, “шляхтой, католическими священниками и городскими богачами” и т.д. (кстати, нет ни слова и о самом факте резни: описания заканчиваются эпизодом захвата города повстанцами, который цинично назван “освобождением”).[59]
2. Еще более заметен триумф ксенофобии и изоляционизма в описаниях взаимоотношений с внешним миром. В очерке 1937-1941 гг. варяги превращаются в “норманнских варваров”, рвущихся на Русь; иноземные союзники князей в династических распрях становятся “грабителями-оккупантами”; соседское сближение с Польшей и Венгрией преподносится как “основная угроза” существованию западных княжеств на Руси.[60] Монгольскому господству возвращен статус “татаро-монгольского ига” (в послевоенном варианте 1960 г. – даже с реминисценциями из недавней партизанской войны, т.е. с акцентом на героическом сопротивлении “народных масс”, которые “не покорились жестоким завоевателям. Повсюду шла борьба против поработителей. На них нападали на каждом шагу открыто и внезапно, уничтожая всеми возможными способами”[61]).
3. Переход западных княжеств под скипетр соседних правителей получает стойкий ярлык “иноземной агрессии” (отныне все земли Украины, которые не входили в состав Российского государства, официально будут называться “оккупированными” – Польшей, Литвой, Венгрией и т.д.). Одним из наиболее ярких образцов нового стиля является очерк 1943 г., где авторы (возможно, неосознанно) следуют риторике пропаганды военного времени.
Приведу для примера едва ли не апокалиптическую картину одной из “агрессий”, а именно – перехода части территории Украины в результате Люблинской унии 1569 г. из-под юрисдикции Великого княжества Литовского в юрисдикцию Польской Короны (напомню – акта совершенно мирного и легального):
“Вооруженной рукой продвигались польские магнаты вглубь украинских территорий, захватывали огромные владения с городами и селами. […] Ужасом веет от всей этой страшной эпопеи насилия и кровавого разбоя, который расцвел на Украине в условиях колонизации Украины польско-шляхетскими оккупантами.”[62]
Резкость описаний того или иного “акта агрессии” со временем немного смягчится, однако сам агрессивно-публицистический тон – с использованием соответствующей наступательной или обвинительной лексики “обличения чужого” – останется неизменным вплоть до конца 1980-х гг. (а в школьных учебниках такая стилистика по инерции бытует до сих пор[63]).
4. Роль антитезиса по отношению к ужасам “тяжелого иноземного ига”[64] выполняло повествование о создании (укреплении, развитии, расширении) Российского централизованного государства, что имело, разумеется, “огромное прогрессивное значение и для украинского народа”, который “в условиях тяжелого иноземного гнета справедливо видел в Российском государстве надежную опору, в борьбе за свое освобождение часто обращался за помощью и каждый раз ее получал”.[65] Печально известные “Тезисы ЦК КПСС”, опубликованные в 1954 г. по случаю 300-летия присоединения к Российскому государству казацкого Гетманата (в официальной интерпретации – Украины, т.к. нероссийская часть украинской территории считалась, да и до сих пор считается “ненастоящей” Украиной, исторический смысл существования которой – в ожидании воссоединения с Украиной “настоящей”, т.е. подроссийской), добавили к интерпретации “иноземного гнета” еще один нюанс: “хищные иноземные захватчики” были опасны прежде всего тем, что стремились “духовно поработить украинский народ, уничтожить его культурную самобытность”.[66] В таких условиях само существование украинцев оказывалось зависимым от “воссоединения” всех территориальных фрагментов Украины в составе Российского государства (или Советского Союза – если требовалось обосновать правомерность территориальных переделов в рамках пакта Молотова-Риббентропа и Ялтинской конференции[67]).
Это окончательно закрепляло такую официальную модель украинского жизненного пространства, в которой все стороны света, кроме российского Севера, рассматривались как зловещая внешняя угроза, пространство “чужих”, откуда на Украину не могло прийти и никогда не приходило ничего хорошего. В этот штамп должна была вписываться не только событийная история, но и этнология, история культуры, история языка и т.д. Чрезвычайно показательная деталь: в своем очерке 1960 г. О. К. Касименко в разделе об украинской культуре середины XVII – середины XIX вв. ни разу не употребляет слова “Европа” – заменяя его намеками и описательными конструкциями: Григорий Сковорода “ездил в Петербург”, но “путешествовал за границей”; в Киево-Могилянской академии учились “выходцы из России и зарубежных славянских стран”; издания Лавры распространялись “в славянских странах” и т.д.[68]
Другой пример: в разделах 1-го тома академической “Iсторiї української лiтератури” (1954 г.), посвященных литературному процессу второй половины XVI – XVIII вв., среди довольно детальных характеристик ряда персоналий и памятников авторы все же употребляют слово “Европа” – дважды в украинском контексте и один раз – по отношению к России. Не останавливаясь на приметах времени – заискивающем русоцентризме и вульгарном социологизме, отмечу лишь красноречивую специфику расстановки акцентов при упоминании “Европы”. В отношении России она положительная: целью реформ Петра I, согласно мнению авторов, было “вывести Россию из отсталости и поднять ее до уровня экономически более развитых стран Западной Европы”.[69] Что касается Украины, тут упоминания о Европе имеют коннотации угрожающей чужеродности. “С середины XVI в., – читаем здесь, – возникает опасность окончательного порабощения украинского народа и уничтожения его культуры шляхетской Польшей. Реакционные силы Западной Европы во главе с Ватиканом стремились подчинить…” и т.д., и т. п.[70] Характеризуя украинскую практику проповеди как исполненную “реакционных”, “антинародных” тенденций, авторы не забывают напомнить, что жанр проповеди “оформился в Европе, в частности, в Польше, в эпоху феодально-католической реакции”.[71] Скрытые выпады против “Европы” (здесь – против “космополитов”) содержит и характеристика Григория Сковороды, который будто бы “осуждал пресмыкание перед иноземщиной.., преклонение перед внешней культурой заграницы”.[72]
Как видно даже из этих случайных примеров (а их можно было бы множить и далее), доведенная до абсурда идеологема изоляционизма начала приобретать гротескные формы, что свидетельствовало об исчерпанности ее пропагандистского ресурса. А потому не удивительно, что с наступлением “хрущевской оттепели” именно в культурологии изоляционистский канон впервые дал трещину. Если обозначить ее приметы в самых общих чертах, то началось с робких упоминаний о том, что истоки образовательной, интеллектуальной и художественной культуры Украины XV–XVIII вв. следует искать на ранее вражеском “латинском Западе”[73], а вскоре это привело к еретическим – в сравнении с предыдущей схемой – утверждениям, что Украина как часть Речи Посполитой имела возможность тесно соприкасаться “с миром ренессансной культуры”, поэтому украинскую территорию нужно считать пограничьем “православно-славянского мира и латинской Европы”, а украинскую культуру рассматривать сквозь призму общих с Польшей пограничных явлений.[74] Позже произойдет признание латинско-польско-украинского трехъязычия украинской литературы (Василий Яременко, автор предисловия к первому, пионерскому, сборнику стихотворений такого типа, изданного опять-таки за рамками академического мира – в издательстве “Молодь”, в качестве “оправдания” подчеркнет “характерный сегодня” интерес у “всех славянских народов” к барочному наследию, что якобы свидетельствует об “укреплении историзма в мышлении человека развитого социализма”[75]). С тех пор к украинскому культурному наследию начинают причислять продукцию польскоязычных и латиноязычных типографий, действующих на территории Украины, – правда, лишь тех, которые появились после издания первой кириллической печатной книги.[76]
Всеобщий энтузиазм, с которым осуществлялся этот “геокультурный переворот” в истории философской мысли, литературы, музыки, живописи, изобразительных искусств, архитектуры и т.д., не дает поводов сомневаться в его метанаучной основе. Я имею в виду характерные для ограниченных цензурой советских ученых “невысказанные суждения”, т.е. определенные интеллектуальные симпатии, или даже не вполне осознанные исследовательские приоритеты, которые не совпадали с официальной идеологической (в данном случае – навязанной официальной историографией) доктриной.
“Западный” акцент в идее Украины-пограничья нес особенную нагрузку, поскольку выделял для украинцев собственное – вне России – культурное пространство, что воспринималось как национальная эмансипация. И как только “дух свободы” относительно либеральных 1960-х гг. позволил переступить опасную до тех пор черту, рефлексии на тему “европейских корней” украинской культуры стали множиться лавинообразно. Знаменательно, что бунтарские нововведения культурологов цензура не сумела искоренить и с наступлением реакции: во второй половине 1970-х – середине 1980-х гг. выходит в свет представительное число работ указанной направленности, разве что замаскированных ритуальным поклоном в сторону “братских связей” украинского и русского народов.[77] И даже в таком сервилистском опусе, как 10-томная “Iсторiя Української ССР” 1977-1979 гг., раздел о культуре XVI-XVII вв. содержит упоминания о заимствовании “прогрессивных достижений” западноевропейской культуры.[78]
Внутренний настрой на перемены стимулировали, похоже, целых три – впервые за несколько десятилетий – интеллектуальных толчка извне: со стороны эмиграционной украинистики и со стороны русской и польской культурологии. Каждый из этих стимулов по-своему влиял на изменения в украинской советской мысли, а потому об иерархии подобных влияний без специальных исследований судить сложно. Однако тот факт, что раньше всех о “родстве с Европой” заговорили историки литературы, позволяет, с моей точки зрения, подойти вплотную к работам Дмитрия Чижевского.
В “Истории украинской литературы”,[79] которая обдумывалась на протяжении 1940-х, а завершена и издана была в 1956 г., Чижевский, иронизируя по поводу примитивного социологизма советского литературоведения, предлагал, среди прочего, принципиально новую периодизацию украинской литературы XVI-XVIII вв. на основе “стилевых эпох”, скоординированную с общеевропейскими Ренессансом, Реформацией, Барокко, Классицизмом. Поскольку работы “буржуазно-националистических фальсификаторов” за “железный занавес” так просто не попадали, можно предположить, что путь этой книги на Украину имел детективные черты. Уже в 1957-м, а затем в 1959 и 1963 гг. в Киеве появляются “отповеди” Чижевскому, написанные авторитетным историком литературы, директором Института литературы АН УССР Александром Белецким.[80] Он, как известно, объявил работу Чижевского “диверсией”, однако обстоятельно и вполне профессионально изложил его ход мыслей (следует напомнить, что в 1960-х гг. нередко стали обращаться именно к этому способу информирования о достижениях зарубежной науки). До тех пор, пока не будет исследована “таинственная история” украинской советской гуманитарной науки, мы вряд ли узнаем, читали ли украинские ученые добытую какими-то обходными путями “буржуазно-националистическую” научную литературу, хотя бы ту же монографию Чижевского[81] или какие-то другие работы, ставшие доступными после 1939 г. благодаря контактам со Львовом, или же узнавали о них лишь из “разоблачений”, подобных статьям А. И. Белецкого. Так или иначе, впервые публично разобранные в них размышления Чижевского, судя по частоте упоминаний в работах украинских советских историков культуры о значении периодизации, все же должны были сыграть роль интеллектуального толчка.
С другой стороны, именно в это время начинают выходить в свет работы известного московского слависта Ильи Голенищева-Кутузова, в которых постулируется существование в XV-XVI вв. славянской ветви Ренессанса – от побережья Адриатики до Белоруссии и Украины. Книги и статьи Голенищева-Кутузова, без преувеличения рекордно цитируемые на Украине (особенно “Гуманизм у восточных славян”[82]), были для пугливой украинской цензуры чем-то вроде “разрешения” – благодаря авторитету Москвы – на размышления о западноевропейских параллелях тех или других феноменов древней украинской литературы.
Наконец, именно во время хрущевской оттепели открылся доступ к научной литературе “братской Польши”. А поскольку польской гуманитарной науке удалось даже при коммунистическом режиме сохранить как профессиональное реноме, так и зарубежные контакты, то именно ей суждено было стать “окном в мир” для Украины. Кроме того, как раз на 1960-е гг. в Польше приходятся первые компаративистские исследования по истории польско-украинской культуры как пограничного феномена (характерно, что в названиях этих ранних работ украинская тематика обычно скрывается под определением “восточноевропейской”, что было данью негласному запрету на трактовку Украины как бывшей польской территории[83]). Понятно, что такие работы не могли не привлекать внимание украинских ученых.
Впрочем, образу самой “исторической” Польши в трудах историков культуры с Советской Украины не слишком повезло даже на волне “освоения Запада”. В отличие от своих американских и канадских коллег, о чьем повороте к Польше как к естественному посреднику в распространении “латинской культуры” на Украину упоминалось выше, украинские ученые так и не смогли избавиться от антипольского синдрома официальной историографии.
Таким образом, на страницах их работ возникает довольно курьезный образ раздвоенного “Запада”, где, с одной стороны, существует “прогрессивная Европа”, откуда на Украину поступают новые культурные веяния, с другой – “феодально-реакционная Польша”, которая прилагает все возможные усилия, чтобы этого не произошло. В качестве иллюстрации этого наблюдения предлагаю сопоставить дихотомию “Европа/Польша” на примере одной из самых известных монографий того времени – “Киево-Могилянская Академия” Зои Хижняк (1970 г.)[84]:
“Прогрессивная Европа”
Развитие культуры на Украине являлось частью общего культурного подъема, который переживала Европа в XV-XVII вв., известного под названием Возрождения (с. 14). Несмотря на все препятствия, Киево-Могилянская коллегия уверенно развивалась как высшее учебное заведение и вскоре стала известным во всей Европе центром науки и культуры (с. 47).
Организационная структура Киевской коллегии также была похожа на европейские высшие учебные заведения (с. 49).
“Реакционная Польша”
Правящие круги Речи Посполитой стремились духовно поработить [украинский] народ – совершали насилие над его культурой и языком, насаждали католицизм и унию (с. 12). Польское королевское правительство не желало согласиться на подготовку в Академии образованных борцов против католицизма и унии, поскольку это противоречило его захватническим планам в отношении Украины (с. 52).
Киево-Могилянская академия была основана в условиях яростного наступления на Украину католицизма – идеологического оружия польских магнатов и шляхты в их стремлении социально и национально поработить украинский народ (с. 78).
Подобные сопоставления можно встретить едва ли не в каждой из прикладных работ, посвященных тем или иным аспектам истории украинской культуры XV-XVII вв., которые были написаны в течение 1970-1980-х гг. Как видим, “поворот лицом к Западу”, привитый к стволу официальной советской историографии, породил довольно странного мутанта – эдакую Европу вне времени и пространства, “Европу вообще”, откуда (наверно, с порывами ветра) должны были приходить на Украину “передовые веяния”, не пачкая свои прогрессивные крылья о “реакционно-феодальную” Польшу. Остается добавить, что в школьных и даже вузовских учебниках этот мутант живет и сегодня.
* * *
Метанаучная функция концепта “западности” украинской культуры еще ярче проявилась на рубеже 1980-х – 1990-х гг., т.е. накануне провозглашения в первые годы независимости. Приобретя ошеломляющую популярность, эта идея отражала искренюю веру интеллигенции в то, что “европейские культурные корни” помогут Украине легко “повернуться к Европе”, от которой украинцев якобы оторвала “азиатская” Россия.[85] Огромную роль в распространении прозападной идентичности сыграли также, с одной стороны, массовые переиздания ранее недоступных трудов эмиграционной украинистики 1930-1950 гг., которые воспринимались как “неискаженное” прочтение прошлого, а с другой – такие сугубо бытовые факторы, как вестернизация телевидения и преклонение перед европейскими жизненными стандартами – “евромечтой” жителей постсоциалистического пространства.[86]
Пережив пик солидарного “евроэнтузиазма”, новая постсоветская гуманитарная наука сегодня словно распалась на три потока, которые в наиболее общих чертах можно связать с разницей поколений. Опуская остальные характеристики, выделю лишь те, которые связаны с представлениями о собственном жизненном и геокультурном пространстве. Старшему поколению ученых, которое усматривает залог “возрождения” украинской науки в ее возвращении к ценностям “национальной истории”, пространство нации кажется определенной целостной, самодостаточной в своей уникальности единицей. Похоже, именно отсюда берет свое начало распространившийся ныне призыв искать для Украины собственный, “третий” путь – не с Западом и не с Востоком, – призыв, который принято связывать (на мой взгляд, безосновательно) с евразийством,[87] придавая чрезмерное значение провинциальным репликам “евразийского национализма”,[88] на самом деле отражающим конъюнктурные манипуляции тех или иных политиков.
Что касается научных позиций, то тут можно говорить скорее о метафизическом видении жизненного пространства “нации” как определенного самодостаточного целого, которое берет свое начало в романтическом национализме, чьими адептами, кстати, являются, кроме историков старшего поколения, главным образом литераторы, то есть люди, “по роду занятий” склонные конструировать романтические символы.
Среднее поколение ученых ориентируется преимущественно на межвоенную и послевоенную эмигрантскую мысль, – от зарубежной украинистики новой волны их отрезало незнание иностранных языков. С энтузиазмом подхватив, среди прочего, провозглашенную в 1920-е гг. формулу Украины как пространства “между Востоком и Западом”, украинские ученые акцентируют внимание только на ее “западной” составляющей. При этом “европеизм” Украины формулируется в их работах по устоявшейся в 1970-1980-х гг. схеме – как результат своего рода трансплантации “прогрессивной” европейской культуры без обозначения конкретного пункта передачи – “из стран Западной Европы”. Между тем, чаще всего за этим стоит профессиональная беспомощность, незнание деталей рецептивных “пересадок” и непонимание типологически родственных культурных феноменов, что, собственно, и возмещается громкими заявлениями о Ренессансе или Реформации или же псевдопатриотической мегаломанией (это особенно характерно для учебников и синтетических очерков по истории культуры[89]).
Наконец, значительная часть исследователей (преимущественно младшего поколения) скептически воспринимает и анахронизмы адептов “национальной истории”, и безадресный энтузиазм сторонников “европеизма” Украины. Эти ученые берут в качестве эталона уже упомянутые здесь работы современных американских и канадских украинистов. Огромную роль играет также общение с польскими коллегами, которое за последние годы приобрело массовый характер – личные контакты, дискуссии, обмен литературой и т.д. В этой среде также признают формулу Украины как пространства “между Востоком и Западом”, однако “западные” элементы украинского прошлого отождествляются в первую очередь с переносом “латинской” культурной традиции через Польшу, в частности – благодаря феномену полиэтничной и поликонфессиональной Речи Посполитой, органической частью которой была Украина.[90]
* * *
Легко заметить, что ни в одном из упомянутых дискурсов не присутствует Восток. Он по-прежнему остается, если использовать слова Ивана Лысяка-Рудницкого, “не интернализованным” в украинское восприятие собственного жизненного пространства. Даже в такой талантливой и на сегодняшний день, безусловно, наиболее солидной истории украинской культуры, как книги Мирослава Поповича, “ориентальный мотив” не получил отдельного места: он помещен в параграф “Украина в противостоянии Западу и Востоку”, где после рубрик о Ренессансе, Реформации и контрреформации идут две довольно скромные по объему (всего 6 страниц) рубрики “Империя Османов” и “Татары”.[91] Оба наброска написаны предельно спокойным тоном, без традиционных причитаний о “хищности” Востока, но весьма значительным представляется тот факт, что автор, проницательный аналитик и знаток реалий, “в упор не видит” в политическом устройстве казацкого Гетманата, описываемом несколько ниже,[92] упрощенных черт только что описанной Османской империи: сращения военной и гражданско-административной функции местной власти и принципа наделения землей при условии военной службы всего свободного населения независимо от знатности/незнатности; существования поземельного фонда для своего рода “государственного” вознаграждения за исполнение тех или иных должностных обязанностей (“ранговые земли”); централизованного контроля за земельным фондом при отсутствии промежуточной иерархии либо вассальных обязательств европейского типа и т.д.
В целом можно констатировать, что пространство “между Востоком и Западом”, на котором Вячеслав Липинский еще в 1923 г. призывал устранить крайности “западного” и “восточного” полюсов Украины, окончательно сместилось в сторону Запада. Эта пространственная идентичность, навязчиво тиражируемая на популярном уровне,[93] сегодня распространилась в так широко, что одинокие голоса представителей недавно реанимированной – и поэтому есть еще недостаточно авторитетной – украинской ориенталистики остаются гласом вопиющего в пустыне. Вот почему, скажем, “не заметили” провокационную гипотезу Ярослава Дашкевича, рассматривающую территорию Украины как одну из Великих Границ (the Great Frontier) между культурами Запада и не-Запада, как регион, где тюркский фактор являлся органичной частью жизни славянского этноса.[94] Нет никакой реакции на опубликованную несколько лет тому назад проницательную статью Александра Галенко о тюркских мотивах в рыцарском эпосе казачества.[95] Остались “непрочитанными” статьи из объемного (911 страниц) юбилейного сборника в честь Ярослава Дашкевича, хотя добрая половина из них затрагивает присутствие – в той или иной форме – Востока на украинской территории.[96]
В заключение остается добавить, что отрицать в древней истории Украины фактор Востока – не только византийского (исследования которого уже имеют солидную базу[97]) или русского (тут, наконец, начали появляться пионерские работы, свободные как от бывшего сервилизма, так и от “перестроечной” демонизации Российской империи[98]), но и тюркского – абсурдно. Каждый из “Востоков” оставил в ней заметный след, которые причудливо переплелись как между собой, так и со следами “Запада”. Вот яркий пример: в школьной, интеллектуальной и политической культуре украинской элиты XVI-XVII вв. действительно доминировала “западная” модель ценностей, в то время как сотериологический аспект мышления по-прежнему следовал византийскому образцу, а рыцарская субкультура той же элиты обладала явными чертами тюркской традиции (еще более выразительно степной Восток зафиксирован в генотипе, в приоритетах жизненного уклада, типе хозяйства, бытовом эталоне “красивого”, в одежде, топонимах и антропонимах и т.д., и т.д.). В этом смысле территория Украины, благодаря своему географическому положению на стыке Европейской Степи и двух массивов европейской (“византийской” и “латинской”) культур, на самом деле является “перекрестком” между Азией, православной Европой и “латинской” Европой. Однако потребуется немало сугубо научных доказательств, чтобы украинцы (и прежде всего ученые, которые “рассказывают историю”) в своих представлениях о собственном жизненном пространстве уравновесили таящийся в недрах бытовой культуры тюркский Восток и выпуклый, лежащий буквально на поверхности школьной, интеллектуальной и религиозной культуры Запад или византийский Восток.
Это нелегкая с профессиональной точки зрения задача. Как справедливо замечает Игорь Шевченко, “культурные контакты Украины с “настоящим” Востоком в наших литературных источниках представлены крайне скупо, а нередко и “рассеяны”. Это могло произойти отчасти потому, что сами эти контакты иногда осуществлялись на субкультурном уровне, а отчасти из-за конфессиональной предубежденности самих источников”.[99] Действительно, специфика источников, фиксирующих присутствие тюркского Востока в украинском культурном пространстве, сулит исследователю одни только ребусы в поисках наощупь так называемой “скрытой реальности” – ни слова напрямик, ни слова непосредственно.
К примеру, едва ли не самое подробное во всем поэтическом наследии Речи Посполитой описание знаменитого “татарского танца”[100] в исполнении “христианских рыцарей” из Канева и Черкас приводит автор поэмы “Epicedion” (1584 г.),[101] но ее “поверхностное чтение” способно убедить нас разве что в том, что хищные татары – это апокалиптическое зло для Украины. Характерная для сегодняшнего мышления украинских историков деталь: в недавно изданной монографии Ивана Стороженко о военном искусстве казаков есть даже рисунок-реконструкция упомянутого конного строя, но назван он “Казацкая атака на врага лавой”, и, разумеется, – без упоминания о первоисточнике этой лавы.[102]
Таким образом, мы вновь вплотную подошли к проблеме утраченного во время “советизации” профессионализма, без которого невозможно направить не слишком искушенных в секретах ремесла ученых в сторону компаративных исследований и антропологической истории. Парадокс в том, что только заново приобретя утраченные профессиональные навыки, украинская гуманистическая наука сможет наконец начать дискуссию вокруг проблемы, которую полтора столетия назад афористически сформулировал одинокий в то время оппонент романтико-народнической историографии Пантелеймон Кулиш: “Украинцы лежат головой к Европе, а ногами к Азии”.