В. Г. Щукин. Русское западничество: Генезис – сущность – историческая роль. Lodz: Ibidem, 2001. 408 с. Библиография. Указатель имен.
3/2003
Книга, вышедшая в 2001 г. в Лодзи, - это новый, существенно дополненный и расширенный вариант монографии профессора краковского Ягеллонского университета В. Г. Щукина о русском западничестве 40-х гг. XIX в.[1] Хотя существует достаточно большая литература, включающая как работы об отдельных представителях западничества, так и соответствующие разделы в трудах по истории русской общественной мысли (прежде всего – фундаментальное исследование А. Валицкого),[2] именно книга Щукина была первым обобщающим трудом, описывающим феномен классического западничества. Несмотря на то, что со времени выхода ее в свет корпус работ, посвященных данной теме, заметно расширился,[3] новая монография В. Г. Щукина не может не вызвать интереса – прежде всего потому, что существует неизменная потребность в трудах общего характера, предлагающих некий целостный взгляд на то или иное явление. Их создание – задача чрезвычайно сложная и, в известном смысле, неблагодарная, ибо предполагает освоение огромного массива текстов, внутри которого приходится делать выбор между существенным и несущественным. В результате готовая работа всегда уязвима для критики со стороны более узких специалистов, придерживающихся иных представлений о существенном и несущественном. Лучший способ избежать возражений такого рода – максимально четко определить собственную задачу и методы ее решения, как это делает В. Г. Щукин.
Прежде всего, он ясно определяет предмет своего исследования, предлагая проводить различие между тремя родственными, но не идентичными понятиями: русским европеизмом (в определении которого автор опирается на труды В. К. Кантора[4]), западничеством и либерализмом. Первое понятие гораздо шире второго. По мысли Кантора, “русские европейцы” – это представители русской культурной элиты, разделявшие “тот реалистический и исторический взгляд на судьбу России и Запада, которому была важнее живая действительность, а не утопические упования на возможность существования где-то некоего идеального мироустройства”, верившие в возможность включения России в общеевропейские процессы развития, но при этом не сакрализировавшие Запад.[5] Соглашаясь с Кантором в том, что “европеизм произрастает изнутри своей культуры”, Щукин спорит с ним о “персональном составе” “русских европейцев”, настаивая, что решающим критерием должны быть не только идейные концепции, но и мироощущение людей, склад их жизни, их привычки. Для Щукина “русский европеец – это во всех отношениях европейски образованный человек”; поэтому, в отличие от Кантора, он склонен считать русским европейцем А. И. Герцена и лишь в ограниченном смысле – с точки зрения “содержания основных идей, но не по образу мыслей и культурного поведения” – Н. Г. Чернышевского (с. 32-37). Понятие “западник”, по мнению Щукина, гораздо уже, чем “русский европеец”: “лишь некоторые из русских европейцев и лишь на определенном этапе развития общественной мысли – в период перехода от романтического миросозерцания к реалистическому, то есть во второй трети XIX столетия – выступили сознательно как идеологи западничества” (с. 37). Таким образом, западничество – это наиболее законченная историософская концепция русского европеизма, который долгое время существовал в качестве аморфного “умонастроения”, а на протяжении относительно короткого отрезка 1840-х гг. оформился в целостное, концептуально завершенное течение русской общественной мысли. В отличие от Кантора, определяющего западническую утопию как антипод “русского европеизма”, Щукин отказывается считать критерий “реализма/утопизма” решающим,[6] что и позволяет ему усматривать генетическую связь между этими двумя понятиями. В противоположность русскому европеизму, западничество, по мнению автора, было идеологией, т.е. относительно упорядоченной системой идей, имеющих аксиологическую и практическую направленность.
С другой стороны, Щукин не считает возможным и ставить знак равенства между западничеством и либерализмом. Ссылаясь вслед за А. Валицким на пример Чаадаева, он показывает, что консервативное западничество в России не состоялось, “потому что сущностью западнического мировоззрения было не просто восхищение Западом, подкрепленное призывом всему учиться у Европы, а секулярный антропоцентризм и персонализм Нового времени” (с. 63). Таким образом, “западник в России был обречен на либерализм” (с. 79; ср.: с. 83). Вместе с тем, Щукин совершенно справедливо рассматривает совпадение либерализма и западничества как явление хотя и закономерное, но локальное: либерализм как идеология и направление политической философии гораздо шире и долговечнее классического западничества; последнее же, в свою очередь, служило “общей платформой гетерогенных идеологических, а потенциально и политических течений”, синкретически соединяя элементы либерализма и демократизма, “соотношений которых было величиной относительной и переменной” (с.118-119, 123).
Автор монографии определяет западничество как “идеологически сориентированное и концептуально завершенное течение русской общественной мысли 1840-х годов, противоположное славянофильству” и выражавшее “идеологию той части интеллигенции, которая из поколения в поколение воспитывалась в духе европеизма и была заинтересована в ускорении… прогресса своей страны в направлении, указываемом передовой западноевропейской цивилизацией” (с. 123). Вместе с тем, в работе четко определены хронологические и “персонологические” границы классического западничества. По оценкам Щукина, классическое западничество как идейная и общественная сила существовало в рамках короткого промежутка времени с 1840 по 1848 г. (с.124-127). В дальнейшем произошел его идейный и организационный распад, вызванный революционными событиями в Европе, пошатнувшими веру в неизбежность прогресса, внутренними разногласиями, а также смертью В. Г. Белинского, который, по мнению автора монографии, был не только наиболее точным воплощением “идеальной модели” западничества, но и “центральной фигурой”, связывавшей между собой различные фракции (с. 118, 126).
Хотя кружок западников не был (и не мог быть) формальной организацией, он, как показывает Щукин, имел вполне определенную внутреннюю структуру. Своеобразную структурирующую роль играл социально-географический фактор: кружок петербуржцев, для большинства которых пропаганда западничества была не только делом досуга, но и своего рода литературным предприятием, по мнению автора, отличался по своему стилю от кружка московских западников, членами которого в основном были люди материально обеспеченные, больше занятые беседами и склонные к отвлеченному мышлению.[7] Щукин выделяет также “идеологический центр” движения (в который, по его оценкам, помимо Белинского входили также Герцен, Грановский, Кавелин, Боткин, Огарев и Анненков) и “периферийные круги”, включавшие людей, вносивших заметный вклад в устную и печатную пропаганду западнических идей. С известной долей условности автор считает возможным говорить о наличии в западничестве правого – либерального, и левого – радикально-демократического крыла. Лидером первого был Грановский; его поддерживали Корш, Кавелин, со второй половины 1847 г. – Боткин, а также Фролов, Анненков и Иван Тургенев. Ко второму, по мнению автора, принадлежали Белинский, Герцен и Огарев, а в первой половине 1840-х гг. – также Боткин, Кетчер, Иван Панаев, Сатин и др. (с. 127-135).
Цель, поставленная автором монографии – описать западничество как социально-культурное явление. Избранный им еще в работе 1987 г. подход построен на сочетании генетического и описательно-систематизирующего методов, причем анализ причин возникновения западничества (расширенный в работе 2001 г. за счет концепта “русского европейца”) предшествует его феноменологическому описанию и выполняет вспомогательную функцию по отношению к последнему. Хотя генетический подход и помогает “локализовать” изучаемое социально-культурное явление во времени и пространстве, его содержательный анализ остается невероятно сложной задачей, ибо речь идет о целом пласте достаточно неоднородных идей, высказывавшихся разными людьми и в разных обстоятельствах. Видимо, оптимальный выход в данном случае – то, что предлагает Щукин, т.е. описание мировоззрения западников на уровне идеальной модели (аналог веберовского идеального типа). По словам автора монографии, “идеальная мировоззренческая модель западничества соответствует потенциальному, максимально заостренному в своей идеологической ясности сознанию сторонников этого течения”. Такая модель, “будучи рациональным, умственным конструктом и не имея соответствия в действительности, может быть сконструирована только индуктивно, путем обобщения большого числа эмпирических фактов” (с. 135-136). Отделяя существенное от несущественного, типичное от нетипичного исследователь может полагаться лишь на собственный опыт и интуицию.
Поскольку западничество – это все же не столько социальная теория, сколько некий относительно оформленный тип мировоззрения, Щукин предпочитает описывать его в терминах ценностно-нормативного согласия, отмечая те случаи, когда такое согласие существенно нарушалось или когда имелись заметные отклонения от него (с. 136). Соответственно, автор описывает “идейно-аксиологический инвариант” западничества, центральное место в котором занимали такие ценности, как личность и ее достоинство, цивилизация и просвещение, здравый смысл, справедливость и правопорядок. Соответствующий раздел работы 2001 года практически полностью воспроизводит главу издания 1987-го. Щукин совершенно справедливо отмечает неоднородность такого понятия как “западные ценности” (которое в современных дискурсах часто употребляется как нечто очевидное). Скорее всего, он прав в том, что “русские западники вряд ли поклонялись бы таким важным ценностям современного Запада (имеющим чаще всего специфическую “англоязычную” и даже американскую родословную), как прагматизм или коммерциализация культурной жизни, которые представляют из себя нечто совершенно противное тому, чему учили западников их немецкие и французские учителя-идеалисты” (с. 139). Идеалом западников была Европа эпохи Реформации и Французской революции; гораздо более сложным было их отношение к капиталистической Европе и Северной Америке. По мнению автора, идеология классического западничества в целом напоминала раннебуржуазные этико-аксиологические комплексы, выдвигавшиеся в свое время Р. Декартом, П. Корнелем или английскими физиократами XVII – начала XVIII века (с. 146). Если так, то это вполне соответствует отмеченному выше идеологическому синкретизму западничества.
В своей новой работе Щукин рассматривает западничество не только как комплекс ценностно окрашенных идей, но и как определенную социокультурную модель. На мой взгляд, одним из самых интересных дополнений к тексту 1987 года стал раздел, освещающий культурный мир западника. Будучи по роду основных своих интересов литературоведом и культурологом, автор монографии на широком литературном и эпистолярном материале пытается воспроизвести культурный код западничества, опирающийся на динамическую и диалектическую модель мира, включающий “размеренную правильность ежедневной жизни” и стремление к самосовершенствованию. Он показывает характерную для этого культурного кода специфику восприятия пространства (которое имеет значение не само по себе, а как совокупность культурно значимых символов и метафор) и времени (которое воплощает в себе исторические стадии развития, причем залогом преемственности совершенствующейся культурной традиции является не Бог, но человек).
Наконец, по мнению Щукина, западничество отличало и особое отношение к чрезвычайно важной для России оппозиции “мы – они”, “наше – не наше”, ибо “они старались смотреть на “наше”, родное извне, оценивать Россию с европейской точки зрения” (с. 194). (Заметим в скобках, что такое противопоставление, разумеется, не является специфически российским – это универсальный способ идентификации и самоидентификации; более того, по-видимому, и Россия на протяжении долгого времени выступает для Европы в качестве ее “другого”, относительно которого (как в таких случаях бывает, оппозиционно, а потому “от противного”) определяется европейская идентичность; хотя степень противопоставления/отождествления, конечно же, является величиной переменной.[8]) Щукин высказывает отнюдь не бесспорную мысль о том, что “западники, по сравнению со славянофилами, оказались куда терпимее к самым различным проявлениям иного, “не нашего””, что “именно им впервые в русской истории удался прорыв в непривычное для огромного большинства русских людей царство либеральной относительности, толерантности, вследствие чего в сознании интеллигенции прочно утвердился принцип уважения ко всему, что выглядит, мыслит и ведет себя иначе, чем пресловутое 'мы'” (с. 199). Он делает такой вывод на основании того, что западники “принципиально стремились к тринарной модели, считая,… что существует несовершенная Россия, относительно совершенный Запад и еще нечто такое, что является органической частью русской культуры, но ни в чем не противоречит западным идеалам человечности и прогресса…” (с. 198). На мой взгляд, такой вывод излишне категоричен. Возможно, это следствие того, что в центре внимания автора – идеи западников, а их оппоненты видятся главным образом “по контрасту”. Невольно вспоминается многомерный и многослойный анализ славянофильства и западничества, проделанный Анджеем Валицким. Видимо, эти явления действительно могут быть адекватно поняты именно в их взаимосвязи. Мне представляется, что для славянофилов 1840-х годов еще не было характерно абсолютное противопоставление России и Европы (которое появится позже, уже в работах 1850-60-х); они тоже придерживались “тринарной модели” в том смысле, в каком ее описывает Щукин – однако они, несомненно, иначе, чем западники, проводили демаркационные линии между тем, что “у нас” хорошо, тем, что “у них” плохо и тем, что “нас” с “ними” все же объединяет. Здесь необходим более тщательный анализ двух моделей российской идентичности, выявляющий, какой смысл вкладывался в те или иные понятия. Эти модели хотя и противоположны, но не зеркальны. Я в полной мере разделяю представление Щукина о том, что идея закрытости культуры (а значит, потенциально – нетолерантности) логически вытекала из славянофильского представления о человечестве как о совокупности народов, естественно развивающихся на основе своих “самобытных начал”.[9] Однако боюсь, что отмечаемое моим коллегой несоответствие между идеальными моделями западничества и славянофильства в их отношении к ценности терпимости и реальным поведением конкретных представителей двух направлений (с. 200-201), есть вещь не столь уж случайная. Особенно если руководствоваться установкой самого Щукина на сочетание идейных и поведенческих критериев, которую он декларировал применительно к “русскому европеизму”. Прорыв в “царство либеральной относительности” в российских реалиях осуществлялся в суровой и бескомпромиссной борьбе, в ходе которой “уважение” к оппоненту не мешало доводить до абсурда его высказывания, приписывать ему то, чего он не говорил, “переходить на личности” и вообще вести себя нетерпимо. К созданию полярно противоположных моделей российской идентичности “приложили руку” представители обоих лагерей, в равной мере склонные заострять точку зрения оппонентов. Эта в общем-то нормальная практика “века идеологий” в России проявлялась особенно резко, ибо все ограничивалось теоретической борьбой идей – в отсутствие практики, всегда способствующей компромиссу (об этом, кажется, писал А. Валицкий). Таким образом, мифы, закрепившие представление о противоположности России и Европы, создавались как и славянофилами, так и западниками.
В заключение, отметим еще один новый, по сравнению с книгой 1987 г., раздел в монографии Щукина, озаглавленный “Историческая роль”. В нем автор выделяет основные аспекты воздействия западничества на русское общество, дает любопытный очерк одного из “побочных продуктов” этого течения – “профессорской культуры”, и, наконец, приводит краткий обзор высказываний западников по “национальному вопросу”. Последний аспект идейного наследия западничества мало исследован. Как показывает Щукин, западники вовсе не были космополитами. Более того, “многие из них легко становились великодержавными шовинистами или, точнее, империалистами. Выше абстрактных требований прогресса, свободы личности и социальной справедливости в ряде ситуаций ставился этатистский принцип raison d’etat. И, что особенно важно подчеркнуть, подобные взгляды и настроения были необходимым логическим и психологическим следствием западнического мировоззрения” (с. 255). Щукин абсолютно прав в том, что такая позиция была характерна для многих “детей столетия империй” и не совсем прав, видя в этом отступление от “либеральной идеологии, которая провозглашает гражданские права не только для отдельных граждан, но и для отдельных наций и народностей, желающих создать независимые государства” (Там же). В действительности, либералы XIX века весьма амбивалентно относились к “принципу национальности”, и пресловутый raison d’etat играл в этом не последнюю роль[10]. Видимо, следует согласиться с Щукиным в том, что “западники в значительной мере способствовали становлению и укреплению русского имперского сознания” (с. 256), хотя несомненно и то, что эта тема еще ждет более подробного и тщательного исследования.
К сожалению, формат рецензии не дает возможности затронуть все сюжеты монографического исследования В. Г. Щукина о классическом западничестве – можно лишь рекомендовать эту книгу всем, кто занимается русской историей и культурой.