“Отталкивающий, но без него не обойтись”: еврей как alter ego литовского дворянина середины XIX в.
4/2003
В середине XIX века, когда фотография делала первые шаги, в искусстве и литературе появилось увлечение “фотографированием” действительности. Исследователи польской литературы того времени отмечают, что появились и получили распространение произведения нового жанра, называемые “образами”, “образчиками”, “дагерротипами” или “физиологическими очерками”. Произведения этого типа вдохновляли и литовских авторов. Многие из них старались представить читателю “дагерротипы” или “картины” повседневности литовского общества, прежде всего, жителей крупных и мелких имений – начиная с семьи владельца имения и кончая слугами и крестьянами. Они стремились запечатлеть различные общественные типы общества, их достоинства и недостатки, внешность и образ жизни, оставить будущим поколениям описание природы Литвы, ее городов и местечек, костёлов, деревень, будней и праздников. Во всех подобных “картинах” непременно фигурировал еврей – фактор, трактирщик, торговец, музыкант, нищий. Фотографическое изображение литовского общества XIX в. трудно представить без “еврейского типа”.
Евреи как этноконфессиональная группа были частью многоликой социальной, культурной и конфессиональной среды литовского общества (понятие Литвы мы употребляем в историческом смысле: в сознании людей середины XIX в. она воспринималась как земли бывшего Великого Княжества Литовского, т.е. Виленская, Гродненская, Ковенская и Минская губернии). Вместе с тем по сословному положению (большинство евреев было приписано к городскому сословию и в процентном отношении составляло преобладающую его часть) и по роду занятий они оставались как бы вне традиционного аграрного общества, структуру которого создавали имения. Микрокосмы имений населяли дворяне, члены их семей, слуги (обычно шляхетского происхождения) и крестьяне – литовцы (католики и протестанты) и белорусы (католики, униаты, после 1839 г. – православные). Литовское дворянство – это представители шляхетского сословия, населяющие земли исторической Литвы, которым была присуща двойная идентичность литовца–поляка. Польский элемент этой двойной идентичности поддерживала традиция общей принадлежности к шляхетскому сословию (“политическому народу”) Речи Посполитой и польскоязычная культура; литовский элемент определялся местом рождения и проживания, исторической традицией принадлежности к родам Великого Княжества Литовского. Только во второй половине и, особенно, в конце XIX в. традиционная идентичность польско-литовской шляхты начала распадаться и эволюционировать в сторону образования современного самосознания литовца или поляка. В границах микрокосма имения литовское дворянство и крестьянство объединяла не только социальная и экономическая зависимость, но и общность аграрного, христианского и этнического содержания элитарной дворянской и народной крестьянской культур, а также близость исторических судеб обоих сословий. В этой системе координат евреи оказывались культурными и этническими чужаками, посредниками между городом и деревней и даже, скорее – агентами города, который по христианской традиции и под влиянием эстетики романтизма мыслился как место зла и моральной деградации.
Предметом этой статьи является повествовательный портрет еврея в польскоязычных текстах “фотографического жанра”, созданных в литовской дворянской средее в 30-50х гг. XIX в. Нас интересует то, как репрезентация еврея определялась социально-культурными процессами в литовском аграрном обществе и в какой мере присутствие евреев являлось фактором, разрушавшим и модернизировавшим микрокосмы имений и мир литовского дворянства в целом.
Авторы литературных текстов, которые мы привлекли в качестве источников, довольно определенно заявляли о своей эстетической позиции – они писали “правду жизни”. По словам одного из них, Игнатия Ходзько (Ignacy Chodźko), “Автор – это толкователь жизни, собственного и чужого сердца”,[1] а “роман – это картина жизни”.[2] Стремление отобразить подлинность жизни требовало от авторов внешнего правдоподобия, психологического обоснования характера и поведения героев, жизненности и реалистичности ситуаций. Современные польские литературоведы подчеркивают документальность этой прозы и стремление ее авторов к копированию и типологизации действительности,[3] что дало повод исследовательнице Янине Камёнке-Страшаковой (Janina Kamionka-Straszakowa) отнести эту литературу к “парасоциологии” или “протосоциологии”.[4] В индивидуальности героев своих “фотографических” произведений авторы видели черты, присущие описываемой группе, т.е. отдельный персонаж-еврей трактовался как тип, и, соответственно, мы можем анализировать его как дискурсивную конструкцию “еврея в Литовском обществе середины XIX века”. Намного меньше типологизации и больше индивидуальной конкретности присутствует в используемых нами дневниках представителей того же литовского дворянства – Эдуарда Рёмера и Антона Рённе (E.Römer, A. Rönne). Итак, в статье мы пытаемся посмотреть на еврея и его роль в литовском обществе глазами литовских дворян середины XIX века – аристократов и мелких шляхтичей, представителей разных поколений и идеологических течений. Рассуждая о еврее, эти “авторы” описывали свой мир и грозящие ему извне и изнутри опасности.
В первой половине и середине XIX в. в глазах литовского дворянства еврей был, безусловно, чужаком, его чужеродность постоянно подчёркивалась. Об этом свидетельствуют, в частности, определения, часто употреблявшиеся как синонимы этнонима “евреи”: “израильтяне”, “дети Израиля”, “сыны / дочери Израиля”, “израильский народ”, т.е. подчёркивалось или происхождение от библейского Израиля (Иакова), или место происхождения – Израильское царство (иногда – Иудея). Выбор в пользу именно такой риторики, помимо ее очевидного религиозного происхождения, служил отстранению еврея как пришельца, а не местного жителя, чьи связи с краем, с “землей” существует с незапамятных времён. Религиозная католическая литература постоянно напоминала о том, что евреи являются изгнанниками, пришельцами из чужих краёв, обречёнными на участь вечных скитальцев самим Богом. Романтическая литература, воскресившая средневековый миф об Агасфере – Вечном Жиде, ещё более усилила чувство божественного предназначения евреев, повсюду обреченных на временное пребывание. В традиционном аграрном обществе, для которого связь с землёй, врастание поколениями в свой locus являлись одним из существенных элементов мировоззрения, априорная “временность” пребывания на “земле” была важнейшим инструментом отчуждения. Именно поэтому, несмотря на то, что евреи столетиями населяли Литву и Польшу, для “фотографировавших” действительность литовских дворян временность их пребывания в Литве казалась бесспорной. Софья Климаньска (Zofia Klimańska), которая в историографии считается представительницей шляхетского демократизма, упоминает о возвращении евреев на “землю обетованную” как о само собой разумеющемся явлении, однако при условии сохранения ими национальной самобытности.[5]
С другой стороны, чужеродность евреев не была тотальной. Многолетнее сосуществование, повседневное общение не остались без последствий: в редких ситуациях и евреи признавались неотъемлемой частью литовского общества. Структурно подобная ситуация описывается через наличие общего “чужого”, как это проявляется при встрече со “своим” евреем в чужой стране. Например, живший неподалеку от Вильнюса Анджей Подбереский (Andrzej Podbereski) так описал свои впечатления о встрече в Пруссии, в Гумбинене, с “польским евреем” из Литвы: “здесь, в чужой стране, [этот еврей] был для нас земляком, к которому можно было обратиться по-польски, наконец, воспользоваться его сообразительностью для того, чтобы удачно вернуться назад [автор нелегально пересек российско-прусскую границу]”.[6] Таким образом, “краевое” самосознание в определенных ситуациях могло конкурировать с религиозным и сословным.
Видимо, именно в силу существования возможности прорыва тотальной полосы отчуждения литовское дворянство внимательно и напряженно наблюдало за взаимоотношениями еврейской общины с местным населением и ревниво следило за тем, какое место занимали евреи в жизни края. Все, так или иначе писавшие о евреях, единодушно подчёркивали их отличие и исключительность их положения по сравнению с другими группами населения. “До сих пор евреи являются у нас исключительным общественным классом”, – писал в 1862 г. Игнатий Ходзько, видевший причину этой исключительности в еврейской религии и “интересе”.[7] Немного раньше подобную мысль высказал Юзеф Ярошевич (Józef Jaroszewicz), отметивший, что евреи своим происхождением, религией, языком и обычаями “совершенно отличаются” от описанных им же поляков и белорусов, жителей Гродненской губернии.[8]
Постоянно подчёркивалась и особенная внешность евреев, причем она тоже осознавалась как экзотическая, восточная: восточные черты, по определению Винцента Смоковского (Wincenty Smokowski), “несколько ошеломляющие, такие, что легко узнать, даже содрав кожу”;[9] бледные лица, бороды и пейсы мужчин, обмотанные платками женские головы, особая одежда, постоянный запах лука и чеснока. У дворян вызывало раздражение неподобающее, “низкое” поведение евреев: шумное, холерическое, “гвалт” толпы. При этом отталкивающая назойливость евреев-торговцев, неприятные взаимные склоки часто изображались как проявления неизбежной конкурентной борьбы торговцев за покупателя. Однако в глазах дворян, для которых умение достойно вести себя в обществе было одной из важнейших черт воспитания, это не прибавляло симпатии к евреям. Относительно приемлемая форма поведения евреев описывалась с помощью таких характеристик, как приветливость, угодливость, униженность, способность подлаживаться, потакать прихотям человека, в котором еврей заинтересован.[10]
Еврей в глазах дворянства безусловно ассоциировался с нечистоплотностью. Грязь и неопрятность еврейских кварталов городов и местечек больше всего бросалась в глаза авторам “фотографических” повествований. Описывая обстановку еврейской корчмы, Владислав Ходзкевич (Władysław Chodzkiewicz) “откладывает в сторону любую, даже малейшую претензию на порядок”, а о порядке на кухне хозяйки корчмы Йошене он вообще предпочёл умолчать.[11] В описании Белостока Юзефы Шмигельской (Józefa Szmigielska) обнаруживаем тот же стереотип нечистоплотности еврея: “Улицы не убраны, евреям принадлежат лучшие постоялые дома, где на каждом шагу – элегантная нечистота или отвратительная элегантность, мусор, скопившийся возле превосходной обивки, запущенность широкой и удобной лестницы, словом, всё, что выдаёт пребывание евреев” [выделено мной – З. М.].[12]
Тот факт, что в дневниках представителей литовского дворянства мы находим свидетельства обратного рода, не меняет общей тенденции – евреи как тип ассоциировались с беспорядком и нечистоплотностью. Упоминаемый в дневнике Э. Рёмера (запись 1867 г.) аккуратный постоялый двор, принадлежавший евреям в Принеманьи, описан так: не роскошная, но аккуратная мебель, больше, чем обычно, обстановки, чистые, посыпанные песком полы, стоящие на подоконниках и висящие в вазонах цветы, распахнутые окна и чистый воздух. Все это, тем не менее, не помогло жене Рёмера преодолеть отвращение к запаху водочного перегара и лука, вперемешку с “козьим навозом и воняющей нечистотой этой нации (т. е. евреев)”, и она отказалась остановиться на этом дворе.[13]
Еврейская чужесть и инаковость почти не связывалась с языком, на котором говорили литовские евреи (за исключением специальных работ полемического характера, посвящённых еврейской проблеме: там обычно присутствует легкая насмешка над еврейскими поговорками, ярко выраженным еврейским акцентом, а искаженная польская речь превратилась в характерную черту еврейского персонажа). Иначе обстояло дело с религией. Как уже упоминалось, бытовало мнение, что религия способствует сохранению национальной обособленности евреев. Иногда, вполне в духе бытовых очерков, писатели-дворяне предоставляли сведения об иудейской религии, описывая “экзотические” еврейские обряды и праздники. Например, В. Ходзкевич описал еврейский праздник шабат в семье простого еврея – арендатора деревенской корчмы. Наряду с более или менее правдивым и компетентным описанием еврейских религиозных обрядов попадаются и очень примитивные фрагменты, воспроизводящие средневековые предрассудки. Так, в поэме Леона Янишевского (Leon Janiszewski) еврейская синагога изображена как место сбора ведьм, оборотней, чертей, вампиров и других сказочных тварей, а их сборища названы кагалом.[14]
Религии авторы анализируемых текстов придают значение основного фактора, формирующего отношение евреев к христианам и их поведение. Очень часто при этом авторы выступают как убежденные христиане, разделяющие представление об исторической виновности евреев. В “бытовых очерках” не упускается случай упрекнуть евреев за богоубийство и предательство Иисуса. Иногда это делается устами героя “из народа”, как в произведении Ходзкевича, где пьяный крестьянин нападает на еврея: “Не твоё дело, рыжий пёс, воскресну (из мёртвых) или не воскресну, чтобы выпить водки, только не замучьте меня так, как чёртовы евреи убили нашего Иисуса Христа. За ваше здоровье, господа военные”.[15] Образованный варшавянин, врач Теодор Трипплин (Teodor Tripplin) в своем дневнике, посвященном путешествию по Литве, сравнивая тракайских караимов и евреев, явно обвинял последних в страданиях и убийстве Христа.[16]
В исследуемой литературе постоянно упоминается место Иуды и иудеев в истории христианства, часты намёки на осквернение национальных и религиозных святынь, если там ступала нога еврея, однако в текстах литовских дворян практически не фигурировал распространенный в народе стереотип об использовании евреями христианской крови. Более того, о нем отзывались именно как о “предрассудке”. В повествовании “От Мяркине до Каунаса” Станислав Моравский (Stanisław Morawski) рассказывает историю Пуни, в связи с чем вспоминает нашумевшее дело об убийстве христианского ребёнка. Цитируя обвинения в адрес евреев, встречаемые в книгах Петра Скарги и Гауденция Пикульского, Моравский замечает, что умные и образованные люди давно считают эти обвинения вымыслом, клеветой и сказками. Автор делает оптимистический вывод: “В настоящее время детей никто не мучает, и об этом в мире давно нет даже разговоров.”[17]
Мнение Моравского дополняет, одновременно подтверждая и опровергая его, запись в дневнике Рёмера. Под датой 19 апреля 1867 г. описано нерядовое происшествие в Вильнюсе. В тот день пропал пятилетний сын председателя Проверочной комиссии Афанасьева, жившего в доме Рёмера. По словам Рёмера, отец, ни секунды не сомневаясь, обратился к генерал-губернатору Баранову, гражданскому губернатору Панютину и в полицию, обвинив евреев в том, что они похитили его сына для пасхальной мацы. Афанасьев грозился перевешать половину вильнюсских евреев, но вскоре ребёнок объявился живым и здоровым. Рёмер по этому поводу заметил, что предрассудок об использовании христианской крови для мацы “[…] до сих пор ещё существует в нашем крае, местных он уже давно не пугает, но приезжих неожиданно привел в ужас”.[18] Замечания Моравского и Рёмера позволяют предполагать, что этот средневековый предрассудок не функционировал, по крайней мере, в дворянской среде середины XIX в.
В то же время, представление о враждебности евреев по отношению к христианам было повсеместным. Подчеркивалось, что христиане для евреев – “гои” (язычники)[19] (vice versа, в религиозных католических книгах евреи перечисляются наряду с язычниками, еретиками, негодниками и даже чертями!), что к ним применимы любые средства, оправдывающие цель, что сделанная христианину подлость приносит пользу еврею.[20] В контексте подобных рассуждений приводилось и записанное в Талмуде предсказание о всемирном господстве евреев в будущем.[21]
Именно с особенностями иудаизма нередко связывалась “недобросовестность” евреев, их “аморальность”, материализм и стремление к богатству. Поскольку дворянская этика и мораль строилась на христианских ценностях, принципы еврейской религии изначально объявлялись “неморальными” или “аморальными”. Здесь проявлялся христианоцентризм (католическое вероисповедание – единственно истинное, узаконенные христианством нормы морали – неоспоримы), присущий литовскому дворянству.
С этой точки зрения особенно интересно сравнить отношение к евреям с восприятием другой нехристианской группы старожилов Литвы – караимов. В глазах литовского дворянства караимы вполне доказали на практике свою “порядочность” и тем завоевали всеобщую симпатию. Вот что пишет Смоковский о тракайских караимах в “Тракайских воспоминаниях”: “Так как в их [караимов] племени не наблюдалось никаких преступлений, это поощряет любого поддерживать с ними более близкие отношения. Даже в скромной торговле, которой они занимаются и ею в основном зарабатывают на жизнь, никогда не было замечено никакого мошенничества; наоборот, строгая добросовестность во всём является чертой их поведения…”[22] Между тем, говоря о евреях, тот же автор постоянно подчёркивает их недобросовестность, стремление нажиться за чужой счёт и любыми средствами.
Евреям же “доказать” не только свою порядочность, но и просто полезность для края было гораздо сложнее. К еврейской общине выставлялись большие требования, чем к самим “хозяевам” литовской земли. Исходили из того, что евреи “отличаются неблагодарностью по отношению к так называемому их раю – нашей земле”.[23] Причины неблагодарности и даже вредности евреев для края усматривались, прежде всего, в их хозяйственной деятельности с учетом ее экономических и моральных последствий, а также в поведении во время политических потрясений.
Экономическую деятельность евреев, особо привлекавшую внимание общества, можно разделить на две категории: торговля или ремесло – удел городских евреев, шинкарство – занятие сельских евреев. Соответственно, евреи явно преобладали в городской местности и местечках, и почти вся торговля, особенно мелкая, а также ремёсла находились в их руках. Вина за эту, в основном отрицательно оцениваемую литовским дворянством ситуацию, возлагалась не на законы, не на внутреннюю политику Речи Посполитой или России, ограничивавших экономическую деятельность евреев, а на лень самих евреев, их стремление избежать тяжёлых работ в сельском хозяйстве, а также их склонность к торговле и посреднической деятельности. Юзеф Ярошевич, описывая евреев – жителей местечек Бельского уезда Гродненской губернии, заметил: “Евреям неприятна тяжёлая работа, они ищут заработка в более лёгких ремёслах и, прежде всего, в таком гибельном для других жителей деле, как перепродажа…”[24] По мнению общества, леность евреев и их неспособность к ведению хозяйства были причиной отсутствия среди них земледельцев, их концентрации в финансовой, торговой и ремесленной сфере. Казалось, жизнь постоянно подтверждала это мнение, так как все усилия властей водворить евреев “на земле” и превратить их в земледельцев в “колониях”, созданных в конфискованных в Литве имениях или в южных губерниях России, обычно кончались неудачей: переселенцы возвращались назад, а поселенцы-евреи вскоре сдавали в наем христианам полученную землю и брались за более привычные занятия.[25]
В обществе бытовало мнение, что засилье евреев в торговле и ремёслах пагубно для христианской городской культуры: в небольших местечках христианское городское сословие практически исчезало, влача жалкое существование, добывая средства для жизни на земельных участках. В вышеупомянутой статье Ярошевича речь идет как раз о таких местечках, где число евреев особенно увеличилось в связи с запретом евреям селиться в приграничной зоне. Евреи, по словам автора, сконцентрировали все существовавшие там источники дохода, укоренились в ремёслах, открыли трактиры и споили горожан, наконец, разными легальными и нелегальными средствами прибрали к рукам недвижимое имущество, оттеснив горожан-христиан на окраины местечек. Коллективизм евреев, их взаимовыручка лишали христиан возможности конкурировать с евреями в торговле и ремёслах.[26]
Оценивая хозяйственную деятельность евреев в Литовском крае, Михаил Грабовский (Michał Grabowski) одобрительно отзывался о политике императора России, который закрыл доступ евреям в государство: именно поэтому в России процветает “третье сословие, уважаемые национальные купцы, класс предпринимателей и ремесленников, вышедший из своего народа, и ещё тысячи общественных благ…”.[27] Грабовский, очевидно, считал необходимым и полезным для общества наличие “национального” третьего сословия. Между тем, евреи никак не могли претендовать на то, чтобы считаться его частью, Грабовский и др. авторы даже не упоминают о вкладе литовских евреев в развитие хозяйства края. Напротив, говоря об их экономическом этосе, авторы “фотографических текстов” часто подчёркивают индивидуализм и общественный эгоизм евреев. Но чтобы лучше понять специфику антиеврейских настроений литовских дворян, следует учитывать и их собственный, очень своеобразный хозяйственный этос. В период, о котором идет речь, в литовском дворянском обществе царили ценности, характерные для аграрных обществ. Основным занятием, на котором строилось благосостояние края и которое считалось одновременно наиболее полезным для общества и наиболее богоугодным, являлось земледелие. Хлеб, добываемый своими руками и потом (не обязательно в буквальном смысле) был самой большой и почитаемой ценностью. Остальные виды производственной деятельности считались второстепенными. Среди земледельческих ценностей одной из основных была умеренность в потреблении и накоплении состояния. Довольно медленное накопление денег в сельском хозяйстве поддерживало идеал умеренной жизни. Однако в крупном землевладении можно было накопить большой капитал. Дворянское общество оценивало состоятельных людей в зависимости от того, как использовался их капитал. Если он служил лишь дальнейшему увеличению состояния (капиталистический принцип) или хранился под замком как самоочевидная ценность и, особенно, если он приобретался с помощью других форм экономической деятельности (“спекуляция”, т.е. торговля лесом и землёй, крупные торговые операции и др.), такое состояние оценивалось отрицательно, а его владелец становился persona non grata в “порядочном обществе”. В то же время положительно оценивались состоятельные люди, финансировавшие культурные, общественные, образовательные, благотворительные и религиозные проекты или, по крайней мере, жившие “распахнув двери”, т.е. устраивавшие частые увеселительные приёмы, что свидетельствовало об их радушии – одной из важнейших дворянских ценностей, которая консолидировала дворянство как социально-культурную группу посредством личных контактов.[28]
Совершенно очевидно, что с точки зрения понимаемой таким образом “общественной пользы” экономическая деятельность евреев не могла оцениваться положительно. Обе общины – еврейская и христианская – вели относительно замкнутую, автономную жизнь, что еще более укрепляло в христианах самовосприятие в качестве объекта экономической деятельности евреев, источника их благосостояния без малейшей взаимоотдачи. Еврейский капитал, по мнению литовского дворянства, не принимал участия в жизни общества, по крайней мере, отражённое в литературе дворянское мнение таких фактов не зафиксировало.
Возможно также, что не только характер экономической деятельности евреев, но и своеобразие экономического этоса дворянства было причиной постоянных обвинений евреев в “материализме”, в предпочтении другим материальных интересов, в служении “золотому тельцу”: “Однако же еврей не любил красивую природу, хотя и любовался солнечными лучами, но лишь потому, что они его согревали, и он осознавал их практическую пользу, тесно связанную с его идолом, его карманом; в прекрасном пейзаже глаза его видели только деревья, которые могут принести большие деньги, луг, на котором было пригодное в будущем сено, в прекрасной реке он видел воду, которую можно использовать для торговых целей. Если глаза не искали очарования, а только выгоду, что можно сказать о мысли? Никогда, ни одного мгновения она не стремилась к идеалу красоты. Её идеал – деньги. Она сама – спекуляция”,[29] – так описывает одного из своих героев-евреев Каролина Сварацка (Karolina Swaracka). “Не была бы еврейкой!.. Сразу же готова из всего извлечь выгоду”, – вскользь упомянуто в другом описании.[30] От этих вполне еще архаических обвинений оставался один логический шаг к более модерному “антикапиталистическому” антисемитизму, который мы также находим в текстах отдельных представителей литовского дворянства XIX века. Так, Юзеф Игнатий Крашевский (Józef Ignacy Kraszewski) преподносил евреев как воплощение не только материализма, холодного расчёта и бесчувственного практицизма, но и капитализма, и сопутствующего ему космополитизма.[31]
В это же время, т.е. в середине XIX века, в литовском дворянском обществе начинает формироваться демократический филосемитизм, иллюстрацией которого можно считать стихотворение Винцента Коротынского (Wincenty Korotyński) “Старозаконный сборщик пожертвований” (с припиской к названию – “Личность, проживающая в Вильнюсе”). Уже три десятка лет еврей – герой этого стихотворения, изо дня в день собирает пожертвования с “презренных братьев Аврамовых”, а вечером раздаёт их тем, кто больше всего нуждается в помощи, даже католикам, не оставляя себе ничего. Ночью же он тяжким трудом зарабатывает себе на жизнь несколько грошей.[32] Коротынский представлял взгляды молодой, демократически настроенной виленской интеллигенции. Еще один представитель той же группы, Ромуальд Подбереский (Romuald Podbereski), написал похвалу бедному еврею-извозчику за его правильное, заслуживающее уважения поведение, когда за добро платят добром (в отличие от укоренившегося мнения о евреях). Еврей-извозчик даже ставится в пример дворянам![33] Однако описываемая группа была маргинальной, и ее взгляды на литовских евреев не могли оказывать серьезной конкуренции взглядам большинства дворянства.
Возвращаясь к оценке экономической деятельности евреев, следует упомянуть повсеместно порицаемый вид их деятельности – аренду трактиров, корчм и пивоварен. Не только епископ Матеюс Валанчюс и его единомышленники осуждали евреев-трактирщиков. Ещё в начале XIX в. (и, кажется, ещё раньше) дворянство активно обсуждало участие евреев в деле производства и продажи водки. Об этом свидетельствуют протоколы дворянских собраний (сеймиков) и дворянская литература. Типичным можно считать следующее высказывание Михаила Гадона (Michał Gadon): “Евреи, живущие в малых местечках, деревенских корчмах и пивоварнях, как и везде, являются настоящими пиявками для местных крестьян. Они обычно занимаются мелкой торговлей, истребляют простой народ, превращают его в нищих и так приучают пить свою несчастную водку, что позднее невозможно искоренить эту привычку.”[34] Своей изворотливостью, способностью подольститься и унизиться, готовностью продать водку не только за деньги, но и за вещи, в том числе ворованные, и даже в счет будущего урожая, евреи превратили водку в наиболее доступный товар, считает автор. В дворянской среде приветствовались все меры, предпринимаемые властями против засилья евреев-трактирщиков. Например, Юзеф Плятер (Józef Plater) из Ливонии пожелал литовцам принять те же меры, которые предпринял император Александр I после неурожая в 1822 г. в Белоруссии, приказав евреям выселиться из деревень и трактиров.[35] С другой стороны, в литературе обращалось внимание на несоответствие слов и реальных действий дворян: ругая евреев-трактирщиков за спаивание крестьян, они сами не предпринимали никаких действий для исправления положения. Дворянские моралисты упрекали самих себя: “Жалобы на пьянство правомерны, однако кто виноват? Если еврей, то почему его не выгоняем??”[36] На этот вопрос, с присущей ему лёгкой иронией, отвечал другой автор, Евстахий Тышкевич (Eustachy Tyszkiewicz). Представляя персонажа своего “дагерротипа” – типичного традиционного провинциального помещика – он писал: “воистину он не мог обойтись без евреев, чувствовал и хорошо знал, что они – подлинное несчастье для нашего края, не раз пространно рассуждал об этом, но когда очевидный грабёж крестьян вызывал ярость по отношению к евреям, тогда голова сахара или телячий окорок подавляли справедливую жалость; подписывался новый контракт и спокойно ожидался новый подарок.”[37]
Экономическая стратегия евреев, с точки зрения литовского дворянства, могла быть описана через современное понятие “ножниц цен”, т.е. евреи обвинялись в скупке продукции сельского хозяйства по низким ценам и продаже промышленных товаров по высоким. Из-за таких, по мнению дворян, искусственных ножниц цен, нищали имения и крестьянские хозяйства, а полученной прибыли едва хватало на уплату налогов.[38] Покупатели-христиане несли значительный ущерб из-за “малых” еврейских хитростей – подделанных мер длины и веса, подмешанной в муку извести, разбавленного вина, фальшивых ингредиентов для лекарств и т.д.[39] Этот, несомненно, неприятный для каждого покупателя опыт был настолько гиперболизирован в текстах литовского дворянства, что создавалось представление, будто только ради чистого удовольствия евреи подделывают всё, что попадает им в руки.[40] Такая оценка экономической деятельности евреев соответствовала базовому стереотипу об их стремлении причинять вред христианам. Еврей был тем универсальным злом, которое было необходимо для утверждения добродетельности христианского аграрного общества. Если в “фактографическом” произведении говорилось о пропавшей (все равно, у кого и где) вещи, тут же давалось понять, что виновного надо искать среди евреев.[41] Из всех этих рассуждений следовал главный вывод о том, что евреи вредят краю и его жителям, что они “гомеопатическими дозами, грошами и злотыми, четвертями и локтями […] исподволь, но беспрерывно разрушают благосостояние жителей так, как невидимые червячки разрушают нидерландские плотины и насыпи […]”.[42]
Следует упомянуть ещё один аспект деятельности евреев, на который обратили внимание более проницательные созерцатели жизни края. Они обвиняли евреев не только в деморализации крестьян вследствие пьянства, но и в распространении в обществе противозаконной деятельности. Чаще всего в пример приводили контрабанду, которую организовали евреи, вовлекая в неё и крестьян. В результате крестьяне не только привыкали к нелегальной деятельности, т.е. к непродуктивному и аморальному труду, но и страдали от нее больше всех. Участие евреев в воровстве, хранение украденных вещей и торговля ими стимулировали преступность в крае. Пренебрежение к законам проявлялось и в различных “еврейских” уловках, прежде всего – во взятках, и в откровенном бойкотировании исполнений правительственных предписаний (среди них – запрета евреям арендовать трактиры в деревнях, жить в пограничной черте и др.). Описывая бесчеловечные действия русской полиции при изгнании евреев из пограничной черты, Станислав Моравский заметил, что непослушание и упрямство евреев нисколько не лучше тирании полицейских чиновников.[43] Действия евреев и их поведение ассоциировались с правовой анархией, своеволием и с беспорядком в целом.
С ростом национального самосознания литовского дворянства все резче вставал вопрос о политической лояльности евреев. Накануне восстания 1863-1864 гг. в литовском дворянском обществе возникла сильная потребность в консолидации. Оно старалось привлечь на свою сторону и втянуть в освободительную борьбу все сословия и социальные группы Литвы. Экономическая и политическая обособленность многочисленной еврейской общины, особенно заметная во время восстания 1830-1831 гг., когда интересы евреев, обусловившие их поведение, не совпали с политическими стремлениями общества края, усилила враждебность к евреям. Если в начале XIX в. в дворянских текстах ещё упоминался герой восстания Тадеуша Костюшки, литовский еврей Берек Йоселевич (о нем в своей книге вспоминает Владимир Гадон), то в середине XIX в. поведение евреев в 1830-1831 г. оценивается как лавирование, попытка подольститься, “верно” послужить обеим сторонам.[44] Местное дворянское общество рассматривало эту “стратегию выживания” как предательство и нелояльность по отношению к краю. Порой в литературе встречаются намёки на зафиксированные в рукописях факты шпионства евреев в пользу русских (во время восстания), натравливания казаков на имения с целью спровоцировать их ограбление и поживиться, скупки награбленных казаками вещей и т.д.[45] Еврей из религиозного чужака, сословного изгоя и вредной экономической “единицы” постепенно превращался во врага нации.
Эту эволюцию образа еврея в самосознании литовского дворянства углубляет (но не опровергает) критическая линия в дворянской литературной традиции, которая была направлена не столько на “реабилитацию” еврея, сколько на критику самого дворянского сословия как отсталого, косного и инертного. Наиболее последовательным выразителем этой тенденции был Ст. Моравский, хотя нужно сказать, что его рукопись не была издана и, следовательно, оставалась на периферии общественной жизни. Мысли, высказанные в его книге “Братья дворяне”, касаются причин демонизации евреев литовским дворянством. Из евреев, считает Моравский, сделали “козла отпущения”, сваливая на них последствия собственной лени, неповоротливости и распущенности. Еще Анджей Подбереский насмешливо отмечал, что евреи, благодаря своей хитрости и услужливости, становятся органом “мысли и действия” сонливого дворянина.[46] Персонаж книги Моравского, Жицинский, передает эту мысль еще категоричнее: “Действительно, евреи наносят вред нашим крестьянам. Однако следует обратить внимание и на то, что в нашем краю это единственные люди, оберегающие нас от окончательного варварства и гибели хоть какой-то дальновидностью, смышлёностью, сообразительностью и образованностью.”[47] Он также обвиняет дворян в том, что они водворили евреев в деревенские трактиры и, стремясь получить наибольшую арендную плату, сами же поощряют евреев продавать как можно больше водки. Вместе с тем он указывает на то, что в хозяйственной жизни края евреи занимают необходимую нишу, которую никто другой не может заполнить. “Совершенно выгнав евреев, как господа советовали, где найдём портного, стекольщика, жестянщика, котельщика? Где найдём ежедневно необходимых ремесленников? Где в деревне ремесленник-христианин? Если выгонять евреев – выгоним их только из наших трактиров и пивоварен, оттуда, где они наносят больший вред. Эти люди, не имеющие земли, должны прожить на заработанные гроши, и эти гроши они зарабатывают, как умеют. […] До сих пор дворянин без еврея, как раньше без меча, шагу ступить не может, и без него он полудворянин. […] В нынешнем положении не представляю себе жизни в деревне без помощи евреев и утверждаю, что для решения этого трудного вопроса мало призывать: ‘выгнать евреев, повесить евреев’. Мало кричать об этом, а думать и поступать иначе. Нужно только научить христиан тому, что действительно с пользой для нас делают евреи. Каждый из нас и сейчас, направляясь сюда, попутно завернув в принадлежащую христианину корчму, обнаружит там то же пьянство, тот же беспорядок, обкрадывание и мошенничество, но, вероятно, не обнаружит той вежливости, той доброжелательной еврейской услужливости […]. Мода кричать на евреев – всего лишь мода, пустословие, и наш крестьянин гибнет не столько из-за евреев, сколько из-за нас самих.”[48]
Действительно новой по сравнению с классическими образцами дворянского “отчуждения” евреев была дискуссия о возможности их интеграции в “цивилизованное” общество. И здесь литовские дворяне ничем принципиально не отличались от тех, кто высказывался по тому же вопросу в России, в Польше или в Германии: начало интеграции им виделось в преодолении внешней обособленности евреев, т.е. в перемене внешнего облика, отказе от традиционных одежд, овладении манерами “цивилизованного” поведения. Пределом же интеграции мыслилось крещение. Целью процесса считалось превращение литовских евреев в “полезных” евреев. Опыт Западной Европы и Польского королевства в данном вопросе служил определяющим. Так, Игнатий Ходзько, упомянув о том, что на чужбине евреи успешно ассимилируются, высказал надежду, что более мудрые литовские евреи рано или поздно, “если не духовно, то материально” должны будут присоединиться “к нашей движущейся вперёд процессии”.[49] Ярошевич в деле преобразования евреев в “полезных жителей края” главную роль отводил правительственным средствам, благодаря которым переизбыток еврейского населения был бы обеспечен землёй и, следовательно, хотя бы часть евреев превратилась бы в земледельцев.[50]
“Переодевание” евреев, которое буквально вело к превращению их из экзотических существ в людей, стало темой многих литературных произведений и “дагерротипов”. Автор “Ундины” описал смятение и всеобщий интерес, который вызвали евреи, а особенно еврейки, впервые облачившиеся в “обычные” одежды: “Как же похорошели еврейки, сняв свои повойники?! […] Честное слово, настоящие гурии. Нельзя было придумать ничего умнее, чем это переодевание евреев”, – обсуждает персонаж “Ундины” Станислав проходящих мимо его окна юных евреек.[51] Благосклонно о переменах в облике евреев писал в дневнике и А. Рённе: “... перемены в старой одежде евреев придали привлекательности Вильнюсу. По крайней мере, все сразу приобрело человеческий вид” [выделено мной – З.М.].[52] Однако были и противники столь поверхностного “очеловечивания” евреев. Так, уже упоминавшаяся нами Климаньска относилась с неодобрением к подражанию внешним формам (модным платьям и танцам), если их не сопровождает стремление к образованию. По её словам, евреи достойны вернуться на землю обетованную не только действительно цивилизованными, но и сохранившими национальные и религиозные ценности.[53]
С темой “переодевания” и следующего за ним “очеловечивания” евреев связана и тема открытия еврейской красоты, которая ранее описывалась как экзотически чуждая. Глядя на переодетых евреек, мужчины – герои литературных текстов – пленяются их красотой, стройностью талий, пышными волосами, т.е. не экзотическими, а именно культурно принятыми атрибутами женской красоты. Влюблённый Станислав на вопрос удивлённого родственника: “Неужели еврейка действительно покорила твоё сердце?”, – отвечает: “А если и еврейка? Разве еврейки не женщины?”[54] “Как жаль…, что такая ангельски красивая женщина – еврейка”, – говорит герой неоконченного рассказа Ходзкевича.[55] Подобной была реакция еще одного беллетристического Станислава, с первого взгляда влюбившегося в красавицу Сару: “Первое открытие, что та, которую принял за небесную, всего лишь еврейка, как огнём ошпарило нашего Станислава, а от слов крикливой еврейки он вовсе окаменел. Такая красивая, говорил он себе, а еврейка, сумасшедшая, зачем ей столько очарования, которое может быть украшением салонов”. “О, безумец я! …безумец! Влюбился в еврейку!”[56] Если страсть Станислава, героя анонимной повести “Ундины”, быстро пресекается враждебным отношением его матери к евреям (“прошу до меня и моих девочек не дотрагиваться, уважаемый, от вас издалека несёт чесноком”), то герой рассказа Сварацкой находит способ, как разрешить дилемму любви к еврейке: обратить её в католическую веру! Тем более что Сара получила превосходное “европейское” образование в дворянском пансионе и избавилась от “еврейских предрассудков”. Рассказ заканчивается крещением Сары после смерти её матери и бракосочетанием со Станиславом. Окрещенную Сару охотно принимает семья Станислава. Таким образом, крещение преподносится как вполне допустимый способ интеграции евреев в литовское общество.
Браки же с евреями по расчету, представленные в сатирической литературе, безусловно осуждаются как проявление последней стадии моральной деградации, предательство ценностей своего сословия.[57] Ассимиляция вплоть до крещения была единственным приемлемым, с точки зрения литовского дворянства, способом преодоления чуждости еврея и превращения его в человека и члена общества.
Таким образом, в середине XIX в. ассимиляционные установки общества были те же, что и в начале века. Только в демократических слоях и среди наиболее критически оценивающих состояние общества консерваторов формировались зачатки новых подходов к “еврейскому вопросу” и новые попытки “конструировать” литовского еврея как субъекта общественного и морального.
Это положение можно объяснить, во-первых, застоем литовского общества в период между двумя восстаниями, когда в условиях политического гнета, минимальных возможностей общественной и культурной деятельности общественная мысль измельчала, потеряла масштабность и глубину. С другой стороны, еврейское общество Литвы середины века также было очень консервативно, с трудом поддавалось воздействию модернизации. Те его члены, которые вырывались из круга традиционной еврейской культуры и становились приверженцами еврейского Просвещения, предпочитали интеграцию в русское общество и сближение с русской культурой обществу литовских дворян. Даже еврейские издатели Альберт Сыркин, Авраам Дворжец, Берко Нейман, Самуил Блюмович, Теофил Гликсберг и Рубен Рафалович, издававшие книги на польском языке и общавшиеся с местными авторами, не стали связующим звеном между еврейским и литовским дворянским мирами. Дворянские авторы отзывались о них так же, как и об остальных еврейских предпринимателях, занятых эгоистической погоней за деньгами. Живучесть старых форм жизни и ценностных установок литовского общества давала мало возможностей для появления нового мышления и новых практик в “еврейском вопросе”. Более того, комплексы и проблемы литовского дворянства (начиная с проблемной идентичности) проецировались на евреев, еще более способствуя отчуждению последних.
Фактор экономической конкуренции в Литве середины XIX в. еще не был таким решающим, каким он стал в конце века в связи с ростом капиталистического производства и переходом части дворянства и крестьянства от земледелия к промышленности. В рассматриваемый период главным источником богатства края и дворянства, в частности, было сельское хозяйство, в котором конкуренция евреев была маловероятной. Переход безземельных шляхтичей в города для занятия ремеслом или торговлей также только начинался. Евреи порицались, в первую очередь, за то, что присваивали часть прибыли дворянства и крестьян (посредством содержания корчм), за саму природу своей экономической деятельности. Часто для этих обвинений приспосабливалась архаическая риторика религиозного антисемитизма и христианского морализаторства. Евреи угрожали именно “моральному миру” аграрного литовского общества. Покушение же на моральные устои общества (от микрокосма имения до макрокосма христианского общества как такового) в глазах литовского дворянства означало покушение на его жизнеспособность вообще.