Anna Geifman (Ed.), Russia under the Last Tsar: Opposition and Subversion, 1894 – 1917 (London: Blackwell Publishers, 1999); 310 pp.; ISBN 1-55786-995-2.
3/2002
В качестве основной задачи авторы сборника статей Russia under the Last Tsar, изданного под редакцией Анны Гейфман, специалиста по истории терроризма в России, видят попытку панорамного охвата политической жизни империи в последние предреволюционные десятилетия. Авторские эссе сфокусированы на двух ее аспектах: деятельности политических партий, как радикальных, так и лояльных режиму, и реакции институтов власти (полиции, царской администрации и церкви) на радикализацию масс и революционную активность оппозиционеров. Общая концепция сборника эксплицитно не выражена: ее заменяет доминирующий в статьях жанр “партийного повествования”, сосредоточенный на проблемах истории той или иной партии от момента ее зарождения до октября 1917 г. “Партийным нарративом” содержание сборника и его проблематика, конечно, не исчерпываются. В первых двух его частях, посвященных социал-демократам, эсерам и анархистам, исследовательская перспектива расширяется в статье Т. Викса о национальных проблемах империи и их политизации после 1905 г. В состав третьей части – “‘Лояльная оппозиция’ и русские правые” – включена статья Дж. Морисона о превратностях судьбы и обреченности на провал думского эксперимента Николая II, в четвертую (“Истеблишмент”) – эссе А. Коррос об упущенной возможности превращения Государственного Совета из консервативного буфера, сдерживающего радикализм Думы, в законодательный орган с работоспособным либеральным центристским большинством. В этой же, последней, части Г. Фриз предлагает отказаться от взгляда на церковь как на неизменно консервативную опору власти во время революционных потрясений. Либерализация внутри самой РПЦ явилась ответом на слабость государства, отдающего своего союзника в руки модернизаторов типа Столыпина и проходимцев типа Распутина, – заключает Г. Фриз.
Для историков, работающих в жанре “партийного нарратива”, взгляд авторов сборника на внутренние проблемы России рубежа веков представляет ценность благодаря тому, что он одновременно разрушает уже устоявшиеся стереотипы и критически относится к ограничению поля исследования двумя взаимозамкнутыми элементами: партийной программой/деятельностью и структурой социальной поддержки. По сути, речь идет о том, что традиционное понимание политической истории уже не устраивает никого. Некоторые эссе только усиливают сомнения в том, выживет ли сам жанр “партийного описательства” по типу “от рассвета до заката”. К примеру, представленный в статьях А. Либиха и М. Меланкона анализ принципов партийного межевания внутри РСДРП и ПСР и между ними, а также его отражения в социальной базе движений, позволяет говорить скорее о незначительных нюансах (часто совершенно не выраженных объективно), по сути, единой идеологии и электоральной поддержки, чем о четком разделе на фланге социалистических организаций. “Топтание” и “теснота” у политического центра (“правого и левого центра”) производят не меньший конфуз, особенно в случаях, когда октябристам и кадетам приходится публично объяснять (буквально “выяснять” и для себя, и для электората) принципиальные отличия их позиции от социал-демократической в отношении рабочего вопроса, а националистам-монархистам – использовать либеральную кадетскую терминологию. “Картографирование” границ идеологий происходит каждый раз с революционным изменением парадигм в историографии, – поясняет в своей статье Р. Вильямс на примере эволюции образа большевиков и большевизма в сменяющихся типах главенствующего нарратива (master-narrative).
Очевидно, в более выгодном положении оказалось направление социальной истории, практически растворившее в себе жанр партийного описания. Включенные в Russia under the Last Tsar статьи Теодора Викса и Грегори Фриза заслуживают внимания всех историков, работающих над национальными и социальными проблемами поздней империи Романовых.
В общем композиционном отношении структура сборника выглядит несколько размытой. Думается, что распределение статей по главам должно структурно соответствовать формально поставленной цели – исследованию оппозиционной политической деятельности (“illegal challenge”) и ответа на нее со стороны государственных институтов (“legal response”). Темы думского конституционного эксперимента и законодательной работы Госсовета требуют отдельной главы, если подразумевается третье звено – законодательное противостояние на парламентской арене (“legislative mediation”). Политический спектр правых партий представлен в сборнике крайне фрагментарно, поскольку включает только монархические черносотенные организации. Несправедливо приписывать национальным меньшинствам приоритетное право на политическую деятельность, как это делает Т. Викс, обходя вниманием партии русских националистов, – кстати, главные силы, задействованные в законодательной игре “золотой эпохи” думской монархии (1907–1911 гг.).
Отсутствие “объединяющей философии” у материалов сборника можно отнести к спорным преимуществам, поскольку декларируемая в предисловии приверженность к анализу (в отличие от якобы преобладающей в историографии описательности) и акцентирование проблематики широких тем (broad-range problems) социальной истории как раз и требуют именно концептуального осмысления. Это противоречие прекрасно осознает и сама А. Гейфман, но спешит устранить его психологизацией, ссылаясь на то, что исследование “глубин” мотивации деятельности революционеров и связанная с ним демистификация революции столь же важны, как и подчеркивание проблем модернизации, последствий русско-японской войны 1904-05 гг. и изменений в политическом сознании. Однако этот намеченный в предисловии подход не всегда выдерживается в статьях и, действительно, является скорее дополнительным, поскольку относится больше к контексту социальных процессов и общеевропейскому явлению культурной трансформации на стыке столетий (“fin-de-siècle cultural malaise”). В описании мирочувствования, характерного для ее русского варианта, быть оригинальнее Ф. Достоевского или Л. Андреева для историка сложно. Спускаясь в “глубины” парламентской и идеологической партийной борьбы начала прошлого века, будь то дебаты о земстве в западных губерниях или государственном бюджете и военной политике, обходиться поясняющей ссылкой на психологическую типологию оппозиционеров или сетовать на большое количество “несбалансированных личностей” в рядах партий левого толка (с. 12-14) явно недостаточно.
А. Гейфман призывает исследователей сместить акцент с партийной и политической риторики, отказавшись от нее в пользу психологического и антропологического восприятия образа интеллектуала-оппозиционера. Такой подход, конечно, может стать новаторским, учитывая то, что серебряный век в России, духовный надлом и обновление, поиск нового типа человека и культурного идеала, новый модернистский взгляд на природу идеологического и политического представляют особый интерес для культурологов и теоретиков-антропологов. Но стоит ли при этом отказываться от внимания к риторике и политическому языку? Деромантизируя таким образом “человека подполья”, историк рискует расстаться со своим ремеслом. Помочь может только отношение к слову как к посреднику между внутренним миром намерений и мотиваций и социальной реальностью, способу ее объективации. Именно особенности риторики и создают представление о “границах” идеологий. В этом случае возникает множество поводов к постановке новых вопросов или размышлению над новыми формулировками старых проблем. М. Стокдейл в своем эссе обращает внимание на взаимосвязь амбициозности языка кадетской агитации, его постоянной трансформации и парадоксов выживаемости кадетов как думской партии и одновременно массового либерального надпартийного движения. Октябристы, партия центра, лишенная харизматичных лидеров и теоретиков-агитаторов, вообще существовала вне парламентских стен виртуально-лингвистически: тиражи ее многоязычных газет и прокламаций насчитывали миллионы и превышали численность населения городов, в которых распространялись.
Последствия лингвистического поворота (linguistic turn) 1970-80-х гг., возникшего под влиянием интерпретаций европейского либерализма, оказались не столь уж непредсказуемыми: история как академическая дисциплина выжила и обрела новую перспективу в исследованиях Begriffsgeschichte, или истории концептов, сочетающей подходы герменевтики, социальной и интеллектуальной истории. В осмыслении же политической борьбы и идеологий в России конца XIX – начала ХХ вв. влияние этих изменений по-прежнему минимально. “Linguistic turn”, кажется, обошел (или не дошел?) стороной проблему соперничества языков либеральных и консервативных имперских идеологий и его значения в дебатах об особом пути российской истории и катастрофе 1917 г.
Еще один аспект, помимо риторического, требует упоминания. Политика государственных институтов власти империи в отношении национальных меньшинств и национальные политические движения российской периферии – темы, имеющие обширную историографию. Усилия историков в настоящее время направлены на то, чтобы создать интерпретационное поле, соединяющее эти тематические полюса. Как правило, соответствующие попытки делаются на основе модели отношений царской власти и народностей в западной части империи (финны, евреи, поляки, украинцы), где русификация становилась скорее административно-репрессивным, чем культурным инструментом. Здесь, конечно, уместно сфокусировать внимание на национальных движениях и “европеизации” монархии под их влиянием. В азиатской России для местной интеллигенции было, возможно, эффективнее использовать уже существующие в общеимперском масштабе возможности политического влияния, вынуждая власти корректировать национальную политику, одновременно ориентализируя не только ее, но и преимущественно европейские по духу и принципу организации партии. Кадетам, свидетельствует М. Стокдейл, приходилось учитывать угрозу потери части мусульманского электората и искать компромисс в отношении таких программных принципов западного либерализма, как всеобщее избирательное право для женщин. Включение национального аспекта в “партийный нарратив” оживит его, но, чтобы выжить, ему придется расстаться с европоцентричностью.
Содержание сборника отражает сохраняющийся разрыв в историографических традициях. Заметно это не только в сносках, где русскоязычные авторы стараются по возможности обходиться отечественными архивными источниками и библиографией, но и в разнородности типов повествования, находящихся (применительно к схеме сменяющихся “master-narratives” в статье Р. Вильямса) на разных стадиях трансформации.
Гуманитариям–авторам коллективных работ неизбежно приходится сталкиваться с проблемой создания органичного метанарратива (cohesive metanarrative) и учитывать не только специфику тем и академических традиций, но и аудитории. От разнобоя в стилистике и произвольности тематической фокусировки особенно страдали отечественные вузовские учебники по новой и новейшей истории, главы которых писались разными авторами и часто вводили в недоумение. Студентам приходилось дополнительно обращаться к устаревающим монографиям, имеющим, как правило, описательный и узкотематический характер. В этом сравнительном отношении у сборника Russia under the Last Tsar имеются несомненные преимущества: жанровая энциклопедичность статей, детальный, но сжатый анализ, охватывающий ключевые проблемы российской имперской истории или историографические подходы к ним, вмещаются на страницах одного издания. Для ориентации студенческой аудитории подобный компактный и доступный материал является необходимым (обязательным) минимумом.
Учитывая перспективу преодоления разрыва между западными и отечественными академическими традициями “освоения” истории, роль такой коллективной работы авторов и их усилия трудно переоценить.