Казачество: единство или многообразие?
2/2004
“Определимся в терминах, и половина человеческих споров исчезнет”, – призывал в свое время Р. Декарт. Увы, для историографии казачества терминологический консенсус не характерен. По истории казаков написаны без преувеличения тома литературы, но до сих пор ученые практически не обращались к вопросу о том, насколько вообще справедливо объединение различных групп казаков в рамках одной конструкции “казачество”? Да и сами понятия “казачество”, “казак”, увы, не являются предметом масштабных теоретико-методологических дискуссий в отличие от таких дефиниций, как “крестьянство”, “пролетариат”, “буржуазия”, “сословие”, “этнос”, “нация” и т.п. Вряд ли серьезного специалиста удовлетворит “буквальный перевод” понятия “казак” – производное от тюркского “вольный человек”. Между тем исследователи казачества сплошь и рядом принимают такую трактовку как некую данность, своеобразную историческую аксиому, не требующую развернутых доказательств. Подобный подход, к слову сказать, характерен не только для отечественной, но и для зарубежной историографии истории казачества.[1]
Когда ученые говорят о казаках и казачестве, то подразумевают и донских казаков эпохи позднего средневековья (“вольных людей”), и уссурийское, забайкальское казачество рубежа двух прошлых столетий (образования, которые с трудом можно идентифицировать как “вольные” или “скитальческие”), и запорожское “лыцарство”, и украинских реестровых казаков, и казаков Московской Руси, относящихся к категории “служилых по прибору”, и “воровских казаков” Ивашки Заруцкого, и казаков атамана П. Н. Краснова и командарма Ф. К. Миронова, наконец, “советских казаков” и участников коллаборационистских частей и соединений времен Второй мировой войны. Казаками называли себя и цесаревичи – наследники российского престола (с 1827 г. они, сменяя друг друга, были атаманами всех казачьих войск Российской империи), и казаки-некрасовцы, исполнявшие “заветы” атамана Игната Некрасова “царю не покоряться, до царя в Рассею не возвертаться”. Казаками объявили себя сегодня бывшие советские инженеры и учителя, а также их дети и внуки, рожденные после распада СССР. Очевидна невозможность единой интерпретации истории различных сообществ, объединенных общим словом “казачество”.
В. И. Даль в своем знаменитом “Толковом словаре” не ограничивался обычным “буквальным переводом” слова “казак” (“вероятно от среднеазиятс.[кого] казмак, скитаться, бродить, как гайдук, гайдамак от гайда, ускок от ускочить, бежать, бродяга от бродить и пр…”), но пытался контекстуализировать и детализировать его. Казак, согласно Далю, это – “войсковой обыватель, поселенный воин, принадлежащий к особому сословию казаков, легкого конного войска, обязанного служить по вызову на своих конях, в своей одежде и вооружении. Есть и пешие казаки, в числе которых более известны черноморские пластуны… Малороссийские казаки те же крестьяне и ставят рекрут на своих правах. По занимаемым землям, единству управления, казаки каждого именования образуют отдельное войско под началом атамана: Донское казачье войско, Уральское, Оренбургское, Терское, Кубанское и пр. …”[2] Определение Даля, взятое за основу, безусловно, должно дополняться и если угодно усложняться, поскольку было сконструировано в определенных исторических условиях (Даль не мог знать о будущих государственных казачьих образованиях и массовой эмиграции казаков, о существовании казаков вне войсковых структур, равно как и о “возрождении” казачества в условиях рыночной экономики и формирующегося демократического общества). Тем не менее, в определении Даля изначально заложена полисемантичность и многоплановость понятия “казак”.
Парадоксально, что исследователи казачьей истории, отстаивающие подчас диаметральные научные позиции, едины в своем стремлении представить казачество неким монолитом, вывести общие “законы” его развития, а то и “распрямить” некоторые острые углы прошлого “степных рыцарей”. По мнению участника нашего историографического форума, И. Башарова, в советский период казачья проблема в историографии “…решалась просто: все казачество поголовно причислялось к контрреволюции. Но вскоре такая трактовка стала неактуальной с политической точки зрения. Подобные моменты привели к тому, что казачество в советской историографии изучалось неровно: одни сюжеты его истории подвергались детальному изучению, другие – напротив, замалчивались, третьи трактовались искаженно, а четвертые прошли через все этапы, от замалчивания до искажения и/или детального изучения.”[3] Добавим только, что подобная “неровность” была характерной чертой историографического почерка не только советских историков. Дореволюционные российские исследователи “государственной школы” рассматривали казачество исключительно как “воровскую силу”, коллективного организатора “смуты”, разинщины и пугачевщины. При этом казачество как социально-политический и военный институт Российской империи оставалось вне поля зрения историков-государственников.
Упрощение феномена казачества было характерно и для массового исторического сознания (что, впрочем, является естественным механизмом функционирования последнего). Как замечает еще один автор рубрики, С. Плохий, в польском историческом сознании, отчасти сформированном под влиянием ярких образов Генрика Сенкевича, украинское казачество долгое время выступало не просто в образе социального бунтаря, но также и изменника нации: “вместо того, чтобы идти путем Яремы Вишневецкого, казачество пошло по пути Богдана Хмельницкого”. В то же время, в украинской исторической памяти и историографии украинское казачество оставило уникальный след, масштабность и значение которого Плохий иллюстрирует сравнением с трактовкой русского казачества в русской историографической традиции.[4] В самом деле, украинское казачество, в отличие от российского, традиционно рассматривалось как сила государствообразующая, как своеобразный авангард борьбы за независимую Украину. Таким образом, очевидна необходимость критического анализа не только самого термина “казачество”, но и историографических, политических и социокультурных контекстов, порождавших те или иные его трактовки.
В этой связи специальный “казачий” форум, организованный журналом Ab Imperio, представляется чрезвычайно актуальным. Его основная цель – презентация исторического и историографического многообразия прошлого и настоящего “казачества” на всем протяжении евразийского пространства от Восточной Сибири до Юга России и Украины. Статьи, представленные в форуме, являются своеобразными “case studies” не только различных казачьих сообществ, но и проблем изучения и интерпретации их исторического наследия. С. Плохий (“Национализация украинского казачества в XVII-XVIII вв.”) рассматривает историю украинского казачества как своеобразную основу для конструирования национальной идеологии и историографии Украины. По словам автора, “объединяющая сила казацкого прошлого оказалась настолько мощной, что смогла преодолеть не только государственные границы империй, но также и веками существовавшие конфессиональные преграды. Современная внеконфессиональная украинская идентичность успешно использовала казацкий компонент в своей борьбе за создание современной нации на украинской этнической территории-”.[5]
Другой пример развития казачьего сообщества представлен в статье И. Башарова “Забайкальское казачество в советской и постсоветской историографии”.[6] Автор констатирует любопытную общность подходов советских и постсоветских исследователей забайкальского казачества. Очевидно, что роль забайкальских казаков в истории российской национальной идеологии и самоидентификации ничтожно мала, особенно в сравнении с казачеством Украины в контексте украинского национального проекта. Забайкальские казаки – и в этом различные историки достигают консенсуса – могут рассматриваться как важное орудие внешней политики Российского государства на восточных рубежах, как интересное полиэтничное (поликонфессиональное) явление, но отнюдь не как стержень российской государственности.
Существовала ли у казаков России единая идентичность, что влияло на ее формирование? Данная проблема оказалась в фокусе внимания американского исследователя Б. Боука, автора целого ряда обстоятельных статей, посвященных истории “казачьего национализма”.[7] По мнению автора, “кубанская казачья идентичность” была проигнорирована в ходе организации и проведения переписей 1926 и 2002 гг., когда большинство казаков-кубанцев “подсчитали” как украинцев (1926 г.) и как русских (2002 г.).[8] Боук рассматривает зарождение и эволюцию “казачьей самости” в дореволюционный период, подразумевая при этом формирование у кубанских казаков особых представлений о своей земле, границах этнической территории, особой исторической роли, бинарной оппозиции “казак – русский” (“казак – мужик”), а также внешние факторы, влиявшие на трансформацию казачьей самоидентификации (политика украинизации 1920-х – начала 1930-х гг., русификация посредством урбанизации 1950-1970-х гг.). Таким образом, защита российского пограничья и активная роль в имперском освоении Кавказа автоматически не гарантировала у казаков “русскость” самосознания. Напротив, участие в российском имперском проекте во многом обостряло казачий партикуляризм и претензии на национальное самоопределение, проявившиеся в ходе гражданской войны, эмиграции и в процессе т.н. “казачьего возрождения”.
Таким образом, даже беглое изложение основных положений статей участников форума AI показывает, что социальная и политическая природа, а также исторические интерпретации собственного прошлого у украинских, забайкальских и кубанских казаков были принципиально разными. Если “запорожское лыцарство” – результат вольной стихии, то организация забайкальского и кубанского казачества – процесс целенаправленной государственной политики. В одном случае перед нами – группа, осознанная постфактум как первопроходцы борьбы за нацию-государство, в другом – защитники границ и участники имперского проекта, в третьем – “национализирующееся” сообщество. Никакой прочной основы для того, чтобы сводить эти три различных казачьих сообщества к единому знаменателю не существует.
Очевидно, что в сегодняшних условиях настало время отказаться от универсалистских клише и штампов, унаследованных нами из историографии казачества конца 1980 – 1990-х гг. Если казаки – это “субэтнос” русского народа, как настаивала советская этнографическая (бромлеевская) ортодоксия, то кем являются украинские казаки (запорожские и реестровые), донские казаки-калмыки и забайкальские казаки-буряты и эвенки? Исследователи, обращавшиеся к истории забайкальских казаков – этнических бурят и эвенков и донских калмыков – приходили к выводу, что, вступив в казачье сословие, представители этносов восточной Сибири и юга России сохраняли тесные контакты со своими “материнскими этносами” и традиционными культурами.
Еще один историографический троп, который требует пересмотра, можно сформулировать так: “казаки – рыцари православия”. Закономерен вопрос: а о каком православии идет речь? Например, среди уральских казаков значительный процент составляли старообрядцы. Если же говорить об “игнат-казаках”, то сохраняя приверженность “старой вере”, они, тем не менее, выступали проводниками политики Крымского ханства и Османской империи.
“Казаки – защитники идеалов государственности”. И это историографическое утверждение и одновременно штамп общественного сознания нельзя универсализировать. Скажем, представители революционной интеллигенции России от А. И. Герцена и М. А. Бакунина до Г. В. Плеханова видели в казаках естественного союзника в своей антигосударственной борьбе. Более того, казачество, считавшееся опорой трона, в феврале 1917 г. ничего не сделало для спасения этого самого трона.
“Откуда есть пошли” казаки? Кто стал основой казачьих сообществ – беглые холопы или автохтонное население будущих казачьих (козацких) территорий? Очевидно, что спор между сторонниками автохтонной и миграционной теорий происхождения казаков будет продолжаться применительно к историографии донских, запорожских, терских казаков, но не имеет оснований в историографии казачества Дальнего Востока и Сибири.
Многие поколения российских исследователей рассматривают казаков как уникальное российское явление. Но казачьи общины почти одновременно формировались и за пределами России (Московского государства) на украинских землях, входивших в состав Речи Посполитой. Казачьи сообщества существовали и в пределах Крымского ханства и Османской империи (некрасовцы, задунайцы). Следовательно, признавая казачество ярким феноменом истории России, мы не можем говорить исключительно о “российском казачестве”.
Видимо, актуальным остается не только анализ генеалогии самосознания той или иной казаческой группы и историографических и политических проектов, с ними связанных. Очень важна и типологизация существовавших и ныне существующих казачьих сообществ. В этой типологизации можно опираться как на оригинальные классификационные категории (напр., “служилое” или “вольное” казачество), так и на предложенные исследователями. Так, на наш взгляд, было бы справедливо рассматривать казаков, поддержавших свои собственные государственные образования после 1917 года, как отдельную группу – “казаков-граждан”. Казаков, оказавшихся сторонниками новой революционной власти, лучше всего идентифицировала сама власть, определив их как “советское казачество”. В результате победы советской власти значительная часть казаков оказалась в эмиграции. Жизнь вдали от родины, адаптация к новым социально-экономическим и культурным реалиям наложила на них свой отпечаток. Данная группа казаков может быть типологизирована как “казаки-эмигранты”.
С 1989 г. мы являемся свидетелями процесса “казачьего возрождения”. Очевидно, что советский период существенно изменил облик прежних казачьих социумов, что демонстрируют и социологические исследования. В ходе советских преобразований была разрушена структурообразующая единица казачьего сообщества – казачий юрт (как система управления, экономической организации и правового регулирования). Те, кто сегодня идентифицирует себя с казаками, представляют все основные социальные группы российского общества, а потому современное казачье движение было бы более правильно определить как “неоказачество”.
Схожий процесс “казачьего возрождения” (с той лишь разницей, что “возрождать” казачество пришлось после почти полуторовекового перерыва) имел место в 1917-1918 гг. на Украине, когда параллельно с созданием нового украинского государства возникло движение Украинского Вольного казачества. Новое украинское казачество 1917-1918 гг. декларировало своей целью именно “возрождение” некогда сошедшего с исторической арены социума. На наш взгляд, именно оно наиболее близко типологически современному российскому неоказачеству. По словам С. Плохия, “образ украинского казака в XIX-XX столетиях стал одной из визитных карточек украинского национального возрождения и национального движения. Казачество выступало как среда возникновения современной украинской государственности во времена гетмана Павла Скоропадского и Верховного гетмана Симона Петлюры в 1918-1920 гг.”[9] При этом новое украинское казачество ни в социальном, ни в экономическом плане ничем не напоминало “золотой век” Запорожья.
Только скрупулезное изучение казачества Украины и Дона, российского Дальнего Востока и Сибири, казачьих сообществ в составе Оттоманской Порты и Крымского ханства как отдельных самостоятельных феноменов, а также детальное рассмотрение особенностей формирования идентичностей (социальных, этнических, национальных) и массовых стереотипов различных “казачеств” позволит нам сделать следующий шаг – перейти к вопросу о наличии общих черт, которые позволяют (или не позволяют) говорить о казачестве как о едином целом, зачастую подразумевая под этим словом различные по сути явления…