Основной вопрос казаковедения: российская историография в поисках “древнего” казачества - 1
2/2004
Статья подготовлена при поддержке Фонда Джона Д. и Кэтрин К. Макартуров. Грант # 04-81350-000- <a href="javascript:Pick it!ISBN: 04-81350-000-"><img style="border: 0px none ;" src="http://www.citavi.com/softlink?linkid=FindIt" alt="Pick It!" title='Titel anhand dieser ISBN in Citavi-Projekt übernehmen'></a> GSS.
Безусловно, “основным вопросом казаковедения” является вопрос о происхождении казачества. Без его обсуждения не обходится ни одна конференция или семинар, посвященный казачьей истории. Для историка казачества проблема происхождения является, если угодно, “осевым временем” казачьей истории.
ИСТОРИЯ И МИФ
Не будет преувеличением сказать, что от ответа на вопрос “откуда есть пошли казаки” зависят и созданные на его основе исторические образы казачества и донского региона (Донской земли, Земли Войска Донского, Области Войска Донского, Всевеликого Войска Донского). Для тех, кто придерживается версии о так называемом “миграционном” происхождении казачества, главными факторами казачьей истории будут социально-экономическое и политико-правовое развитие Российского государства и казачьих сообществ. Когда возникновение первых казачьих общин на Дону связывается с массовым бегством крестьян, холопов и служилых людей в Дикое поле, акцент делается на противоборстве двух стихий – Российского государства и казачьей “вольницы”. При этом конкретные трактовки социально-политической природы самого государства (крепостническое, феодально-крепостническое, “вотчинное”, “Русская власть” и др.) оказываются вторичны. На основе такого решения “основного вопроса” формируются два образа казачества. Первый – это образ социального протестанта или же, говоря словами Э. Хобсбаума (E. Hobsbaum), “социального бандита”. “Социальные бандиты, – по мнению Хобсбаума, – крестьянские изгои, которых землевладелец и государство рассматривают как преступников, но которые остаются в рамках крестьянского общества и воспринимаются его членами как герои, защитники, мстители, борцы за справедливость, вероятно, даже лидеры освобождения, и в любом случае – люди, которыми надо восхищаться, помогать и поддерживать…”.[1] Второй образ – это защитник свободы, человеческого достоинства, продолжатель и хранитель древнерусских традиций народоправства.
В глазах же сторонников концепции автохтонного происхождения казачества социальные и экономические предпосылки возникновения казачьих сообществ теряют свое значение. Рассматривая в качестве предков казаков (праказаков) славяно-русское (или этнически смешанное славяно-тюркское) население южнорусских степей в период половецкого и монгольского доминирования задолго до первых упоминаний о собственно казаках (конец XV в.), в качестве основного фактора казачьей истории такие исследователи определяют этническое (этнополитическое) развитие самого казачества, а также его внешнеполитическую деятельность. Образы казачества, основанные на концепции автохтонного происхождения, в содержательном плане могут быть диаметрально противоположными. В одном случае “древнее” происхождение казачества будет свидетельствовать об этнической обособленности казаков от великороссов. При таком подходе рассмотрение противоборства казачества и Российского государства окрашивается не в социально-политические, а в этнополитические тона и трактуется как борьба двух этнических сообществ русских и казаков. Казак в этой ситуации оказывается не социальным протестантом, а борцом против этнической дискриминации. Второй образ “казака-автохтона” не имеет антирусской направленности. Напротив, он будет рассматриваться как орудие “русской Реконкисты”, борьбы за возвращение “древнего Лукоморья”, утраченного в период половецкого и монгольского доминирования в Диком поле. В рамках этого образа акцент делается не на противопоставлении великороссов казакам, а на потенциале небольших групп славяно-русского населения, переживших половецкое и монгольское нашествие, чтобы впоследствии стать фундаментом казачества.
Таким образом, работы сторонников “миграционной” концепции в большей степени ориентированы на сюжеты социально-политической и социально-экономической истории, тогда как исследования защитников автохтонного происхождения казаков ориентированы на этническую (этнополитическую) историю и проблемы международных отношений в Северном Причерноморье и Приазовье.
Вопрос о происхождении казаков, как ни одна другая тема “казачьей” историографии, оказал (и оказывает) мощное влияние на массовое историческое сознание и формирование казачьего мифа в литературе и публицистике. По справедливому замечанию американского исследователя казачьей истории Б. Боука (Brian Boeck),
“разговор о “казаках” очень часто являет собой упражнение в поиске ошибочной идентичности. Подобно “крестоносцам”, “ковбоям” и “спартанцам”, казаки стали сообществом, известным во всем мире. Их прошлое представляет собой резервуар, в который националисты, ученые, стратеги, создатели символов и разработчики видеоигр вкладывают различное содержание в течение многих веков. От Канады до Кавказа можно встретить людей, которые ведут свое происхождение от “казаков”… Старовер в Орегоне, профессор в Киеве, самопровозглашенный казачий генерал в Краснодаре имеют веские основания для личной связи с казачьей историей, но каждый приносит в дискуссию различный набор мемуаров, текстов и традиций.”[2]
В этой связи чрезвычайно важным является вопрос о том, с какого времени сами казаки “помнят” свою историю? Не менее важна и проблема эволюции этого “знания – воспоминания” о собственных “веках траяновых” как на уровне казачьей элиты, так и на уровне повседневности. К сожалению, источниковая основа для исследования подобного рода чрезвычайно бедна. Тем не менее, имеющиеся сведения позволяют в общих чертах судить об этих “знаниях” и их эволюции.
“Знания-воспоминания” казаков о своем происхождении и о первых веках своей истории не были неизменными. До инкорпорирования казачества в Российское государство (то есть в XVI – начале XVIII вв.) представление “степных рыцарей” о начальном периоде своей истории весьма отличалось от утвердившегося впоследствии канона. Изменение социально-политического и правового статуса казачества влекло за собой весьма серьезные сдвиги в исторических представлениях казачьей верхушки и в массовой исторической памяти казаков, за которыми не поспевали массовые представления неказачьего (прежде всего, крестьянского) населения.
В повести “азовского цикла” (об азовском “осадном сидении” 1641 г.) донской казачий есаул Федор Порошин недвусмысленно говорил о происхождении донцов: “…И мы про то сами ведаем, какие мы на Руси в государстве Московском люди дорогие… А нас на Руси не почитают и за пса смердящего…Отбегаем мы ис того государства Московского из работы вечныя, ис холопства неволнаго, от бояр и дворян государевых”.[3] Если учесть, что азовская повесть представляла собой, по сути, официальную позицию донского казачества и была обращена не к османам или крымским татарам, а к Земскому собору Московского государства, решавшему вопрос о военно-политической помощи Войску Донскому в его борьбе с Оттоманской Портой, то следует признать, что донскому есаулу не было смысла лукавить. Таким образом, бегство на Дон было официально признано Войском Донским как главный источник своего формирования. Второй источник также указан в повести – османские полонянки.[4] Отсюда и смешанный этнический состав населения Дона. По словам историка Н. А. Мининкова,
“казаки не давали прямого ответа на вопрос о времени своего появления на Дону. Однако в фольклорной традиции они связывали это с “казанской службой” Ивану Грозному, за которую царь будто бы пожаловал донцам “славный Тихий Дон с потоками и белой Манычью”. Следовательно, как полагали сами казаки, предки их жили на Дону не ранее середины XVI в., со времен Ивана IV… Едва ли случайно и то обстоятельство, что в донском фольклоре нет сюжетов более ранних, чем война Ивана Грозного с Казанью.”[5]
С “казанской службой” казаки связывали и особый характер их отношений с Московским государством, прежде всего, службу без присяги (“крестного целования”). “И крестного целованья, государи, как и зачался Дон казачьи головами, не повелось”, – писали казаки царю Михаилу Федоровичу Романову в войсковой отписке от 26 мая 1632 года. Данный документ представляет собой своего рода хронику казачьих военных походов в составе русских войск (взятие Казани в 1552 г., участие в Ливонской войне 1558-1583 гг. и в русско-шведской войне 1591-1594 гг.). Обращаясь к военной истории казачества, авторы отписки пытаются обосновать свое право служить “без крестного целования”. По их версии, “зачался Дон казачьи головами” также не ранее казанской эпопеи.[6]
Подобного рода казачьи “воспоминания” о своей первоначальной истории стали основой для образа казака как защитника свободы, а Дона – как территории свободы. Диссидент XVII в., беглый подьячий Посольского приказа Григорий Котошихин, писал, что “Доном от всяких бед освобождаются”.[7] Этот казачий миф надолго пережил существование “вольного казачества”, усмиренного Алексеем Михайловичем после подавления разинского восстания и встроенного в каркас регулярного государства Петром Великим.[8] Положение казаков было предметом зависти и мечтаний российского крестьянства. Так, в манифесте от 31 июля 1774 года Емельян Пугачев жаловал всех участников своего выступления “вечно казаками”.[9] Принцип “с Дону выдачи нет”, в реальности ликвидированный на рубеже XVII-XVIII вв., продолжал жить в виде массового мифа среди крестьянского населения Российской империи вплоть до XIX в. Отсюда и многочисленные факты бегства на Дон в XVIII-XIX вв. в поисках “вольной жизни”, и правительственные меры по пресечению “пристанодержательства” беглых.[10] Поиски “казачьего парадиза” российскими крестьянами прекрасно описаны донским писателем Г. А. Семенихиным в его романе (своеобразной семейной хронике) “Новочеркасск”.[11]
Однако миф о казачьей свободе, основанный на версии о происхождении казаков от беглых Московского государства, бытовал не только в форме массовых крестьянских представлений. Надежды на “пробуждение” вольного казачьего духа питали и русские революционеры-радикалы от А. И. Герцена и М. А. Бакунина до Г. В. Плеханова (народнического периода) и ранних социал-демократов.[12] Герцен писал, что “когда к 12 миллионам рабов присоединятся казаки, глубоко обиженные потерей своих прав и вольностей”, тогда “будет о чем подумать жителям Зимнего дворца”.[13] По словам же Бакунина, истинная свобода существовала в русском мире, в общине Киевской и Новгородской Руси, лишь среди казачества.[14] Отсюда формировался и взгляд на казаков как на угнетенную группу населения Российской империи. Поэт и адвокат, специализировавшийся на защите обвиняемых по “политическим” делам, А. А. Ольхин, писал: “Стонут Польша, казаки, забитый еврей, стонет пахарь наш многострадальный”.[15]
Мифологема Дона, с которого “выдачи нет”, была с энтузиазмом поддержана и представителями совсем других политических воззрений. После революционных событий 1917 г. ее “певцами” стали лидеры Белого движения. “Шли они все просто на Дон, не имея никакого представления о том, что их ожидает… – туда, где ярким маяком служили вековые традиции казачьей вольницы”, – описывал приход на Дон политических противников большевиков генерал А. И. Деникин.[16] Образ казака – социального изгоя, завоевавшего себе свободу и автономию от государственного вмешательства, получил также широкое распространение в зарубежной публицистике. Таким образом, казачье “знание-воспоминание” о собственном происхождении от беглых русских крестьян (и вообще – социальных изгоев) способствовало утверждению мифа об исключительном казачьем свободолюбии, который в разных версиях пережил само “вольное” от государственной российской власти казачество почти на три века.
Между тем, внутри казацкой традиции начиная с XVIII века происходила эволюция представлений о собственном прошлом. По словам Мининкова, “новый взгляд на происхождение донского казачества распространился…, когда оно превратилось в полупривилегированное сословие Российской империи и в известной мере в орудие политики государства”. Более того, государство стремилось превратить казаков в “замкнутую касту воинов” (по словам С. Ф. Номикосова).[17] Основной вектор этой политики сохранялся вплоть до февраля 1917 г. По словам донского литератора, депутата Государственной думы первого созыва Ф. Д. Крюкова, “всякое пребывание вне станицы, вне атмосферы начальственной опеки, всякая частная служба, посторонние заработки для него (казака – С.М.) закрыты. Ему закрыт доступ к образованию, ибо невежество признано лучшим способом сохранить воинский казачий дух…”[18] Политика искусственного “отгораживания” казачества от остальной России весьма способствовала массовому распространению среди казаков партикуляристских представлений о Доне и казачестве, родословная которого теперь удревнялась за пределы XVI века. Подчеркивалось также нерусское этническое происхождение “степных рыцарей” (тюркское или кавказское). Военный инженер, комендант крепости св. Димитрия Ростовского и историк А. И. Ригельман, имевший возможность проводить “этнографические интервью” с казаками, отмечал в своей “Истории о донских казаках”, что они считают себя “природой не от московских людей”, а только “обрусевшими”, и говорят: “я не москаль, но русской, и по закону, и по вере православной, а не по природе”.[19] Справедливо, на наш взгляд, мнение Мининкова о том, что “правнуки защитников Азова пытались отмежеваться от родства с Москвой. Полупривилегированное сословие донских казаков, а тем более ставшие чиновниками-дворянами старшины не желали иметь ничего общего с находившимся под крепостным гнетом населением России”.[20]
Это стремление отделить себя от основного массива подданных Российской империи во многом базировалось на удревнении собственной истории. Противопоставление казаков “Руси” и русским в конце XIX столетия было отмечено М. Н. Харузиным, исследовавшим казачье обычное право и повседневную жизнь.[21] По словам Боука, “для рядовых казаков слово ‘русский’ означало, в первую очередь, подчиненного и вечно просящего крестьянина, “мужика” (из которых и состояла значительная часть российского населения)”.[22] Отсюда и массовые представления казаков XIX – начала XX вв. о том, что они происходят не от “русских”, а “от казаков”.[23] Такое “воспоминание” собственной родословной противоречило мифу о свободолюбивых потомках беглых людей, доминировавшему за пределами собственно казаческого сообщества.
Частичное восстановление староказачьей традиции “помнить историю” с момента появления на Дону “казачьей вольницы” происходит после февральской революции 1917 г. Восстановление выборности атаманов (уничтоженной Петром Великим) и казачьих представительных органов (кругов, рад) сделало востребованным концепт “возрождения” свободного казачества и стимулировало романтизацию эпохи “освоения Дикого поля”. “На краю Восточной Европы, охваченной пожаром небывалой войны, возрождалась древняя Донская Вольница в образе крепко организованного правового государства новейшего типа с сильной армией”, – писали авторы “Очерка политической истории Всевеликого Войска Донского”.[24] С другой стороны, распад Российской империи и партикуляризация постимперского пространства, создание самостоятельных казачьих государств актуализировали идею особости “казачьего народа” и представления о древних корнях казачьей истории. В этой связи донской атаман П. Н. Краснов писал о “молодом национальном чувстве” донских казаков.[25] Таким образом, среди идеологов и создателей Всевеликого Войска Донского были как те, кто “помнил” раннюю историю казачества как “вольницу”, так и те, кто видел в ней предпосылку для “национального возрождения”. Недостаточная изученность источников, дающих представление о массовой исторической памяти казаков времен “красной смуты”, не позволяет говорить более определенно о том, какое именно “воспоминание” о происхождении казаков доминировало в 1917-1920 гг. на уровне повседневных представлений.
На рубеже XX-XXI столетий о себе заявило неоказачье движение. Главная цель движения – возрождение казачества – предопределила его ретроспективный характер. Неоказачье движение начало интенсивный поиск “золотого века” казачества с целью перенесения его основных достижений в современную эпоху. В рамках этого движения “основной вопрос” о происхождении занимает далеко не первое место. Главная историческая мифологема неоказачьего движения – геноцид казачества, организованный совершенно определенной “малой нацией” и ее представителями в большевистском руководстве (Л. Д. Троцким, Я. М. Свердловым). В открытой или завуалированной форме тезис о геноциде, начало которому положила Директива Оргбюро ЦК РКП(б) от 24 января 1919 г., обсуждается сегодня на страницах неоказачьих изданий, звучит в публичных выступлениях лидеров движения и его “историографов”. Проблема происхождения казачества в их идеологии является лишь производной: она призвана подтвердить факт геноцида особого “казачьего народа”. Тезис о казачестве как “самобытном народе в общей семье народов мира”, который в ХХ столетии “подвергся геноциду и репрессиям” со стороны Российского государства, был включен первым пунктом в Декларацию съезда донских казаков Всевеликого Войска Донского, прошедшего 5 сентября 2002 г. в Новочеркасске.[26] На этом основании неоказачьи лидеры претендуют на историческую реабилитацию, а значит – на получение дополнительных прав и привилегий. “Если перепись выявит, что на территории Всевеликого Войска Донского компактно проживает многочисленная народность казаков, мы сможем претендовать на существенные федеральные ассигнования”, – заявил на одной из своих пресс-конференций в 2002 г. атаман Всевеликого Войска Донского В. П. Водолацкий.[27] В этом случае тезис об автохтонном происхождении казачества оказывается хорошим политическим подспорьем. Отсюда и стремление неоказачьих атаманов Юга России внедрять в массовое сознание участников движения за возрождение казачества (через казачьи СМИ: газеты “Донскiя войсковыя ведомости”, “Казачий круг”, журнал “Голос казака”) память об отдельной казачьей истории, уходящей вглубь веков (в эпоху Тмутараканского княжества, существования общин бродников). Отсюда и их апелляция к научным исследованиям, разделяющим идеи об автохтонном происхождении казачества.
Интересно отметить, что неоказачье движение в различных частях Российской Федерации по-разному относится к конструированию особой этнической идентичности, и это отношение детерминировано той или иной трактовкой происхождения казачества. Если у неоказаков Юга России служение идее о происхождении казачества от древнего населения Дона и Приазовья предопределяет этнический характер “возрождения”, то для неоказачьего движения Дальнего Востока проблема “автохтонного” происхождения не существует в принципе. Очевидно, что создание Забайкальского (1851), Амурского (1858) и Уссурийского (1889) казачьих войск – факты “позднеказачьей истории”. Никаких “древних” корней на территории Дальнего Востока казаки не имели. Образование дальневосточных казачьих войск – следствие политики Российской империи по расширению своей территории и обеспечению ее безопасности. Этот процесс гораздо лучше обеспечен источниками, чем колонизация Дикого поля, а потому здесь нет основы для спекуляций по поводу его удревнения. Отсюда и иные массовые политические настроения, суть которых – не отделение от великорусского этнического массива, а напротив, всяческое подчеркивание своей связи с Россией, определение себя как российского национального авангарда. Поэтому дальневосточное неоказачество, в отличие от южнороссийского, интересно как одно из проявлений феномена “settler state”. Массовые же представления неоказаков Дальнего Востока дают богатую пищу для изучения пограничной ментальности.[28]
Вместе с тем хотелось бы подчеркнуть, что идея автохтонного происхождения казачества не может соперничать в популярности с мифом о беглых свободолюбцах. Образ беглого поборника свободы и справедливости – не редкость на страницах популярных изданий и на теле- и киноэкранах, чего нельзя сказать о возможных “этнических” предшественниках казачества типа тмутараканцев, бродников, берладников или новгородских ушкуйников. Даже соблазнительные теории о скифах и амазонках как протоказаках не получили развития на уровне художественной литературы, кино и массового искусства в целом.
Следует также отметить и весьма осторожное отношение к удревнению казачьей истории со стороны авторов учебных пособий для вузов и школ. Атаман Водолацкий, обосновывая необходимость учета казаков в ходе Первой Всероссийской переписи населения в 2002 г., заявлял: “Казаки – это один из восточнославянских народов, имеющий свой особый физический и духовный облик. Казаки отличаются соборностью, отвагой, развитой взаимовыручкой. Мы нисколько не сомневаемся, что казак – это национальность”.[29] В учебном же пособии для “казачьих кадетских корпусов и других казачьих учебных заведений”, написанном при участии упомянутого атамана, содержится всего один “объективистский” аргумент в пользу удревнения и этнизации казачьей истории: “В исторической науке существует точка зрения, что эти крещенные половцы стали одними из предков запорожских и слободских казаков, появившихся впоследствии на Украине”.[30] В учебнике нет традиционных для защитников концепций автохтонного происхождения казачества сюжетов (история бродников или участие казаков в Куликовской битве 1380 г.). Напротив, авторы говорят о появлении первых казачьих поселений на Дону в 40-е гг. XVI в. Если же мы обратимся к вузовскому учебнику по истории Дона и Северного Кавказа, то идеи автохтонного происхождения казаков найдем лишь в историографическом обзоре.[31]
АВТОХТОННОЕ ПРОИСХОЖДЕНИЯ КАЗАЧЕСТВА: ГЕНЕАЛОГИЯ НАУЧНОЙ “КОНЦЕПЦИИ”
Итак, применительно к “основному вопросу” истории казачества “память” и “академическая историография” не выступают как безусловно альтернативные друг другу. Скорее, они взаимозависимы, и линия противостояния проходит между определенными версиями прошлого и модусами воспоминания о нем, противопоставленными другим версиям прошлого и другим “воспоминаниям”. В этой части статьи мы сконцентрируемся на “истории” в ущерб “памяти”, но, как следует из вышесказанного, анализ историографического процесса вовсе не исключает обращение к памяти и к массовым представлениям о прошлом, а также к факторам, их детерминирующим…
В современной российской историографии принято учитывать наличие “миграционной” и “автохтонной” концепций происхождения казаков. Правда, использование термина “концепция” для характеристики различных взглядов на возникновение казачьих сообществ весьма условно. Оно призвано формально облегчить историографический труд и внести некоторый порядок в описание всего многообразия взглядов и подходов к раннеказачьей истории. В реальности же никаких методологически целостных и развернутых концепций (как “миграционной”, так и “автохтонной”) не существует, поскольку исследователи, выводившие происхождение казаков от беглого тяглого и служилого населения Руси или от общин бродников XII-XIII вв., никогда не характеризовались общностью теоретико-методологических и общественно-политических воззрений. К примеру, если П. В. Голубовский пытался проанализировать уникальность казачьих общественных институтов (круг, традиции выборности) и для этого обращался к их “истокам” в древнерусской истории,[32] Т. М. Стариков, готовя “План работ по истории казачества”, имел в виду конечную цель иного порядка – обоснование казачьей государственности и идеологии казачьего национализма.[33] В одном случае мы имеем дело с логикой научного исследования, а в другом – с презентивной историографией. Таким образом, речь может идти о самой поверхностной общности взглядов тех или иных историков на происхождение казачества.
Вместе с тем условное выделение двух концепций происхождения казачества кажется более эффективным с точки зрения конкретной историографической работы. Так, представивший иную классификацию “концепций” в “казачьей” историографии К. Гёрке (Carsten Goehrke) выделил “придворную” историографию (Hoffhistoriographie), для которой характерно подчеркивание неразрывной связи между казаками и русскими монархами; советско-марксистскую, в которой “казачий вопрос” увязан с классовой борьбой; эмигрантскую, в которой живет “химера казачьей нации”; и критический подход западной исследовательской литературы.[34] Между тем очевидно, что поиски “древнего” казачества на свой лад вели представители разных историографических субкультур – и “придворные” историки, и советские марксисты, и эмигранты.
В современной историографии недостает научной генеалогии “автохтонной концепции” происхождения казачества с того момента, когда сформировался исторический скепсис по отношению к “беглохолопской” версии (XVIII в.) и до наших дней. Именно в восполнении данного пробела мы и видим свою задачу в настоящей статье.
Как мы уже писали выше, идея об автохтонном происхождении казаков завоевала умы целого ряда исследователей из-за скудости доступных им источников и противоречивости содержащейся в них информации. В 1910 г. в редакционном комментарии к статье историка П. П. Сахарова (которая, по сути, была первым опытом историографического изучения проблемы происхождения казаков) в газете “Донские областные ведомости” делалось следующее заключение: “Нам думается, что для окончательного решения вопроса о начальном возникновении донского казачества у нас еще многого не достает, и до тех пор, пока не будут исследованы все древние известия о Доне и в особенности акты венецианских и генуэзских архивов, сохранившиеся донесения посланников и консулов, находившихся в Тане (место расположения венецианской и генуэзской торговых факторий на территории современного г. Азова Ростовской области – С.М.) в XIII-XIV вв., о сношениях их с обитателями Нижнего Дона в домонгольский период и в начале монгольского владычества, – невозможно сказать последнего слова по рассматриваемому автором (П. П. Сахаровым – С.М.) вопросу”.[35] Как видим, проблема расширения источниковой базы была обозначена еще в начале ХХ столетия. Тем не менее и сегодня мы с полным правом можем процитировать историка второй половины XIX века П. А. Соколовского: “Вопрос о происхождении донских казаков остается до сих пор далеко неразрешенным, разделяя, таким образом, участь большей части важнейших вопросов русской истории”.[36]
Исследователей раннеказачьей истории традиционно поражал и даже сбивал с толку тот факт, что казаки стали активными политическими субъектами истории Северного Причерноморья и Приазовья внезапно, без какого-либо предварительного “разбега”. “Слава их удальства гремела от Азова до Искера (столица Сибирского ханства – С.М.), раздражая султана, грозя хану (имеется в виду крымский хан – С.М.), смиряя ногаев”, – писал о действиях казаков во второй половине XVI века “последний русский летописец”.[37] Но, по свидетельствам немногочисленных источников, Дон в XIII (то есть после монгольского нашествия) – начале XVI вв. был “незнаемой землей”. Путешествовавший “Доном в Царьград” митрополит Пимен (1389 г.) видел в Диком поле одних лишь татар. Дикое поле Пимен характеризовал как землю, которая “была пустыня зело, не бяше тамо ни града, ни села, только зверей велие множество”. Из наказа русскому послу Третьяку Губину (1521 г.) следует, что земли по Дону до самого турецкого Азова “пусты” и принадлежат тем же татарам и туркам.[38] По словам Мининкова, “исследователей поражает внезапность выхода донских казаков примерно во второй трети XVI в. на историческую арену и то обстоятельство, что письменные источники, ничего не говорившие о наличии на Дону казаков или какого-либо связанного с Московской Русью населения, вдруг запестрели сведениями о казачестве, его боевых делах под Азовом и на Волге, у Перекопа и по всей акватории Азовского моря. Поражает до сих пор, как немногочисленные сообщества заселивших Дон и связанных с Россией людей сразу же приобрели значительный вес на международной арене, и даже сам султан Сулейман Великолепный искал в 1551 году союзников для борьбы с ними…”[39] В самом деле, сведения о первых беглых людях с Руси на Дон относятся к концу XV столетия, а первые известия о казаках, казачьих городках и атаманах появляются лишь в 1548-1549 гг. Но уже весной 1551 года турецкий султан Сулейман I Кануни писал ногайскому хану Исмаилу о том, что казаки “…с Азова оброк емлют и воды из Дона пить не дают… А крымскому де царю потому ж обиды чинят всякие, какую де соромоту казаки… крымскому царю учинили, – пришед Перекоп воевали!”[40] Исследователи, обращавшиеся к раннеказачьей истории, спрашивали, как беглые холопы и крестьяне смогли в столь сжатые сроки превратиться в искусных воинов, удостоившихся внимания повелителя Оттоманской Порты? Как проходила адаптация беглых к сложным условиям Дикого поля? Насколько для беглых из Московского государства было актуально променять землепашество на военные походы? Как отмечал исследователь морской казачьей истории В. Н. Королев, “стремительный и мощный выход донцов на историческую арену, сомнительная возможность скоротечной адаптации беглых русских крестьян к весьма своеобразным условиям Дона, быстрое превращение беглых (в большинстве своем никогда ранее не державших в руках оружия) в воинов-профессионалов – все это издавна подталкивало многих историков к мысли о том, что историю казачества следует начинать с древнерусского населения степей”.[41] Для доказательства тезиса об автохтонном происхождении казаков некоторые историки не ограничивались и древнерусским населением, обращаясь, в частности, к сюжетам скифской истории. Таким образом, сомнения в возможности быстрой адаптации беглых крестьян и холопов в Диком поле стали отправной точкой в обосновании тезиса об автохтонном населении Дона (и Северного Кавказа) как основы для формирования казачьих общин.
“ДРЕВНЕЕ КАЗАЧЕСТВО”: НАЧАЛО ПОИСКОВ
В дореволюционный период целый ряд ученых высказался за удревнение казачьей истории и автохтонный характер общин донцов (как и запорожцев). При этом, повторим, необходимо учитывать разную мотивацию и различные цели исследователей, защищавших подобный взгляд на возникновение казачьих сообществ, а также разный научный уровень их трудов и, следовательно, неодинаковую степень доказательности их построений. Исследования некоторых авторов отражали определенный этап в развитии исторической науки и исторической мысли. Это был уровень “первоначальной истории”, “истории без критики и рефлексии”[42] (терминология взята у Г. В. Ф. Гегеля – С.М.), когда историки лишь описывали хроники войн и походов казачества, перемежая описания самыми невероятными легендами, уводящими историю казаков во времена Константина Багрянородного, Мстислава Тмутараканского. По словам Г. З. Байера, истоки казачества следует искать в X столетии, когда они “…в 948 г. …жили в нынешней Кабарде… где они от великого князя Мстислава… в Российское подданство приведены были”, а затем только принимали беглецов – “россиан, поляков и других…”[43] С Кавказом связывали происхождение казаков В. Н. Татищев и А. И. Ригельман. По словам В. Н. Татищева, “сих начало такое (казаков-запорожцев С.М.). 1282 баскак татарской Курского княжения, призвав черкас из Бештау, или Пятигорья, населил слободы”, разрушенные из-за разбоев князем Олегом. “Но люди оставшиеся умножились, русские беглецы, долгое время чинили всюду разбои”, уйдя затем в Канев и построив на Днепре город Черкассы. От запорожцев же, пришедших на Дон во главе с князем Михаилом Вишневецким, Татищев вел историю донского казачества.[44] По словам же Ригельмана, запорожцы (имевшие кавказское происхождение),
“живши в тамошнем месте (на Днепре – С.М.), через многие лета смесились с пришедшими к ним Русскими Украинскими (здесь слово тождественно “украинным”, “окраинным” людям, то есть жителям пограничья – С.М.) людьми и… так умножились, что невместительно стало, наконец… и сего ради число некоторое из них вознамерилось для таковых промыслов… занять нежилые еще места… Они… прогнали Татар с пути и, дошедши до Дона, стан свой утвердили.”[45]
Отождествление запорожцев и черкесов строилось на сходстве слов “черкас” (казак) и “черкес”.
Некоторые исследователи в поисках автохтонного фундамента казачества стремились подчеркнуть отличительные черты казачьей культуры (в самом широком смысле этого слова), на формирование которых требуется значительное время.
“Обыкновенно, – писал П. В. Голубовский, – борьба (как у казаков – С.М.) производит ненависть ко всему, что не составляет “нашей, моей” нации; она имеет следствием консерватизм в нравах и обычаях, не допускающий никаких уступок… Но (у казаков. – С.М.) мы этого не видим. Эта национальная терпимость, оказываемая запорожцами и донцами, есть традиция глубокой древности. Никто из них не сказал бы, почему он так смотрит на других людей не одной с ним нации, потому что эта оригинальная черта срослась с ним и, нам кажется, ведет свое начало с того времени, когда действовали предшественники запорожцев и донцов, их отцы по духу, первые организаторы казачества, бродники и берладники, в общину которых вошли и входили и тюркские, и, вероятно, всякие другие элементы.”[46]
Таким образом, истоки казачьей этнической толерантности Голубовский пытался найти в общинах бродников и берладников (XII-XIII вв.), сформировавшихся в Диком поле.
Некоторые ученые, стремясь к “удревнению” казачьей истории, пытались исследовать проблему связи вольного казачества и русских пограничных княжеств. Так Д. И. Иловайский предложил вывод о происхождении донских казаков от выходцев из Рязанской земли, продвигавшихся на юг для колонизации земель. Мнение о существовании русского населения на Дону в XIV в. (т.е. до первых упоминаний о казачьих общинах на Дону) было основано на таких источниках, как грамоты митрополитов Феогноста и Алексия (30-60-е гг. XIV в.) на “…Червленый Яр и ко всем городом по Великую Ворону”, в которых содержались сведения о населенных пунктах “по Великую Ворону” и “возле Хопор по Дону” (караулах). С точки зрения Иловайского, рязанская колонизация не была остановлена даже разрушительным тамерлановским нашествием 1395 г. А в начале XV в. во главе колонизационного движения стали рязанские служилые люди (городовые казаки). Именно рязанских колонистов Иловайский считал основой будущего донского казачества.[47]
Древнее происхождение казачества служило для целого ряда авторов исторических сочинений обоснованием особой исторической миссии “степных рыцарей”. По словам В. М. Пудавова, еще до призыва варягов “южно-русские славяне уже входили в состав Хазарской монархии, и из них были сформированы охранные дружины по берегам Днепра, Дона и Нижней Волги… Казачество – крайнее выражение славянского миросозерцания… Длинный двадцативековой процесс жизни востока Европы – от Геродота до XVI столетия – не уничтожил в ней присущного бытия туранской ‘стражбы’, какая заключалась в царских скифах и какая отразилась в преемниках их – казаках”.[48] Пудавов пытался обосновать “казачье мессианство”, трансформируя на местный лад идею “Москва – Третий Рим”, заявляя, что после падения Константинополя на Руси “восстанет продолжатель древнего хранения Востока Европы – казачество – и удержит равновесие в духовном разграничении мира нового, как увидим в истории Дона”.[49] Важным мотивом в поисках “автохтонного” происхождения казачества было и обоснование казачьего “благородства”, а также претензии на более высокий статус в имперской иерархии по сравнению с крестьянской массой населения. Отсюда – апелляция к истории и историческая легитимация особого статуса казачества. От амазонок производил казаков А. Г. Попов.[50] По мнению же Е. П. Савельева, “особенные народы” (а таковым он считал казачество) “не падают с неба и не создаются искусственно. Всякое проявление жизни народной имеет преемственную связь с минувшими историческими событиями. И шаг за шагом, звено за звеном, события эти тянутся закономерно, без скачков, одно за другим на протяжении всей истории народов. Чтобы объяснить какое-либо историческое явление, нужно найти его причину и первопричину, иначе говоря, изучить жизнь предшествовавших народов во всех ея проявлениях и найти между предыдущими и последующими событиями естественную, но не искусственную связь”.[51] Выполнению этой задачи Савельев посвятил свой труд по истории казаков, состоящий из трех частей. При этом две первые части – это продвижение “шаг за шагом” к выстраиванию родословной казачества, восходящей к этрускам (“гетам-русам”), асам (потомкам “древних Асуров”), скифам, гуннам, хазарам и другим народам, проживавшим в разные периоды на территории Северного Причерноморья и Приазовья.[52]
Желая опровергнуть тезис русских историков “государственной школы” о “воровском”, “антигосударственном” характере раннего казачества, местные специалисты привлекали такие источники, как легенды. В 1692 г. была записана легенда об участии казаков в Куликовской битве 1380 г. на стороне Дмитрия Донского. “Донские казаки, уведавши о пришествии благоверного великого князя Дмитрия Ивановича в междоречии Дона и Непрядвы, вскоре в помощь православному воинству бяше пришли”. Эта легенда включалась дореволюционными историками в сочинения, посвященные казачеству.[53] Во-первых, она “удревняла” казачью историю на полтора века, а во-вторых, была призвана доказать верность казаков воинскому долгу и России. Однако другими письменными источниками эта легенда не была подтверждена.
Как видим, при всем различии исследовательских задач и подходов, сторонников “автохтонной концепции” происхождения казачества объединял спекулятивный метод в построении системы доказательств, а также стремление к аксиоматическим выводам. Защитники идеи “удревнения” казачьей истории отказывались уверовать в то, что “грозное казачество возникло как-то так, само собой, из рыболовов и звероловов, сгруппировавшихся в военно-промысловые артели и ставших наступательно действовать на татар”. Однако данный, вполне допустимый и обоснованный, научный скепсис не подкреплялся вовлечением в оборот репрезентативной источниковой базы, которая могла бы опровергнуть “миграционную концепцию”. Защитники “автохтонной” версии происхождения казаков не предлагали вместо скудной и противоречивой информации русских летописей и разрядных книг сколько-нибудь прямо относящихся к предмету исследования сведений. Первые сведения о казаках в источниках относятся к XVI в. Между ними и сведениями о гипотетических предках казачества (бродники, берладники, жители Червленого Яра, а то и скифы с амазонками) – значительная временная лакуна, не заполненная сведениями о возможных трансформациях этих сообществ в собственно казачество. Отсюда наличие в трудах защитников более древней казачьей “родословной” многочисленных оговорок, неподтвержденных источниками гипотез, а то и откровенных натяжек. Вместе с тем было бы неверно одним махом сбрасывать с историографического корабля современности наследие представителей русской дореволюционной исторической науки – защитников автохтонного происхождения казачества. Они, во-первых, обозначили проблему узости источниковой базы для исследований раннеказачьей истории и необходимости ее расширения путем привлечения иностранных материалов. Во-вторых, они подтолкнули защитников “миграционной концепции” к более широкому взгляду на происхождение казаков, к рассмотрению этого процесса не только как “исхода” беглых крестьян, а как колонизационного движения различных социальных слоев русского народа (служилые люди, духовенство, асоциальные элементы). Именно в таком ключе были написаны исследования видных критиков “автохтонной концепции” Соколовского и Сахарова.[54] В-третьих, безотносительно к истории казачества была поставлена такая важная научная проблема, как “выживание” славяно-русского населения в условиях половецкого и монголо-татарского доминирования в Диком поле. В-четвертых, очень важно подчеркнуть, что свободный характер дискуссии по проблеме происхождения казачества не позволял сторонникам “автохтонной концепции”, равно как и их оппонентам, монополизировать право на истину.