Основной вопрос казаковедения: российская историография в поисках “древнего” казачества - 2
2/2004
“МАТЕРИАЛИСТИЧЕСКИЙ” ВЗГЛЯД НА ИСТОРИЮ VS. “КАЗАЧИЙ МИФ”
После 1917 г. ситуация изменилась. Концепция автохтонного происхождения казаков была на некоторое время сдана в архив. Перед советскими учеными стояли задачи иного рода. Они “до основанья” разрушали дореволюционный миф о “степном рыцарстве” во всех его проявлениях и версиях. Показательны названия работ советских ученых 1920-х – начала 1930-х гг.: “Разрушение легенды о казачестве”, “Крах казачества как системы колониальной политики”.[1] Доминировавшие в исторической науке 1920-1930-х гг. “ревнители марксизма” (прежде всего, М. Н. Покровский и его сторонники) рассматривали казачество как консервативную (и даже реакционную) социально-политическую силу, враждебную народно-освободительному движению и прогрессу (естественно, в его марксистко-ленинском понимании); как “орудие колониальной политики Московского государства, а затем и Российской империи”, “наемных солдат, поставленных в важнейших пунктах, господствовавших над торговыми путями”.[2] “Ревнители” во многом следовали за оценками, данными казакам еще в дооктябрьский период Г. В. Плехановым (марксистского периода) и В. И. Лениным. По словам Плеханова, общественный протест казачества против государства в XVII столетии “вышел исторически бесплодным. А их (казаков – С.М.) служба государству, в конце концов, сделала их одним из удобнейших орудий борьбы реакции с истинно-освободительным движением народа”. По его же мнению, “казачество явилось чем-то вроде клапана, предохранявшего старый порядок от взрыва”.[3] Если же говорить о ленинских работах, то еще в 1907 г. он дал оценку казачьего землепользования как “феодального” по сути, а также пришел к выводу об “областной отчужденности” казаков.[4] При оценке советской историографии 1920-1930-х гг. нельзя не учитывать и фактор гражданской войны, в ходе которой казачество не раз было оценено большевистской элитой как контрреволюционная и реакционная сила. Немецкий исследователь Г. Штёкль (G. Stökl) справедливо говорил о “психологической предубежденности советских историков по отношению к казачеству”.[5] Для историков, вовлеченных так или иначе в защиту идеалов Октября и создание новой исторической науки, казачество не заслуживало комплиментарных оценок. За казаками если и признавался революционаризм, то специфический, “дуванный”.[6] Негативизм в отношении казачества касался не в последнюю очередь и “проблемы происхождения”.
По мнению Н. Л. Янчевского, казаки “образовались из разложившихся феодальных дружин, возникших под татарским влиянием”.[7] Казаки, считал Янчевский, были разновидностью “морских пиратов и торговцев разбойничьего типа эпохи первоначального накопления капитала”. Именно “разложившиеся феодальные дружины” стали проводниками колониальной политики Московского государства и “московского торгового капитала”. Основные вехи колониальной политики России, по Янчевскому – “истребление инородцев”, “порабощение калмыков”, и именно с образованием казачества и его превращением в орудие “московского колониализма” был “указан тот путь, который закончился лишь ‘усмирением Кавказа’ и присоединением средне-азиатских (орфография автора сохранена – С.М.) владений”.[8] Как видим, Янчевский в создании нового образа казака шел проторенным путем. Происхождение казачества из “разложившихся феодальных дружин” предопределяло и его “колониальный” хищнический характер. Менее радикальным в своих оценках был Н. А. Рожков. Рассматривая казачество в качестве “самого южного аванпоста русского колонизационного движения”, он говорил о его “беглокрестьянской” и “беглохолопской” основе, разбавленной выходцами из дворянства, которые являются “…в классовом отношении… опустившимися до положения вольных гулящих людей… и потому так же мало представляющих рядовое дворянство, как и южно-русские дети боярские и служилые люди по прибору, недавно поверстанные на службу из беглых крестьян и холопов”.[9]
При определении истоков казачества, а также в интерпретации раннеказачьей истории советские историки 1920-1930-х гг. стремились, прежде всего, к выявлению социальной сущности казаков. Но с идентификацией социального статуса казаков у ревнителей марксисткой методологии возникали серьезные проблемы. В марксизме доминировала концепция биполярного общества: с одной стороны – эксплуататоры, с другой – эксплуатируемые. В этой схеме казачеству, как и крестьянству, отводилась срединная роль “ненужного класса” (по выражению Т. Шанина[10]). Поэтому казаки рассматривались как защитники интересов торгового капитала в противовес помещикам (Г. Е. Меерсон) или как поборники регионального (“донского торгового капитала”) в его конкуренции с центральным – московским (Б. Н. Тихомиров).[11] Несмотря на разную степень радикализма “демифологизаторского” историописания, советские исследователи 1920-1930-х гг. рассматривали процесс происхождения казаков в рамках жесткого классового подхода.
КАЗАКИ И “РУССКАЯ РЕКОНКИСТА”
В середине 1930-х гг. в официальной идеологии Советского Союза и, как следствие – в историографии, намечаются серьезные изменения. Происходит, по словам Г. П. Федотова, “национализация революции”. Теперь вместо объективистской “материалистической картины” востребованной оказывается национал-большевистская схема исторического процесса, для которой характерно “чувство родины” (говоря словами М. В. Нечкиной).[12] В ходе этой “национализации” историографии изменился исторический взгляд и на казачество, чему в значительной степени способствовала его частичная политическая реабилитация. В Постановлении ЦИК СССР от 20 апреля 1936 г. говорилось о снятии с казачества ограничений по службе в Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Данный документ гласил: “Учитывая преданность казачества советской власти, а также стремление широких масс советского казачества (курсив мой – С.М.) наравне со всеми трудящимися Советского Союза активным образом включиться в дело обороны, Центральный Исполнительный Комитет Союза ССР постановляет: отменить для казачества все ранее существовавшие ограничения в отношении их службы в рядах Рабоче-Крестьянской Красной Армии, кроме лишенных прав по суду”.[13] В том же 1936 г. были созданы казачьи части в составе РККА, а 1 мая 1936 г. они приняли участие в военном параде. Впоследствии 6-ой казачий кавкорпус Белорусского военного округа принимал участие в занятии западных областей Белоруссии, а 4-ый конный корпус – западных областей Украины (сентябрь 1939 г.). В годы Великой Отечественной войны было сформировано 116 кавдивизий, в которых служили жители бывших казачьих областей, а 5-ый Донской казачий кавкорпус получил статус Гвардейского. Историографическая “реабилитация” казаков началась постепенно с пересмотра проблемы происхождения казаков и их ранней истории. Именно с середины 1930-х гг. казачество в советской исторической литературе живет в двух “неслиянных и нераздельных” ипостасях: казак – защитник Отечества и казак – контрреволюционер и реакционер. Первый образ хронологически охватывал период с конца XVI по конец XVIII вв., а второй – с конца XVIII в. по 1917 г. При этом делались исключения для атамана М. И. Платова и участников Отечественной войны 1812 г., а также “красных конников” времен гражданской войны.
Серьезному переосмыслению была подвергнута и проблема происхождения казачества. Центральной фигурой в этом процессе стал ленинградский историк В. В. Мавродин и его ученики (Н. М. Волынкин и другие). Именно Мавродин реабилитировал “автохтонную концепцию” происхождения казаков. Следует отметить, что возрождение этой концепции по времени совпало с участием Мавродина в мощной пропагандистской кампании против школы Покровского. В 1938 г. выходит его статья “Искажение М. Н. Покровским истории образования русского государства”, в которой автор попытался реабилитировать “чувство родины” в исследованиях по истории Древней Руси. “…Упразднив великороссов, он (Покровский – С.М.) упраздняет и их национальное государство. Ложный интернационализм Покровского, его сверхлевачество в национальных вопросах приводят к тому, что он не видит национального характера русского государства, не видит, как оно… постепенно превращается в многонациональное государство с господством русского дворянства и купечества, осуществляемого самодержавием. Покровский игнорирует все эти проблемы, являющиеся основными для каждого советского историка-марксиста”.[14] В том же 1938 г. вышла в свет статья Мавродина “Славяно-русское население Нижнего Дона и Северного Кавказа в X – XV вв.”, в которой автор заложил основы возрожденной “концепции” автохтонного происхождения казачества.[15] При этом Мавродин рисовал Дон и Северное Причерноморье как аванпосты в процессе формирования “русского национального государства”. Интересна методология этого ленинградского историка: помимо традиционных апелляций к классикам марксизма Мавродин реабилитирует представителей дореволюционной историографии, представляя их труды своеобразной точкой отсчета в исследовании истории славяно-русского населения Причерноморья и Приазовья. “Еще Забелин и Иловайский, – писал он, – обратили внимание исследователей на наличие славянского элемента в древнейшие времена на территории, весьма отдаленной от земель, считавшихся искони славянскими. Делая неверные выводы и отождествляя скифские и сарматские племена со славянами, оба вышеназванные исследователя в то же время мобилизовали огромный материал, и поныне не потерявший своей ценности, и зачастую делали весьма интересные замечания”.[16] В своих работах 1930-1940-х гг. Мавродин выступал как апологет учения о языке Н. Я. Марра (впоследствии от этого компонента своей методологии ему пришлось отказаться): “Основоположник нового учения о языке Н. Я. Марр в ряде своих работ указал на наличие генетических связей древних скифов и сарматов с позднейшим славянским населением, по его мнению, эти древние народы не исчезли, а приняли участие в формировании позднейшего славянского населения…”[17] Таким образом, диалектически совмещая марксизм и марризм, а также выводы русских дореволюционных ученых о славянском элементе в Северном Причерноморье, Мавродин выдвинул тезис о Нижнем Доне и Кавказе как среде исконного проживания славяно-русского населения, а также о сохранении этого населения в период половецкого и монголо-татарского доминирования.[18] Таким образом, происхождение казачества рассматривалось Мавродиным в контексте освоения Дона и Северного Причерноморья “славяно-русским элементом”, а не как результат классовой борьбы и усиления феодальной эксплуатации. Историк выстроил своеобразную цепочку происхождения казачества: Тмутаракань – бродники – казаки. Однако доказать верность этой схемы иначе, нежели спекулятивными построениями, не удалось:
“Половцы, овладевшие степью, навсегда оторвали Тмутаракань от Приднепровья, но не уничтожили… русского ее населения… В этническом отношении бродники не были чем-то совершенно единым. В их создании приняли участие прежде всего остатки старых славянских насельников Причерноморья (и бродники в Подонье в этом отношении были слабой цепочкой, связывающей Тмутаракань с ее остатками русско-славянского населения, быть может, тоже называемого бродниками, с древней Русью) и алано-болгары… Среди бродников могли быть и торки, печенеги, и, наконец, сами половцы… Трудно сделать какие-то определенные выводы об общественном строе бродников. В данном случае, говоря о бродниках, я имею в виду только население степных рек Подонья, а не жителей Тмутаракани и половецких городов. По-видимому, это было полуоседлое, полукочевое население земледельцев, рыбаков, охотников, скотоводов, полупромысловое, полуземледельческое, с общинным строем со “старыми” старейшинами и воеводами, приближающимися по типу к позднейшим казачьим атаманам.”[19]
Тем не менее и Мавродин, и Волынкин, признавая этнически смешанный характер общин бродников, считали славяно-русский элемент в них главным.[20] Спекулятивные рассуждения о бродниках и тмутараканско-казачьей схеме были детерминированы несколькими факторами. Во-первых, о бродниках сохранилось небольшое количество источников. Суммировать все дошедшие до современности данные о бродниках попытался ученик Мавродина Волынкин: это – упоминания в летописях в 1146, 1147, 1216, 1223 гг., а также две папские буллы, три грамоты венгерских королей и упоминания о бродниках в работах византийских историков Никиты Акомината и Акрополита. В этих немногочисленных материалах практически нет привязки бродников к Дону. По словам того же Волынкина, “все высказывания носят отрывочный характер, упоминаются как сопутствующий элемент в повествованиях об истории русских княжеств, Венгрии или Болгарии. Но и этих незначительных упоминаний оказалось достаточно, чтобы вокруг них создалось много суждений совершенно разного толка”.[21] Во-вторых, концепция Мавродина и его учеников была политически предвзятой, поскольку преследовала задачу доказать причастность Северного Причерноморья к формированию русского национального государства. Отсюда и столь произвольное обращение с источниками.
В более поздних своих работах (“Очерки по истории Левобережной Украины”, “Древняя Русь”, “Образование единого русского государства” и, в особенности, в книге “Русское мореходство на южных морях”) Мавродин представил схему своеобразной “русской Реконкисты”:[22] “Но напрасно было думать, что Батыево нашествие ‘створило’ эту южную Русскую землю ‘пусту’… ‘Пахло Русью’ и на Дону, и на Северском Донце, на Сейме и Ворскле, на Псле и Суле… Конечно, русское население здесь во второй половине XIII и в XIVв. было гораздо малочисленнее, чем во времена киевских князей…”[23] И именно это население – потомки тмутараканцев и бродников – по мысли Мавродина, приняло колонизационную волну из центральной Руси. “Вряд ли мы ошибемся, если признаем и днепровское казачество, и донское казачество результатом, во-первых, дальнейшего роста и усиления древнего русского населения причерноморских степей, перенесшего все бури бесчисленных ‘татарщин’ (курсив мой – С.М.), и, во-вторых, роста социальных (и национальных, поскольку речь идет о русских землях Литвы и Польши) противоречий…”[24] Как видим, социальные причины происхождения казаков Мавродин считает второстепенными, дополняя их национальными. Для него казаки – не борцы за землю и волю, а движущая сила русского национального “реванша”. На основании концепции автохтонного происхождения казаков Мавродин предлагает историческую легитимацию их морских походов XVI в.: казаки, “предпринимая черноморские походы, отбивали у татар и турок те земли, которые с незапамятных времен были освоены русскими людьми, боролись за свои ‘уходы’, рыболовные участки, за проложенные в стародавние времена пути-дороги”.[25] Таким образом, миссия казаков – Реконкиста Дикого поля, его “освоение” в интересах русского национального государства.[26]
Однако в целостную мавродинскую схему “русской Реконкисты” вкрадывалось одно противоречие. Бродники, рассматриваемые как промежуточное звено в цепи между тмутараканцами и казаками, в 1223 г., во время битвы на Калке, поддержали монголо-татарское войско. Этот случай явно не укладывался в патриотическую концепцию “выживания славяно-русского элемента” на Дону и в Северном Причерноморье. Более того, воевода бродников Плоскиня целовал крест князю Мстиславу Романовичу Киевскому, но нарушил свою клятву. Для выхода из этого логического противоречия коллегами Мавродина был использован классовый подход. Б. Д. Греков и А. Ю. Якубовский, без какого-либо подтверждения данными источников, сделали заключение, что “бродники (по всем признакам славяне, жившие на берегах Азовского моря и по Дону)… воинственное население, прототип позднейшего казачества”, находились во враждебных отношениях с черниговскими князьями, а их выступление на стороне монголо-татар было продиктовано стремлением нанести удар по княжеской “сеньориальной власти”.[27] Таким образом, гипотетическим предшественникам казачества приписывались черты самих казаков. Стоит также отметить, что в трактовке казуса 1223 г. сторонники автохтонной концепции делали акцент на “крестоцеловании” Плоскини, воеводы бродников, а не на факте его измены присяге. “Христианское” вероисповедание Плоскини доказывало, по мнению Мавродина, Волынкина, Б. В. Лунина, “русскость” бродников и их воеводы. Таким образом, этническая маркировка оказывалась даже более важной в сравнении с военно-политической.[28]
Очевидно, что отождествление интересов Российского государства и казачества – результат определенной трактовки проблемы происхождения казаков.
“В поисках особого казачьего народа”
Практически параллельно с возрождением автохтонной концепции происхождения казаков в СССР идея “удревнения” казачьей истории получила развитие в “Зарубежной России”. При этом исходные посылки автохтонной концепции у историков-эмигрантов были прямо противоположны взглядам их советских коллег. Эмигрантские авторы (лидеры “Вольноказачьего движения”) строили свои заключения на жестком противопоставлении казаков и русских, казачьих государственных интересов и политики Российского государства в разных формах его бытования (Московская Русь, Российская империя). С советскими историками их роднила очевидная политическая предвзятость.
По мнению Т. М. Старикова, “совершенно нельзя себе представить, чтобы такие беглецы, рабы по преимуществу, т.е. люди, привыкшие жить по чужой указке и работать из-под кнута, могли создать государство, основанное на началах полного равенства и свободы…”.[29] Схожие мысли о “невозможности происхождения свободных, вольных казаков, степных рыцарей, природных конников, бесстрашных воинов, искусных моряков, сознательных граждан с подлинным демократическим укладом общественно-государственной жизни от беглых русских крестьян-рабов” высказывал и Ш. Н. Балинов.[30] И. Ф. Быкадоров в своих построениях шел еще дальше, пытаясь доказать тезис о казаках как “особом народе, исторически образовавшемся на востоке Европы из славянорусов и тюркских народов, и на образование которого великорусы… как раз никакого влияния не имели... Вхождение впоследствии (в XVII в.) в ряды казачества великорусов было не большим, а меньшим в сравнении с представителями других народов…”[31] Следует отметить, что при анализе казачьего “этногенеза” “казакийцы” отдавали явное предпочтение спекулятивному методу. Они использовали немало источников для подтверждения своих тезисов, но интерпретация их была чрезвычайно волюнтаристской, цитировалось главным образом то, что укладывалось в заданную “казачью национальную схему”. В рамках этой схемы создавался образ казака – защитника своей этничности и государственности, и образ Дона (Казакии) как территории свободы, оппозиционной Москве – территории рабства. Быкадоров цитировал документы, в которых казаки именовались “беглыми холопами”, но делал вывод о том, что это –“наклеивание ярлыков” московской дипломатией. Характеризуя сочинение дьяка Посольского приказа Г. К. Котошихина как источник, заслуживающий доверия, Быкадоров оставил без внимания характеристику, данную донским казакам: “А люди они породою Москвичи, и иных городов, и новокрещенные татаровя, и запорожские казаки, и поляки”.[32] На многочисленные “нестыковки” источниковедческого характера в работах участников “Вольноказачьего движения” обращали внимание еще их современники.[33]
Таким образом, можно констатировать, что различная политическая мотивация и исходные исследовательские посылки у советских и эмигрантских историков могли парадоксальным образом дать одинаковый конечный результат – вывод об автохтонном происхождении казаков.
С отказом от национал-большевистских перегибов в советской историографии середины 1950-х гг. возобладал взгляд на происхождение казачества как на результат усиления феодальной эксплуатации и роста классовых противоречий внутри Московского государства. При этом время от времени появлялись публикации, в которых высказывался иной взгляд, но эти исследования уже не носили столь жесткой политической заданности, как труды Мавродина. В построениях гипотез о “древнем казачестве” возобладал академизм. Если же говорить об эмигрантской историографии, то после 1945 г. проблема автохтонного происхождения казаков в значительной степени переходит в разряд маргинальных. Важным историографическим фактом этого периода была публикация на английском языке труда В. Г. Глазкова “История казаков”, написанного с “вольноказачьих” позиций.[34]
“АВТОХТОННАЯ КОНЦЕПЦИЯ”: ОТ ПОЛИТИЗАЦИИ К АКАДЕМИЗМУ
В советских публикациях о казачестве 1960 – 1980-х гг. можно выделить два подхода. Первый определялся источниковедческим анализом материалов, которые свидетельствуют о сохранении русского населения на Дону в период монгольского владычества. Так, М. Н. Тихомиров писал, что, “во всяком случае, на существование русского населения в бассейне Дона в XIV веке определенно указывает грамота митрополита Алексия на Червленый Яр…, написанная не позже 1358 г. по случаю тяжбы рязанских и сарайских епископов о границах их епархий. Старое предание рассказывало, что в Куликовской битве принимали участие и донские казаки…”[35] При этом Тихомиров лишь описал предание, не призывая доверять этому источнику, созданному позднее 1380 года. Однако, по мнению историка, “позднейшее разорение, как от нападений Золотой Орды, так и от тимуровских войск, дошедших до Ельца, оставило следы в виде сплошной пустыни, но едва ли уничтожило все русское население в бассейне Дона”.[36] При этом вопрос о времени и способах перехода этого населения в казачество оставался, как и раньше, без удовлетворительного ответа.
Другой подход характеризовался построением спекулятивных схем и обозначением риторических вопросов. В таком ключе рассматривается происхождение казачества у Л. Н. Гумилева, который на основании анализа природно-климатических факторов делает вывод о невозможности быстрой адаптации крестьянина-пахаря, жителя средней полосы, к степным условиям, а следовательно – о существовании более древней “основы казачества”.[37] Схожим образом трактует возникновение казачества вышедшая в 1987 г. книга А. А. Шенникова, специально посвященная истории Червленого Яра – “общего названия общин” на территории Среднего Подонья.[38] По мнению автора, “юго-восточная Русь не лишилась полностью славянского населения, но оно вошло в состав нового населения, образовавшегося не только из славян. Это население имело сложную этническую, хозяйственную, социальную структуру и долгую историю. В конце концов, оно пополнило ряды русского и украинского крестьянства и казачества наряду с переселенцами из других мест. Такой вывод не соответствует многим традиционным представлениям и прежде всего – представлениям значительной части славистов-медиевистов-историков, археологов, этнографов и других специалистов по средневековым славянам. Именно они до недавнего времени считали, а некоторые и до сих пор считают, что славяне в юго-восточной Руси в половецкую и золотоордынскую эпохи могли сделать лишь одно из двух – либо поголовно бежать, либо оказывать сопротивление, скрываясь в лесах”.[39] Несмотря на громкую заявку на альтернативное прочтение раннеказачьей истории, автор не объясняет, чем заполнить временную лакуну между последним упоминанием о червленоярских “караулах” (1400 г.) и первыми упоминаниями о казаках на Дону в 40-е гг. XVI в.
В 1970 – 1980-е гг. французские исследователи Ж. Вейнстейн и М. Бериндей, словно следуя завету редакции “Донских областных ведомостей” 1910 г., ввели в оборот новые ценные материалы по истории Таны-Азака XIII-XVI вв. (прежде всего, данные османских переписей), в результате чего удалось установить наличие в Азове в период османского господства славянского населения. По переписи 1542-1543 гг., то есть за несколько лет до первых упоминаний о казаках, в Азове насчитывалось 47 русских дворов (хане).[40] Публикация результатов научных изысканий французских ученых придала новый импульс обсуждению российскими специалистами проблемы “выживания” славяно-русского населения на Дону в XIII-XVI столетиях. В 1980-е гг. данные французских исследователей вошли в российский научный оборот, были дополнены новыми фольклорными, топонимическими, географическими сведениями. В этой связи следует особенно отметить статьи В. Н. Королева, в которых материалы французских ученых впервые в российской историографии получили трактовку и осмысление.[41] Королев же по сути дела впервые провел классификацию источников по проблеме автохтонного происхождения казаков и сделал осторожный и корректный вывод о том, что можно “предположить постоянное существование небольших отдельных групп славяно-русского населения на Дону, которые могли стать ядром будущего донского казачества. Помочь решить эту проблему могла бы археология. К сожалению, никто из археологов ею не занимается”.[42] Как видим, и это продвижение в деле изучения и осмысления новых источников XIII – начала XVI вв. не разрешило положительно проблему автохтонного происхождения казаков. Установление факта присутствия славяно-русского населения в турецком Азове не доказало прямую его взаимосвязь с казачеством. И если у исследователей не раз вызывала сомнение возможность быстрой адаптации крестьян средней полосы к условиям степи, то не меньшие сомнения, на наш взгляд, должны вызывать предположения о переходе славяно-русского населения, находившегося под османским контролем, к вольному казачьему образу жизни.
В целом же в трудах 1960 – 1980-х гг. не было представлено ярких образов Дона и казачества. Придание “автохтонной концепции” большего академизма трансформировало ее осмысление: яркие метафоры уступили место источниковедческой работе или деполитизированным спекулятивным схемам.
ПРОИСХОЖДЕНИЕ КАЗАЧЕСТВА: НОВЫЕ ПОИСКИ И СТАРЫЕ ПРОБЛЕМЫ
В позднесоветский и постсоветский период проблема происхождения казаков, как в “автохтонном”, так и в “миграционном варианте”, ушла в тень. В центре внимания историков казачества оказались такие проблемы, как участие донцов в гражданской войне, расказачивание, взаимоотношение государственной (и прежде всего – советской) власти и казаков, казачья эмиграция. Открытие новых архивных материалов, снятие многочисленных идеологических табу сделали востребованными ранее запретные темы. Вместе с тем современные российские исследователи изучают прошлое и настоящее казаков на фоне “возрождения” казачества и, следовательно, формирования заказа на определенное осмысление истории казаков, начиная с проблемы его происхождения. В сегодняшних условиях невозможно говорить о прямом влиянии государственных установок на историческую науку. Но вместе с тем можно констатировать косвенное воздействие воззрений идеологов казачьего возрождения на выводы исследователей. Как мы уже писали выше, лидеры нынешнего неоказачества Юга России выступают за придание своему движению этнического статуса с целью получения определенных льгот и привилегий, предусмотренных российским законодательством (законы “О реабилитации репрессированных народов” от 26 апреля 1991 г., указ Президента “О мерах по реализации закона ‘О реабилитации репрессированных народов’” от 15 июня 1992 г. № 632, постановление Верховного Совета РСФСР от 16 июня 1992 г. № 3321-1 “О реабилитации казачества” и другие).[43] Отсюда и запрос на литературу, объясняющую происхождение казачества в этнических (этнополитических) категориях, а также рассматривающую казачество как результат “освоения” Дикого поля славяно-русским элементом до XVI столетия. В подобном ключе выдержана брошюра ростовского историка В. П. Трута “Кто же они – казаки?”[44] Для доказательства особой казачьей “субэтничности” автор прибегает не к источникам, а к теоретическим построениям Ю. В. Бромлея и Л. Н. Гумилева. Вместо эмпирического материала исследователь оперирует цитатами из сочинений защитников “автохтонной концепции” от Байера до Быкадорова, не давая при этом никакой историографической интерпретации и критики данных трудов. Очевидна политическая заданность брошюры – доказать особую казачью субэтничность и более древнее происхождение казаков.
Проблема, на наш взгляд, не в использовании концепции Бромлея.[45] Бромлей не занимался этническими проблемами казачества, а ссылки на казачью субэтничность в его трудах являются лишь одним из многочисленных примеров для составления широкой теоретической палитры. Очевидно, что методологически спорный тезис Бромлея о том, что субэтносом может стать “социальная общность, обладающая специфическими чертами культуры (например, донские казаки)”, явно недостаточен для определения казаков как субэтноса русского народа.[46]
Параллельно с новым витком политизации казачьей проблематики историки постсоветского периода сделали серьезные шаги в ее историографическом и источниковедческом изучении. Так, впервые подверглись анализу жизнь, творчество и научные взгляды крупнейшего специалиста по проблеме происхождения казачества и критика “автохтонной концепции” П. П. Сахарова, вынужденного в силу политических обстоятельств писать “в стол”. Рукописи Сахарова введены в научный оборот и стали объектом историографического изучения.[47] Продолжается изучение источников по истории турецкого Азова и жизни славяно-русского населения в нем (а также на Нижнем Дону) в “доказачий период”.[48] Между тем очевидно, что исследователи раннеказачьей истории подошли к некоему пределу. Для положительного утверждения или тотального ниспровержения “автохтонной концепции” необходимо существенное расширение источниковой базы исследования происхождения казачества посредством введения в научный оборот неопубликованных турецких (и других иностранных) источников. Справедливым представляется замечание американского ученого Боука о том, что “пока документы из Османских архивов не будут привлечены к рассмотрению этого вопроса (происхождения казачества – С.М.), нельзя делать преждевременные выводы”.[49] Без них невозможно качественное продвижение в исследовании раннеказачьей истории. В противном случае российская наука будет обречена на повторение и многократное воспроизведение спекулятивных схем и своеобразную экзегетику проблем раннеказачьей истории. “Сравнительный подход к материалам о происхождении казачества, на мой взгляд, устранил бы многие методологические проблемы, связанные с этим вопросом. Поиски истоков казачества затруднены тем, что исследователи по разным причинам хотят, чтобы была простая, “чистая” версия о появлении казачества, без излишнего культурного симбиоза”, – пишет Боук.[50] С мнением американского исследователя трудно не согласиться. Однако для того, чтобы выйти на высокий уровень историографической компаративистики, на наш взгляд, необходим более глубокий анализ отдельных направлений (течений, школ) исторической науки, занимавшихся в разное время проблемой происхождения казачества.
Подведем итоги. Марк Блок в своей “Апологии истории” назвал проблему происхождения идолом племени историков. Для “племени” исследователей казачества проблема происхождения является не идолом, а, скорее, верховным божеством. Именно от трактовки возникновения казачьих сообществ зависит интерпретация последующей истории казаков. Проблема происхождения казачества носит парадоксальный характер, поскольку, являясь фундаментом исторического познания “степного рыцарства”, изучена недостаточно и однобоко. Недостаток источников делает эту проблему, как ни одну другую в казачьей истории, привлекательной для спекулятивных построений, предположений, гипотез, не подкрепленных архивными материалами и опубликованными данными. Вследствие этого в российской историографии сформировалась “автохтонная концепция”, представляющая собой историографическое “единство в многообразии” исторических взглядов и подходов. Несмотря на всю условность “единства”, формирующие его монографии и статьи содержательно близки. Во-первых, они являются, по сути, своеобразным протестом против взгляда на происхождение казачества как результат массового бегства тяглого русского населения в Дикое поле. Во-вторых, при всей смелости заявленных целей, “автохтонная” альтернатива остается недоказанной. Доказать происхождение казаков от скифов, амазонок, бродников или червленоярцев не смогли ни “историки-собиратели” (говоря словами А-Л. Шлецера), то есть донские краеведы, не знакомые с приемами научной критики источников, ни ученые, занимающиеся исторической наукой профессионально. Таким образом, концепция автохтонного происхождения казачества так и не смогла разрешить вопрос о возникновении казачества, хотя ее приверженцы собрали значительный материал по этнической истории Дона и Северного Причерноморья в древности и средние века, обозначили проблему “выживания” славяно-русского населения в период половецкого и монголо-татарского доминирования. Сегодня даже сторонники “миграционной” теории происхождения казаков готовы признать наличие славяно-русского населения на Дону в XIII-XVI вв., при этом они не станут идентифицировать его с позднейшим казачеством. Защитники “древнего” казачества сумели привлечь внимание своих оппонентов и к вопросу об “исходе” русского населения в Дикое поле как к широкому колонизационному процессу. Отсюда и оправданный научный интерес к проблематике взаимоотношений “насельников” Дикого поля и жителей пограничных с Доном территорий. Во многом благодаря стараниям исследователей “древнего” казачества оно стало рассматриваться как результат этнокультурного симбиоза различных этносов Причерноморья – Приазовья. Думается, что уже наступило время для исследования казачества в рамках концепции фронтира.
На сегодняшний день очевидно, что проблема происхождения казачества в различных ее вариантах выработала свой экстенсивный ресурс. Русские и переведенные источники, введенные в оборот, уже не привносят качественных изменений в наши представления о раннем казачестве. Расширение источниковой основы исследований посредством публикации османских, персидских, польских, итальянских документов поднимут споры о возникновении казачества на новый уровень, а значит, в изучении историографии “концепции” автохтонного происхождения казаков (равно как и проблемы происхождения в целом) рано ставить точку.