Мир памяти? Примирение с прошлым и через прошлое
4/2004
Открывая новую тему 2004 года в AI 1/2004, мы спрашивали себя и наших авторов: есть ли у империи память? Если рассматривать память – в самом широком смысле – как актуализацию личного переживания прошлого, то возможно ли единое восприятие прошедших событий в полиэтническом политическом организме? И есть ли альтернатива разрушительному конфликту, вызываемому легитимизацией множественных “памятей”, сосуществующих в явном или подавленном виде в “имперском” обществе? Иначе говоря, можно ли достичь согласия между субъектами вспоминания?
Подводя итоги четырех тематических номеров 2004 года, мы должны признать, что не столько получили однозначные ответы, сколько осознали необходимость переформулировать исходные вопросы. Очевидно, что проблема заключается не в том, существует или нет некая особая “имперская” память, а в ее сущностных особенностях. Гораздо чаще упрощенно понимаемой ситуации монолитной и мобилизующей “национальной памяти” встречается имперская ситуация множественных версий памяти, вынужденных сосуществовать в некоем добровольном или насильственном симбиозе. Если согласиться с тем, что идея единого “политического субъекта” является скорее “фантазией, которая всегда противоречит эмпирической реальности конфликтующих социальных групп и интересов”,[1] то ситуация конфликта между субъектами памяти оказывается универсальной. Действительно, обычно память группы оформляется и сохраняется во взаимодействии с другими групповыми нарративами памяти (диалоге / отталкивании) и в ходе внутреннего диалога. Проблемной и уникальной должна, скорее, считаться ситуация торжества некой нормативной версии памяти – подобно тому, как уникальной и требующей особого анализа является ситуация функционирования общества как единого политического субъекта / публичной сферы.
Не исследованы вполне также механизмы смены универсализирующих нарративов памяти. В принципе, монологичная “национальная память” и есть один из ответов на дилемму имперской ситуации, ибо она призвана подавить дестабилизирующее многоголосие во имя одной-единственной версии прошлого.
Ситуация множественной памяти, в свою очередь, столь же естественна, сколь опасна и – в пределе – деструктивна. Отсюда – важнейшая роль институтов и практик, форматирующих память, в том числе (а, может быть, и в первую очередь) – историографии. О формах зависимости культур памяти от идеологических и структурных факторов, в частности на постсоветском пространстве Восточной Европы, см. статью Штефана Требста в методологической рубрике настоящего номера.
Более того, оборотной стороной демократизирующего потенциала памяти, уравнивающей всех “субъектов воспоминания” с точки зрения легитимности индивидуальных версий прошлого, является жесткость и даже тоталитарность господства победившей версии. Там, где историки, пусть даже какая-то небольшая часть рационально мыслящего профессионального сообщества, могут найти общий язык и начать диалог, “рядовые” носители памяти, особенно памяти травматической и разделяющей, оказываются неготовыми к компромиссу с прошлым. Этот парадокс как нельзя лучше иллюстрируют публикующиеся в методологическом разделе настоящего номера размышления Рональда Суни о проблемах армяно-турецкого диалога о Геноциде.
Как мы видели на материалах тематических номеров этого года, память может служить как мощным ресурсом межгруппового конфликта (2/2004), так и фактором, мобилизующем и объединяющем сообщество (3/2004). В этом номере нас интересует несколько иной аспект: как корректируется память о прошлом в результате изменения сегодняшней конъюнктуры, исчезновения былых конфликтов или даже отдельных их участников? Вслед за нашими авторами, мы вынуждены признать, что наиболее распространенный и “достижимый” вариант примирения конфликтных версий памяти предполагает инсценированный “диалог памятей”, модель имперской ситуации, где доминантный субъект говорит сразу от лица всех участников диалога. Именно так возвращалась память о еврейском присутствии в Европе в постхолокостный европейский контекст, и те же процессы мы наблюдаем сегодня на постсоветском пространстве (см. интервью с Яном Гроссом, а также статьи в исторической рубрике). Когда в Европе фактически не осталось европейских евреев как заметного субъекта-носителя живой коллективной памяти, создалась возможность для изобретения того еврейского прошлого, которое можно достаточно безболезненно прописывать в новые национальные исторические нарративы и нарративы памяти.
О том же свидетельствует классическая немецкая ситуация “-преодоления прошлого”: с исчезновением живых свидетелей и участников войны она превратилась в ситуацию “примирения с прошлым”, потому что ныне живущему поколению нужны такая память и такое прошлое, с которым можно жить достойно и спокойно. От лица уходящих носителей живой памяти о фашизме они заговорили об интимной стороне войны, о немецких страданиях и жертвах, примиряясь с прошлым, которого раньше полагалось стесняться, и возвращая память, ранее маргинализированную как в общест-венном сознании, так и в профессиональной историографии (см. статью Норберта Фрая в методологической рубрике). Дополнительный импульс этим процессам дало объединение Германии и поиск оснований единства немецкой нации.
Примирение с прошлым в позитивном смысле слова означает расширение границ памяти, умножение актуальных субъектов и сюжетов прошлого. Довольно часто это влечет признание своей (личной, групповой, национальной) вины и моральной (а иногда и юридической, и финансовой, как в случае с реституциями) ответственности. Насколько реалистична успешная реализация такого проекта не на уровне профессиональной историографии и официальной политики, но на уровне массового сознания (памяти)? И в какой форме он возможен помимо “империи памяти” – ведь в памяти, как и в историографии, множественные линии воспоминания должны подчиняться некой единой организующей логике нарратива, а не распадаться на отдельные истории о былом. Иначе субъект памяти рассыпается на множество субъектов и теряет способность к коллективному (или индивидуальному осознанному) действию. Эту коллизию особенно интересно иллюстрирует представленный в номере форум о Великом княжестве Литовском как объекте воспоминания: память о Великом княжестве меняет свои исторические очертания и мифологические функции в зависимости от того, в какой парадигме она воспринимается: “имперской” или “национальной”. Причем у последней тоже есть свои вариации, связанные со спецификой литовского, украинского или белорусского национального проектов.
Наконец, отдельной темой номера является “советское наследие”, которое, актуализируясь, выступает в качестве советской “имперской памяти”. Речь идет о советских мнемопроектах, таких, как: “советский народ” – статья П. Варнавского; “народы-коллаборционисты” – статья Э.-Б. Гучиновой и др. Особого внимания заслуживают исследования о том, как общее советское прошлое, существующее сегодня в различных версиях памяти, неизбежно объединяет прошедших через него людей; и, наконец, о перестройке как моменте памяти (блок статей в рубрике Социология, Этнология, Политология). Отдельная группа материалов (архивная публикация и следующий за ней форум) посвящена конституционному проекту Андрея Дмитриевича Сахарова, который рассматривается как вариант преодоления советского прошлого, во многом ограниченный дискурсивными рамками этого самого прошлого.
Редакция AI благодарит Александра Филюшкина, организовавшего форум, посвященный Великому княжеству Литовскому как “месту памяти”, а также Йоханана Петровского-Штерна, любезно согласившегося прокомментировать статьи, посвященные возвращению памяти о еврейском присутствии в постсоветской Восточной Европе.
Редакция Ab Imperio:
И. Герасимов
С. Глебов
A. Каплуновский
M. Могильнер
A. Семенов