Александр Гильфердинг и славянофильские проекты изменения национально-культурной идентичности на западных окраинах Российской империи
2/2005
Статья написана с привлечением материалов, собранных в 2003 г. при финансовой поддержке Fundacji Kultury Polskiej.
Перевод с польского Юрия Борисёнка.
“ДА ЗДРАВСТВУЕТ КАЖДАЯ НАРОДНОСТЬ!”
Взгляды русских славянофилов на национальные проблемы на западных окраинах империи формировались в 1830-х – 1850-х гг. одновременно с основными философскими идеями этого направления русской общественной мысли. В согласии с романтическим духом эпохи интерес к фольклору и этнографическим признакам крестьянского населения побуждал славянофилов к признанию этих признаков определяющими национальные различия. Это укрепляло представления о “русскости” большинства населения Западного края, которые обосновывала популярная теория “триединой русской нации” или проект “большой русской нации”.[1] Однако этнографическая аргументация усложняла восприятие земель, население которых не говорило на языках восточных славян. Растущее увлечение этнографией и лингвистикой касалось не только концептуализации русского народа (Петр Киреевский) или южных и западных славян, но также прибалтийских и финских народов.
Из идейных предпосылок классического славянофильства вытекал принцип признания права всех наций на собственное культурное своеобразие, связанный с лозунгом освобождения славянских народов. С началом Крымской войны и наступлением эпохи Великих реформ в России распространились идеи национализма и панславизма, а также мнение о необходимости подчинения политики государства национальным интересам. Только “национализированная” Россия могла выполнить предназначенную ей историей миссию объединения славян. Национальная и панславистская идеи стали главной темой славянофильских изданий, программу которых Константин Аксаков выразил лозунгом “Да здравствует каждая народность!” Неприязненно относясь к требованиям конституции и стремясь “национализировать” самодержавие, славянофилы, начиная с Хомякова, апеллировали к принципу “souveraineté du peuple”– суверенности и верховенства интересов нации над интересами государства и монархии.
Перейти от теоретических дискуссий в узком кругу к разработке важнейших российских проблем эпохи Великих реформ славянофилов вынудило приспособление их утопии к вызовам времени. Одним из них стал национальный вопрос в западных губерниях империи (Литва, Белоруссия, Правобережная Украина). Именно славянофилы заинтересовали русское общественное мнение не только Западным краем, но и другими западными регионами, включая Царство Польское, Финляндию и Остзейский край.
Взгляды и проекты славянофилов в этом вопросе ограничивала, с одной стороны, их классическая теория, признававшая право на “полную свободу жизни и развития каждой национальности”, а с другой – стремление сохранить целостность империи.[2]
Национальные проблемы в Российской империи были тесно связаны с крестьянской реформой. После освобождения крестьян и наделения их гражданскими правами вставала проблема национального сознания крестьянских масс, особенно в Западном крае, который считали природной Россией, важной составной частью русского этноса, обеспечивавшей равновесие этнических сил в империи. Политические круги, акцентировавшие эти проблемы, были представлены либеральными бюрократами. Сосредоточивая свое внимание на вопросе освобождения крестьян, они отлично понимали, что за крестьянской проблемой стоит не менее сложная и более того – решающая для планов модернизации России проблема национального сознания освобожденного народа. На связь и взаимную обусловленность обоих этих явлений указал в своих работах Михаил Долбилов, занимающийся исследованиями идеологии и дискурса русской бюрократии.[3] Либеральные бюрократы и деятели славянофильского направления, принимавшие участие в подготовке реформы, совместно стремились к национализации империи и желали обеспечить сильные позиции крестьянству, представлявшему, по их мнению, русскую национальность в Западном крае. Препятствием к распространению этой политики на все западные регионы России был особый статус прибалтийских губерний и Финляндии и привилегии, имевшиеся у местных элит.
Поводом к эскалации политики унификации стал конфликт с поляками, под воздействием которого появилась идея экстраполировать на другие западные регионы методы, применявшиеся в Западном крае, в особенности после 1863 г. Предполагалось, что они будут направлены против старых общественных и культурных элит, воплощавших в себе этнический и политический сепаратизм, и будут опираться на автохтонное и, как полагали, аполитичное население. Чужеземным и аристократическим элементам, представленным польской шляхтой, немецким и шведским дворянством, противопоставляли простонародный “коренной элемент” – не только “русский” (т.е. белорусский или украинский), но и балтский или финно-угорский. Успех проекта национализации империи, особенно ее западных окраин, должен был укрепить Россию изнутри и стать отправной точкой для более активной славянской политики, направленной против Австрии и Пруссии. Эти планы дополняла идея присоединения Восточной Галиции и усиления таким образом потенциала этнического, “чисто русского” центра. Все перечисленные соображения стали предлогом для соединения только что освобожденных и привлеченных к общественной жизни крестьян западных губерний с русской национальной и государственной идеей.
Как показывают исследования Дариуса Сталюнаса, накануне 1863 г. российская администрация проявляла значительную активность в сфере этнической и культурной политики, особенно в плане использования в процессе обучения т.н. “крестьянского языка”. В этом видели инструмент культурной и национальной ассимиляции только что освобожденного крестьянства.[4] Работы Лешека Заштовта доказывают, что проекты использования “жмудской народности” как противовеса культурному влиянию нелояльной польской шляхты разрабатывал лично Николай I еще в 1852 г.[5] Новая общественная ситуация придала смелости сторонникам экспериментов в стиле “разделяй и властвуй”, в духе которого действовали не только местная администрация в Западном крае (например виленский генерал-губернатор Владимир Назимов), но и высшие должностные лица империи, такие как министр народного просвещения Александр Головнин. Эта линия создавала благоприятную атмосферу для пропагандируемой славянофилами программы использования против польского влияния тех этнических явлений, которые считались региональными вариациями (“регионализмами”) в рамках “триединой русской нации”.[6]
Границей, через которую сторонники политики поощрения “регионализмов” переступить не могли, было признание языковой, а вслед за тем и национальной обособленности восточных славян, в особенности украинцев. “Малороссийский” или белорусский языки как “простонародные наречия” должны были использоваться исключительно на первом этапе социализации и национализации крестьян в процессе обучения. Украинское движение, боровшееся за признание своего языка и литературы и рассматривавшее их в качестве носителя самостоятельной национальной идеи, угрожало представлению о “большой русской нации”.[7] Характерно, что славянофилы решительнее поддерживали более слабый белорусский “регионализм”, не столь опасный для концепции национального единства, а также национальные движения, пребывавшие за рамками “большой русской нации” – литовское, латышское, эстонское и финское.
Именно славянофильские круги оказались наиболее отзывчивыми в плане поддержки “регионализмов”, что проявилось в сотрудничестве (условия которого диктовал великорусский “центр”!) с украинскими “хлопоманами”, белорусскими сторонниками идеи “западноруссизма” и с деятелями национального возрождения неславянских народов – латышей, эстонцев и финнов. Самую широкую и наиболее последовательную программу подобного сотрудничества предложил Александр Гильфердинг.
А. Ф. Гильфердинг (1831-1872) при жизни пользовался значительным авторитетом в славянофильско-панславистских кругах. Тем не менее, в исторической литературе он до сих пор именуется второстепенным представителем этого направления русской общественной мысли, принадлежавшим к младшему поколению славянофилов, стремившихся приспособить основы классической славянофильской идеологии и историософии к потребностям эпохи Великих реформ и вызовам модернизации. Подобно Юрию Самарину, Гильфердинг пытался соединять верность классическим идеям славянофильства со службой российскому государству-империи, остро критиковавшейся славянофильскими теоретиками. Видный деятель панславизма, языковед, политический мыслитель, он сочетал дипломатическую службу с общественной деятельностью, публицистикой и научными исследованиями и сыграл существенную роль в популяризации идей панславизма после Крымской войны и в зарождении панславистской историософии. Его концепции имели также важное значение для разработки политических проектов России по национальному вопросу, в особенности для западных губерний.[8]
В своих публикациях Гильфердинг, помимо прочего, развивал тезис о близости между славянскими, балтскими и финно-угорскими этносами и языками. При этом он противопоставлял идеализированную славянскую стихию и родственные этносы немцам и западной цивилизации, подчеркивая различия моделей общественных структур (городская и аристократическая цивилизация против плебейской цивилизации). Как и другие славянофилы, он полагал, что первоначальной религией всех славян, включая западных, было православие, а их алфавитом – кириллица. Разделение и распри между славянами стали результатом экспансии западной цивилизации. Поэтому Гильфердинг считал необходимым сблизить автохтонное население этих земель с Россией – носительницей чистой славянской традиции.
Подобным образом Гильфердинг оценивал положение литовцев, латышей, эстонцев, финнов, а также русинов Восточной Галиции. Под влиянием славянофильской концепции он неизменно считал основой нации этнографические признаки народа. Ученый подчеркивал не только этническое родство между славянскими народами, но и разделяемую ими “простонародную” модель идентичности, основанную на крестьянской культуре. Он противопоставлял эту новую “этническую” разновидность идентичности самосознанию “старых” элит (прежде всего, польского и немецкого дворянства западных губерний). Последние объявлялись колонизаторами, представителями чуждого этноса и носителями заимствованной с Запада культуры.[9]
“В ЧЕМ ИСКАТЬ РАЗРЕШЕНИЯ ПОЛЬСКОГО ВОПРОСА?”
Принципиальным вопросом из круга славянской проблематики, определявшим интересы Гильфердинга на пространстве западных окраин России, был польский вопрос. С началом патриотических демонстраций в Варшаве в 1861 г. он стал одной из главных проблем не только русского панславизма, но и внутренней политики империи. Еще накануне Январского восстания 1863 г., перед лицом растущей конфронтации русского национализма с польским национальным движением по вопросу о землях бывшего Великого княжества Литовского (ВКЛ), Гильфердинг более последовательно, чем другие славянофилы (например, колеблющийся Иван Аксаков), призывал к использованию в интересах России формирующихся этнических национализмов. В частности, он одобрял развитие белорусского и украинского языков. Ученый видел в белорусском и украинском национальном возрождении не проявление сепаратизма, но “регионализм” в рамках “триединой русской нации”, то есть союзников проекта возрождения русской нации и русификации империи. Эти движения, по мысли Гильфердинга, должны были стать промежуточным этапом в привитии крестьянам Западного края русского национального сознания и защиты их от полонизации. Западный край как “идеальное отечество” и “колыбель Руси” играл ключевую роль в рассуждениях на эту тему.[10]
Программа использования этнических особенностей простого народа для вытеснения или хотя бы ослабления польского влияния в Западном крае появилась как ответ на “моральную революцию” (как называли возрождение польского национального движения), охватившую земли Речи Посполитой. Разные варианты подобной политики обсуждались в кругах, близких к спешно созданному в 1862 г. Западному комитету (одному из высших законосовещательных комитетов по специальным проблемам управления империей). В подготовленных для его нужд проектах появляется замысел сделать общедоступными издания на белорусском и литовском языках и даже основать в Вильно специальный печатный орган для народа, что предлагал, в частности, виленский генерал-губернатор Владимир Назимов.
Назимов пытался придать черты широкой и последовательной программы доселе нескоординированным действиям российской администрации по использованию “мужицких наречий” – белорусского и литовского языков – для расширения своего влияния среди освобожденных от крепостной зависимости крестьян (главным образом, через начальное образование). Тогда Назимов не нашел понимания в высших органах власти империи. Тем не менее, решимость правящих сфер использовать предложенные им методы резко возросла после восстания 1863 г. и первым решительным сторонником новой политики в Северо-Западном крае стал его новый генерал-губернатор Михаил Муравьев, а вслед за ним – его преемник Константин фон Кауфман.
Свою целостность план преобразования общественных и этнических отношений в западных губерниях обрел в ходе сотрудничества части славянофилов и либеральных бюрократов, объединенных общим взглядом на национализацию империи. Этот процесс, можно, в частности, наблюдать на страницах “Русского инвалида”, представлявшего линию Дмитрия и Николая Милютиных и привлекавшего к работе славянофильских и панславистских публицистов и ученых, таких как Гильфердинг, Владимир Ламанский, некоторых деятелей украинофильства или представителя “западно-руссизма” Михаила Кояловича.[11]
В этой же среде возникали многочисленные идеи экспериментов с местными “наречиями” и применения русского алфавита в языках прибалтийских народов и поляков. При этом апеллировали к излюбленному славянофилами примеру чешского национального возрождения. На практике за этими интеллектуальными проектами стояло стремление изменить традиционную модель культуры, ассоциировавшуюся со старыми элитами, на новую, априори прорусскую, основанную на этнографических признаках народа. Прежние господствующие слои должны были уступить место новой культурной элите, сформированной путем образования крестьян, освобожденных от крепостной зависимости. В результате обеспечивалась лояльность крестьянского населения с еще нечетко сформировавшимся национальным сознанием.
Проявлением совместных усилий славянофилов и либеральных бюрократов явились проекты структур, призванных инициировать и координировать реформаторскую деятельность в Западном крае, в том числе путем поддержки “регионализмов”. Первые проекты подобных учреждений находим уже в бумагах 1862 года, предназначенных для Западного комитета.[12] Шанс воплотить их на практике представился в разгар обострившегося накануне восстания 1863 г. польско-русского конфликта за “литовское наследство”. Гильфердинг стал одним из трех инициаторов учреждения Западно-русского общества, замысел которого возник в начале 1863 г. в среде славянофилов и либеральных бюрократов.[13] Взгляды Гильфердинга и его знакомство с этническими проблемами западных окраин вполне соответствовали программе общества, призванного всеми средствами ослаблять польское влияние в Западном крае. Комплекс предлагавшихся обществом мер, особенно в области начального образования, содержал множество новаторских решений, направленных на победу в соперничестве с поляками за самосознание только что освобожденных крестьян. Предполагалось укрепить чувства этнической, религиозной и языковой особости простого народа с целью упрочения связей между составными частями “большой русской нации”. Подобным же образом члены Общества стремились укрепить чувство обособленности литовцев от поляков: “единственно возвышение и развитие литовской национальности может вырвать из рук польской шляхты и польских ксендзов край между Неманом и Двиной и связать его с Россией”.[14]
Западно-русское общество могло стать, пожалуй, первой русской националистической организацией, стремившейся к объединению русского общества под лозунгами патриотизма. По этому поводу существовал консенсус не только на уровне политики в Западном крае, но и во всех западных окраинах вообще: универсальной мерой считалось воспитание молодого поколения освобожденных крестьян “в понятиях гражданской свободы, когда они получат элементарное образование и собственность”.[15]
“ПОЛОЖЕНИЕ И ЗАДАЧИ РОССИИ В ЦАРСТВЕ ПОЛЬСКОМ”
Гильфердинг вместе с Ю. Ф. Самариным принадлежал к числу славянофильских специалистов по национальным и социальным вопросам, тесно сотрудничавших с кругом либеральных бюрократов, к помощи которых обратился царь в поисках рецептов умиротворения западных рубежей империи, охваченных польским восстанием. Гильфердинг изложил свою обширную программу этнических и культурных преобразований, основанную на теориях славянофилов, в славянофильской газете “День” и в официальном органе Военного министерства “Русский инвалид”.[16] Первоначально он ограничил свои размышления темой конфликта с поляками, который вскоре подвиг ученого на разработку полномасштабной программы решения этнических проблем. В своем видении методов решения польского вопроса Гильфердинг был весьма близок к позиции Самарина. Подобно другим славянофилам, он подчеркивал, что Польшу раздирают изнутри две общественные и культурные силы: восставшие против России прозападные, латинские, католические аристократические элиты, представлявшие польский политический сепаратизм, и простой, славянский, аполитичный и прорусски ориентированный народ, то есть крестьянство. Миссией России в этих условиях должно было стать освобождение и развитие славянской идентичности, скрытой в польских крестьянах. С этой целью предлагалось изменить характер польской национальной идентичности с политической на этническую. Подобного рода “реславизация” должна была заменить старую шляхетскую и антирусскую Польшу на новую – крестьянскую и прорусскую. Для этого следовало подавить польское восстание и провести реформы, запланированные Учредительным комитетом Царства Польского – чрезвычайным органом гражданского управления. Предложенный Гильфердингом комплекс методов “социальной инженерии” включал в себя аграрную, школьную и церковную реформу, которые должны были укрепить позиции простого народа и ослабить старые элиты – шляхту и духовенство – как представителей польского сопротивления.
Цикл статей Гильфердинга, печатавшихся с 1863 г., наряду с выступлениями Самарина стал основой программы Учредительного комитета.[17] Анализируя “польское дело”, Гильфердинг предлагал отойти от попыток политического разрешения проблемы. Польский вопрос надлежало попросту “упразднить”, применяя методику социальной и культурной инженерии. Это была точка зрения, наметившая направления российской политики в отношении Польши на ближайшие годы. В тексте, увидевшем свет в апреле 1863 г. под заглавием “За что борются русские с поляками”, ученый представил созвучную славянофильской историософии картину польско-русского конфликта. Он развил ранее сформулированный тезис о культурных противоречиях России и Польши, представляя борьбу между ними как столкновение цивилизаций. Данная Гильфердингом характеристика культуры и социальной структуры Польши напоминала прежние славянофильские оценки, но теперь, как и в выступлениях Самарина, она приводила к выработке конкретных решений. Дуализм польской культуры и общества, расколотых на вестернизированные элиты и славянское простонародье, был причиной болезненного состояния польской национальной идентичности, которое проявлялось в очередных повстанческих порывах к восстановлению старой Речи Посполитой, а вместе с ней и прежнего облика польской нации. Выходом из этого положения, по мысли Гильфердинга, было возрождение “славянской” Польши. Однако сами поляки не могли сделать этого. Именно России отводил Гильфердинг миссию возвращения Польше ее первоначальной славянской сущности. От успеха этой миссии, по его мнению, зависело будущее не только Польши, но и всего славянства.
Русские деятели Учредительного комитета прямо называли подобную политику “окончательным разделом Польши”, т.е. разрушением социальными методами уже сформировавшейся “старой” национальной общности, опиравшейся на культурное наследие шляхетской Речи Посполитой. Речь шла, главным образом, об ослаблении старых культурных и политических элит, которые являлись носителями прежней национальной идентичности, основанной на шляхетской культуре, взращенной рыцарской этикой и католицизмом и связанной с западноевропейским, латинским культурным кодом. Не менее активно стремился Гильфердинг и к отделению национально индифферентного простонародья от элит, в особенности от шляхты и католического духовенства. Усвоение образцов русской и славянской культуры должно было привести к появлению нового вида польской идентичности – славянской и пророссийской.
Окончательный раздел “старой Польши” стремился изменить польскую идентичность и унаследованную от Первой Речи Посполитой идею политической нации, которую повстанцы хотели распространить на всех жителей территорий в границах 1772 г., включая освобожденный декретами повстанческих властей народ. Российские теоретики намеревались заменить эту модель концепцией национальной общности, определяемой на основе этнических факторов, согласно образцу чешского национального возрождения.
Дорога к достижению этой цели пролегала через крестьянскую реформу и политику поощрения крестьянства. Эти меры дополняло преобразование школьной системы, направленное на предотвращение последствий школьной реформы маркиза Александра Велёпольского, передавшей контроль над образовательным процессом в руки польских элит. Это влияние необходимо было ликвидировать.
Одной из необходимых мер являлось сформулированное Гильфердингом в его проекте школьных реформ требование обеспечить самостоятельное обучение на национальных языках меньшинствам – литовцам, белорусам, украинцам, немцам и евреям. Образование на родном языке должно было подорвать все еще мощное влияние на них польской культуры, приводившее к полонизации не только литовских, украинских, белорусских крестьян и еврейской интеллигенции, но и самых влиятельных деятелей имперских администраций, что было особенно заметно в Галиции.
Набросок проекта школьной реформы, которая должна была привести к “переучиванию” поляков, Гильфердинг представил в записке от 22 мая (ст. ст.) 1864 г.[18] Ее целью являлся контроль над формированием сознания крестьян с помощью начальных школ, из которых следовало удалить шляхту и ксендзов как представителей прежней национальной идеи. Проект Гильфердинга, поддержанный Николаем Милютиным, предполагал противодействие политической агитации “патриотического фанатизма” на всех этапах обучения. Прежней школьной системе Велёпольского ставилось в упрек, что она воспитывала будущих революционеров. Гильфердинг предлагал создать взамен, как он выражался, систему честного, “аполитичного” образования. Она должна была охватить и женские школы, до того остававшиеся под контролем духовенства. Речь шла не столько о немедленной русификации, которая бы усилила антирусские настроения, сколько об изменении содержания и характера обучения.
Эксперимент в рамках проекта школьной реформы предполагал обучение на национальном языке, но с применением учебников с русским алфавитом.[19] Автором подобных учебников на польском и литовском языках стал состоявший с Гильфердингом в дружеских отношениях еще со времен совместной учебы языковед Станислав Микуцкий.[20] Это не была первая подобная попытка – проекты обучения на основе русского алфавита в Царстве Польском обсуждались еще при Николае I.[21] Но после 1863 г. этот замысел впервые принял столь широкие масштабы, и впервые же был достигнут реальный результат в виде нескольких десятков книг на польском языке, в частности школьных учебников и букварей, а также произведений художественной литературы.[22] Гильфердинг продвигал эти проекты, будучи убежден в том, что христианство восточного обряда, а вместе с ним и кириллическую азбуку, западным славянам принесли ученики Кирилла и Мефодия, заложив фундамент славянской идентичности древней Польши, которая была предана после принятия христианства латинского толка.[23] Подобным же образом аргументом в пользу введения русского алфавита для литовского языка могли стать постоянно звучавшие речи о культурных и политических связях ВКЛ (обозначавшегося в стиле Николая Устрялова как “Западная Русь”) с Россией и разговоры о Литовской державе как исторической альтернативе Московского княжества или “Восточной Руси”. Доказательством этого тезиса обычно служило использование до XVII в. кириллицы и языка восточных славян в официальной документации ВКЛ.
В попытках введения русского алфавита для польского и литовского языков, а затем и в проектах славянской азбуки Гильфердинга можно также обнаружить элемент польско-русского соперничества за влияние на славянство. В этом смысле реформы, задуманные для Царства Польского, оказываются политическим экспериментом, предназначенным для внедрения не только в других регионах империи, но и в других славянских землях, которые мечтала объединить Россия. На основе русской кириллицы Гильфердинг выработал “общеславянский” алфавит, обнародованный в 1871 г. Новую азбуку можно было приспособить для всех славянских языков, что должно было способствовать реализации концепции русского панславизма.[24] Еще раньше, начиная с 1865 г., он при поддержке Н. А. Милютина экспериментировал с русским алфавитом на территории Царства Польского. Представляется, что эта инициатива могла стать ответом на идею “общеславянского” алфавита на основе польской азбуки, выдвинутую практически в то же время, в 1864 г., на страницах “Ежегодника Общества друзей науки” уважаемым Гильфердингом польским языковедом ксендзом Франтишком Ксаверием Малиновским. Гильфердинг встретился с ним в его родных местах – в имении Коморники в Великой Польше в том же 1864 г. (уже в период работы Учредительного комитета) с целью переубедить польского ученого и даже привлечь его к сотрудничеству. Это не удалось, и Гильфердинг еще более упорно стал продвигать программу польских и литовских печатных изданий на основе русской азбуки, а также свой вариант славянского алфавита.[25]
Эксперимент с учебниками на основе русской азбуки был прекращен в 1870-х гг. После отстранения окружения Н. А. Милютина и Гильфердинга от руководства политикой в отношении Царства Польского, он был заменен традиционной моделью административной русификации. Это означало победу консервативных элементов в среде российской бюрократии, ответственной за польский вопрос.
* * *
Moжно предподожить, что славянофильские специалисты по национальному вопросу на западных окраинах хотели сохранить контроль над процессом формирования национального сознания. В случае поляков, находившихся на значительно более “продвинутом” этапе строительства собственной нации, нежели другие народы в этом регионе (на что обращают внимание Роман Шпорлюк, Андреас Каппелер и другие исследователи), этот процесс пытались затормозить или даже вообще вернуть его к исходной точке. На практике российские либеральные реформаторы намеревались ликвидировать политические формы “польскости”. Под контролем российской администрации предполагалось повторить процесс формирования национальной идентичности – на сей раз основанной на иных образцах. Ее старые, сформированные еще до эпохи модерного национализма, политические формы были серьезной угрозой целостности империи на ее западных границах.
В сознании нескольких поколений поляков, боровшихся за независимость после падения Речи Посполитой, условием создания полноценной нации было восстановление собственной государственности. Все последующие попытки поднять восстание были демонстрацией желания “быть нацией”, как пелось в “Мазурке Домбровского”. Польские патриоты, вооруженные “мужицкой косой и декретом об освобождении крестьян”, намеревались в ходе восстания захватить народ идеей принадлежности к политическому национальному сообществу. Признавая крестьян согражданами возрожденной Речи Посполитой, повстанцы хотели, чтобы широкие слои народа прониклись польским патриотизмом.[26] Воплощением этой программы стали юбилейные торжества в Городле над Бугом, где 10 октября 1861 г. были символически восстановлены традиции Люблинской унии (1569) с Литвой и Гадячской унии (1658) с Украиной. При этом участники манифестации апеллировали к принципу равноправия “всех народностей и вероисповеданий”. Трехсоставная печать Жонда Народового времен восстания 1863-1864 гг. выражала определение польской политической нации, основанное на формулах “gente Ruthenus natione Polonus” и “gente Lituanus natione Polonus”.
Против этого политического проекта “большой польской нации”[27] были направлены провозглашенные Гильфердингом и Самариным планы сокращения “польскости” до этнографических пределов и преобразования польской культуры и идентичности, которые отныне должны были основываться на славянских ценностях. Носителем этих последних объявлялось польское простонародье, остававшееся под опекой российской администрации. С другой стороны, этническая аргументация “триединой русской нации”, включавшей в себя украинцев и белорусов, позволяла отклонять попытки распространения на эти народы польского национального проекта. Опасному для России плану “большой польской нации” противопоставили этническую формулу “меньшей нации”. Такая аргументация была направлена не только против политической формы польского проекта, но и против все более отчетливо проявлявшихся попыток его “национализации” через доказательство “единоплеменности” восточнославянских территорий ВКЛ и Польши, т.е. этнической близости белорусов и украинцев к полякам, и исключение из славянского пространства великорусов, у которых якобы преобладали финско-татарские элементы.[28]
В славянофильской публицистике этого периода, особенно на страницах “Дня”, в рассуждениях публицистов, искавших основательные методы усмирения польских земель, появилась не только идея изменения культурного кода “польскости”, его “окрестьянивания” и “этнизации”. Славянофилы обратили внимание и на различия этнографических признаков польского народа в различных регионах. Стали раздаваться голоса, утверждавшие, что трудно говорить о единой польской нации, пусть даже суженной до “этнографических” пределов. При этом отмечали не только чуждый в культурном и даже этническом плане (мнение М. П. Погодина о примеси кельтской крови) характер польских элит, прежде всего шляхты, но и различия внутри простого народа – между мазурами (мазовшанами), курпами, крестьянами из-под Сандомира, краковянами и жителями других областей. Эти различия считались достаточно значительными, чтобы поставить под сомнение существование единой нации в этническом плане.
Даже новая, этническая, форма национального сознания, принять которую славянофилы сами убеждали поляков накануне 1863 г., видя в этом возможность окончания соперничества за “Западную Русь”, т. е. за земли ВКЛ, стала казаться опасной для России. По мнению некоторых публицистов, в борьбе за души и умы польских крестьян было недостаточно похоронить старую политическую модель польского патриотизма, как ранее предлагали славянофилы, и придать польской национальной идее новый, этнический, славянский и народный характер. Необходимо было ликвидировать сам проект польской национальной общности, каким бы он ни был. Разрушение старой, созданной еще до Нового времени, польской идентичности происходило на нескольких уровнях:
1) после 1863 г. – отрицание с помощью этнической аргументации наследия Речи Посполитой, т.е. политической формы национальной общности, и низведение ее до этнографических пределов на территории Царства Польского;
2) ограждение от влияния “полонизма”, т.е. польской культуры и идентичности, других этнических групп – украинцев, белорусов, литовцев, немцев, евреев, главным образом через школьное обучение на родных языках;
3) отграничение элит, представляющих традиционный польский патриотизм, и сохраняемой ими старой национальной идеи от индифферентного к национальным проблемам и несознательного простонародья на пространстве урезанной до этнографических рамок “польскости”;
4) поиск этнографических различий в региональном измерении среди широких слоев польского народа, чтобы дискредитировать даже эту самую суженную, этническую форму польской национальной общности.
На этот замысел указывают как высказывания русских публицистов, так и интерес к этнографическим исследованиям о польском крестьянстве. Славянофилы, ориентировавшиеся в польской ученой среде, стремились использовать ее наследие для поддержки собственных проектов. Для примера укажем на попытки снискать расположение “отца” польской фольклористики и этнографии Оскара Кольберга. Кольберг в то время безуспешно искал финансовой поддержки для издания очередных томов своего opus magnum – книги “Польский народ. Его обычаи, образ жизни, язык, предания и танцы” (1853-1890).[29] Эта инициатива вписывалась в дискуссии и начинания, направленные на исследование и использование этнических и региональных явлений и различий с целью ослабления влияния “болезненного польского патриотизма”.
Примером аргументации, доказывавшей, что поляки никогда не представляли собой единой нации, а “польскость” была идеей, разделяемой немногочисленными элитами, которые покорили и эксплуатировали славянский народ, может служить публицистика Пантелеймона Кулиша.[30] Занимая разные должности в администрации Царства Польского, с конца 1864 до конца 1867 г. Кулиш предпринимал различные попытки “очищения” от польского влияния греко-католической церкви на территории Холмщины.[31] В прошлом один из основателей Кирилло-Мефодиевского общества и видный деятель украинского национального движения той эпохи, он поступил на службу в Учредительный комитет, что стало результатом фактического союза украинофилов и российских властей в борьбе с польской угрозой. В привлечении украинофилов к сотрудничеству (Кулиш, Василий Белозерский, неудачная попытка приглашения Николая Костомарова) главную роль сыграли славянофилы (Самарин, В. А. Черкасский). В Царстве Польском сепаратизм, в котором подозревали украинофилов, не был опасен по причине их “врожденной исторической ненависти к полонизму”, как указывалось в официальных донесениях.[32]
“ЗА ЧТО БОРЮТСЯ РУССКИЕ С ПОЛЯКАМИ?” НАРОДЫ ЗАПАДНЫХ ОКРАИН ИМПЕРИИ И КОНКУРИРУЮЩИЕ НАЦИОНАЛЬНЫЕ И ПАННАЦИОНАЛЬНЫЕ ПРОЕКТЫ
Проекты Гильфердинга, касавшиеся польского вопроса, стали отправной точкой для выработки целостной программы в отношении западных губерний. Именно он наиболее решительно призывал использовать феномен “национального возрождения” и формировавшиеся этнонационализмы крестьянских народов. Статьи Гильфердинга, опубликованные в “Русском инвалиде”, нередко рассматривались как проявление официального имперского политического курса.[33] Российские чиновники в Литве в своих попытках снискать расположение местного населения были вдохновлены текстами Гильфердинга, о чем вспоминал попечитель Виленского учебного округа Иван Корнилов.[34]
Целостное изложение этих концепций отложилось в публицистике Гильфердинга, который благодаря поддержке либеральных бюрократов смог представить на страницах “Русского инвалида” свою программу. Он предлагал оказывать поддержку процессу обособления автохтонного крестьянского населения на этническом и культурном уровне. Ученый полагал, что простой народ не склонен к политическому сепаратизму и податлив к воздействию русской культуры и православия, превращаясь поэтому в естественного союзника России в борьбе со “старыми элитами”, представляющими западную “высокую культуру”, подобно полякам в Литве, немцам в прибалтийских губерниях и шведоязычной просвещенной верхушке в Финляндии.
Территорией, которая в геополитическом плане связывала польский вопрос с прочими западными окраинами, стала Литва. В посвященной этой проблеме программной статье “Литва и Жмудь” (декабрь 1863 г.)[35] Гильфердинг отмечал полное отсутствие в России информации о Литве, остававшейся под польским культурным господством. Он подчеркивал близкое родство литовцев и прочих балтов со славянскими народами и формулировал конкретную программу поддержки обособленности литовцев и развития их идентичности, направленную на ликвидацию польского влияния и замещение его русским. Этому призвано было служить создание под опекой России самостоятельных школ с литовским языком обучения и учреждение кафедр литовского языка в российских университетах. Характерно, что развитие литовской идентичности под эгидой империи, защищавшей литовских крестьян от польского сепаратизма, ограничивалось образовательной сферой. Обучение на литовском языке призвано было стать промежуточным этапом сближения литовцев с русской культурой и способом воспитания их в качестве лояльных граждан империи. Доступ к “высокой культуре”, таким образом, осуществлялся при посредничестве русского языка и культуры, которые должны были заменить польское влияние.
Программа Гильфердинга не была реализована российскими властями в полном объеме. Ее обычно рассматривали утилитарно, а после 1873 г., в эпоху “союза трех императоров”, ей и вовсе не находилось места. Но этот курс, несмотря ни на что, существенно влиял на официальную политику в отношении западных окраин Российской империи. Отдельные элементы концепции Гильфердинга были задействованы в процессе русификации прибалтийских губерний при Александре III, a также в политике в отношении Финляндии.
Гильфердинг не стремился последовательно осуществить “национальное возрождение” и естественным образом продвигать этнонационализмы из фазы культурной и языковой обособленности к стадии национального движения, ставящего перед собой политические требования. Он предполагал, что эти процессы задержатся на уровне культурной обособленности под российским контролем. Программа Гильфердинга была подчинена интересам интегрирования российского государства, что сказалось на предлагаемом статусе “нерусских наречий”. Единственным официальным языком должен был стать русский, а употребление “диалектов” местным населением допускалось на уровне начальной школы, религиозных обрядов и местного самоуправления. Эту позицию поддерживал и покровитель Гильфердинга Дмитрий Милютин.[36]
Программа Гильфердинга разделила участь других проектов либеральных бюрократов-“милютинцев”. Одной из причин их поражения было сопротивление подобным экспериментам со стороны имперских элит.
* * *
Примером действий, инспирированных программой Гильфердинга, явились уже упомянутые попытки внедрения русской азбуки, в особенности в начальной школе для крестьян. После 1864 г. эти меры проводились не только в Царстве Польском, но и в Литве. Славянофильская газета “День” предлагала распространить их и на эстонцев и латышей. По мнению славянофилов и Гильфердинга, кириллица была исконной славянской азбукой, подобно тому как православие было их исконной религией. Азбука передавала новым поколениям ценности православно-славянской цивилизации и привлекала к ней родственные славянам балтские и финно-угорские народы. При этом допускалось, что русская культура, а вместе с ней и кириллическая азбука, оказывала влияние на балтов со времен Киевской Руси.
Успех образовательных проектов зависел, однако, от результата эксперимента, проводимого в Царстве Польском. Осознание тесной связи планов, реализуемых в Царстве Польском и в Литве, со сменой политического курса в отношении прочих западных окраин ясно выразил польский лингвист Станислав Микуцкий в письме от 14 июля 1864 г. из Вильно, адресованном Ивану Аксакову. Возвращаясь к статье “О применении русской азбуки к литовскому языку”, напечатанной в № 20 “Дня” за 1864 г., Микуцкий расширил рамки этого проекта:
“Надо же думать и о латышах католиках, живущих в Динабургском, Режицком и Люцинском уездах Витебской губернии. В землях, населенных латышами, первоначальное обучение ввести на латышском языке, но с русским алфавитом, в гимназиях и уездных училищах ввести латышский язык как обязательный предмет преподавания, перевести на латышский язык богослужебные книги, и эти “kleine Deutschen” [немчики. – Х.Г.] станут православными и обрусеют, т.е. проникнутся русским духом. А. Ф. Гильфердинг обещался написать об этом статейку в газету “День”. Я позволяю себе уповать, Вам угодно будет удостоить внимания Вашего этот важный вопрос. […] Дай Бог, чтобы А. Ф. Гильфердинг стал директором Комитета духовных дел и народного просвещения. Столько добра мог бы он сделать! Не оставляйте своим вниманием Литву и Латвию, т.е. латышскую землю, это исконно русское достояние; содействуйте их сближению с русским православием.”[37]
Перспектива включения литовцев в пределы “большой русской нации”, а Литвы – в пространство русского “идеального отечества” проявляется уже в некоторых замечаниях Гильфердинга, доказывавшего этническое родство литовцев с восточнославянским населением. Как указывает Михаил Долбилов, эту тему развивали некоторые исполнители программы Гильфердинга на местах. Так, Николай Новиков выделял не только этническую аргументацию, но еще более отчетливо подчеркивал принадлежность как Литвы, так и прибалтийских губерний к православному ареалу древней Руси.[38]
Представления Гильфердинга складывались в расширенную версию славянофильских и панславистских национальных и меганациональных концепций. Этническое родство восточных славян с балтами и финнами, балто-славянская языковая общность – все это позволяло увязывать русский национализм с меганациональными проектами, причем не только в панславистской версии. На границах “большой и триединой” русской нации, в которой преобладающая роль отводилась великорусам, можно было найти место и для балтов. По мнению Гильфердинга, великорусы появились в результате синтеза славянских и финских народов: “Россия является объединенным творением племен славянского и финского”.[39] При этом балтские и финно-угорские этносы могли одинаково хорошо участвовать в панславистской “дружбе народов”, подкрепляя тезис о центральной роли России как освободительницы всех народов Центральной и Восточной Европы, этнически родственным восточным славянам и разделяющим схожую модель плебейской культуры, чуждой западноевропейским образцам.
Похоже, что воззрения Гильфердинга и связанных с ним славянофилов претерпели известную эволюцию в результате экспериментов по поддержке этнической обособленности литовцев и попыток создания отдельной идентичности для польских крестьян. Если проанализировать аргументацию славянофильских публицистов, можно заметить, что с конца 1860-х гг. они все более критично отзываются об этих экспериментах, выдержанных в духе теории классического славянофильства, в пользу прагматических методов русификации. Этот процесс проявлялся также и в Царстве Польском. Теперь целью оказывалась привязка населения этих губерний к российскому государству, а также его постепенная ассимиляция.
Примечательно внимание, проявленное Гильфердингом к судьбе литовцев в Пруссии, где они подвергались германизации. Славянофилы решительно выступали против любых планов обособления Литвы и соединения ее с прибалтийскими губерниями, что отдало бы рычаги влияния в этом регионе в руки остзейского дворянства, которое должно было заменить нелояльные польские элиты. Таким образом литовский вопрос в славянофильской публицистике представал в более широкой перспективе судеб балтских и финно-угорских народов и столкновения с культурным преобладанием немцев на берегах Балтийского моря. Несмотря на наличие в Виленском учебном округе таких сторонников Гильфердинга, как Василий Кулин и Николай Новиков, а также поддержку со стороны генерал-губернатора Кауфмана и попечителя Виленского учебного округа Ивана Корнилова, большинство его начинаний сначала реализовывались на территории Царства Польского в Августовской, а затем Сувалкской губерниях. Скорее всего, в Царстве Польском, которое рассматривалось Учредительным комитетом в качестве своеобразной социально-политической лаборатории, действительно существовали условия для более успешного воплощения в жизнь проектов Комитета.[40] Гильфердинг подготавливал там реформу системы народного просвещения и, вероятно, хлопотал об учреждении литовских стипендий, предназначенных выпускникам гимназий в Сувалках и Мариамполе для подготовки их к педагогической деятельности в учебных заведениях Москвы и Петербурга (вместо первоначально запланированных 10 стипендий денег хватило только на 9). Целью этой акции было формирование литовской интеллигенции прорусского толка, оторванной от польского влияния, подобно тому как в других западных губерниях намечалось создание местной интеллигенции с русским самосознанием.[41]
Попечитель Виленского учебного округа Иван Корнилов, провозглашая в своих проектах необходимость лишить католическое духовенство влияния на литовский народ, упирал на изучение литовского языка и воспитание православных миссионеров в духовных семинариях.[42] Он весьма примечательно мотивировал свой проект, ссылаясь на опыт подобной политики на прочих окраинах империи: “Между тем, как в православных семинариях Псковской [губернии] есть кафедры латышского языка, а в Олонецкой – карельского, в учебных заведениях Виленского учебного округа не преподаются жмудский и литовский языки”.[43]
По той же причине славянофилы высказывались в пользу обособления Царства Польского, которое Михаил Катков хотел полностью “слить” с остальной империей. Иван Аксаков, сторонник этнорелигиозной модели национализма, при которой православие становилось одним из главных факторов идентичности, предлагал учить православной вере по-польски и по-литовски, что должно было сплотить простой народ на платформе “истинной веры”. А Станислав Микуцкий уже в 1865 г. требовал перевода на “всеславянский русский язык” католических религиозных изданий, что призвано было склонить к православию литовцев и латышей.[44] Это намерение отчетливо указывало на тенденцию если не к включению литовцев и прочих балтов в пределы “большой русской нации”, то хотя бы к созданию из них своего рода этнического и культурного “ближнего круга”.
Рискнем предположить, что в окружении русских славянофилов и панславистов существовало течение, стремившееся укрепить этот славянский паннационализм путем вознесения его на еще более высокий уровень этнической общности и распространения его на другие народы, породненные с русской нацией и славянами. Это родство мыслилось не только как этническое, но также культурное и религиозное (теория о православии как первобытном и естественном христианском вероисповедании славян) и учитывало особенности социальной структуры (неразвитые и не имевшие собственных элит крестьянские общности). Можно прямо говорить о нескольких взаимно пересекавшихся проектах культурно-этнической общности: 1) большой, “триединой русской нации” с преобладающей ролью великорусского племени; 2) панславянской общности, объединяющей все славянские народы и ставящей задачу реславизации западных славян – добровольной, как это получилось у чехов, либо с привлечением мощи российского государства, как это произошло с поляками; 3) общности породненных между собой, по мнению некоторых славянофилов, балтских и финно-угорских народов. Гильфердинг в своих лингвистических трудах и публицистике особенно подчеркивал существование этнических уз между этими народами, разумеется, ставя великорусский элемент на вершину пирамиды этнических групп Восточной Европы. Последний аргумент он доказывал в своих языковедческих работах, вдохновленных историософией Хомякова, изложенной в его “Семирамиде”.[45] Ближе всего к восточнославянской и вообще славянской среде должны были стать литовцы, хотя бы по причине многовекового влияния русской культуры и близости их языка санскриту.
Истинный размах начинаний, предпринятых славянофильскими кругами, обнаруживается в неофициальных высказываниях авторов этих концепций, таких как уже упоминавшийся С. Микуцкий. В 1872 г., вскоре после смерти Гильфердинга, в письме Михаилу Погодину, вспоминая о филологических разысканиях своего друга и покровителя, Микуцкий обратил внимание на важную роль, которую должно играть изучение языков “инородцев”, населяющих северо-восток России, для постижения русской истории в целом – речь шла об остатках мордвинов и черемисов, на землях которых сформировался великорусский этнос: “Чрез несколько времени мордва и черемиса обрусеют и станут мордовско-русские и черемисско-русские, останутся во всем драгоценным кладом для будущих русских историков, этнографов, лингвистов и исследователей русской старины”.[46] Стоит вспомнить и о том, что в то же самое время проводились эксперименты по приспособлению русской азбуки к языкам финнно-угорских народов. Это был первый этап христианизации, нацеленный на блокирование влияния конкурирующих моделей самоидентификации, в особенности татарской и связанного с нею ислама. При этом не скрывалось, что конечной целью в данном случае должна была стать полная ассимиляция. Балтские и славянские народы, которых Микуцкий и Гильфердинг хотели при помощи русского алфавита или созданной на его основе общеславянской азбуки соединить с русской культурой и русским этносом, должны были со временем разделить судьбу длинного списка народов, ассимилированных великорусским этносом в стиле пушкинской метафоры, т.е. стать ручьями, которым предстояло слиться со “славянским морем”.
МНОГОНАЦИОНАЛЬНЫЕ ОКРАИНЫ РОССИИ
Имея в виду упомянутые примеры политики имперского центра в отношении окраинных этносов, можно, вслед за А. И. Миллером, говорить о соперничестве политики властей с другими моделями национальной идентификации за лояльность подданных. Политику России на ее западных и восточных окраинах связывала именно подчеркнутая Миллером альтернативность различных проектов национальной идентификации. Она же придавала реальное содержание планам Гильфердинга. Как пишет Миллер, “русификаторские проекты формирования нации или просто культурной экспансии в целом ряде регионов имели и объективно, и в восприятии самих агентов русификации серьезных конкурентов. В Западном крае таким конкурентом было польское влияние, в остзейском – немецкое, в Поволжье, Приуралье, отчасти среди киргизов (казахов) – татарское. Причем потенциал русификаторских проектов их активисты часто оценивали как более слабый по сравнению с конкурентами, по крайней мере на ближайшую перспективу. В результате, даже сохраняя в качестве отложенной стратегической цели возможную русификацию эстонцев, латышей, литовцев, башкир, бурят, мордвы, киргизов и т.д., правительство и местные деятели нередко готовы были на текущий момент оказать поддержку формированию особой национальной идентичности этих народов ради того, чтобы заблокировать реализацию более мощных конкурирующих проектов ассимиляции и культурной консолидации”.[47]
Однако трудно признать целиком правильной точку зрения, согласно которой не во всех случаях столкновения “конкурирующих между собой проектов ассимиляции” можно говорить о русификации. По мнению Миллера, на западе России речь шла исключительно о “деполонизации”, т.е. избавлении от польского влияния украинцев и белорусов, считавшихся составными частями “большой русской нации”. Согласно этой интерпретации, в случае литовцев также осуществлялось лишь блокирование механизмов полонизации. Представляется, однако, что эта интерпретация не исчерпывает в полном объеме российскую политику в отношении окраинных наций. Только часть российских элит, прежде всего славянофильской ориентации, готова была признать своеобразие украинского и белорусского “диалектов”, и то лишь на уровне начального обучения, служащего орудием вовлечения индифферентных в национальном плане белорусского и украинского народов в сферу влияния “высокой” культуры, передаваемой уже на русском языке. Употребление “мужицких диалектов”, как именовали белорусский и украинский языки, могло представлять собой только предварительный, самый низший этап аккультурации. Однако стратегической целью не только приверженцев унитаристских идей Каткова, но и сторонников “регионализмов” было укрепление единства русской нации, причем в славянофильском варианте оставалось некое поле для “региональных” особенностей.
В случае литовцев речь шла не только о блокировке польского национального проекта и замещении польского влияния на литовцев русским. Деполонизация должна была стать прелюдией к дальнейшему процессу ассимиляции. Хотя сами проектировщики лингвистической политики в Литве прямо не сформулировали эту мысль, в их взглядах явственно прослеживается эволюция в направлении признания естественной необходимости прочных связей не только литовцев, но и других балтов с русской идентичностью. Аналоги этого проекта, ярким проявлением которого стало запрещение литовских изданий на латинском алфавите, находим и на территории Царства Польского, где власти вернулись к программе-минимум, цель которой – достижение хотя бы восприимчивости крестьянского населения к воздействиям славянской(русской) культуры, а также появление чувства лояльности по отношению к империи, которой польский простой народ должен был быть благодарен за свою свободу.
Подобные механизмы “конкурирующих проектов ассимиляции” можно наблюдать и на восточных окраинах империи, особенно, как указывает Миллер, в Поволжье. Так, попытки внедрения русской азбуки в изданиях на этнических языках были связаны с масштабной акцией по христианизации поволжских народов (как финно-угорских, так и тюркоязычных) при помощи приспособленного к их потребностям русского алфавита. Наиболее приближенные к планам Гильфердинга методы аккультурации мы обнаруживаем в проектах Николая Ильминского,[48] реализованных среди народов Поволжья и “киргизов” (как называли тогда казахов), попавших под влияние конкурентной, по мнению русификаторов, модели идентификации – татарской и исламской.[49]
Здесь закономерно возникает вопрос о взаимосвязи и взаимовлиянии задуманных и реализованных проектов политики на западных и прочих имперских окраинах. Примером передачи политического опыта, полученного на окраинах империи, может стать дискуссия о внедрении русской азбуки в обучение на языках народов Великой Степи и Средней Азии. Попытки публикации текстов на местных языках кириллическим алфавитом охватили в 1860-1870-х гг. не только Поволжье и Урал, но и недавно завоеванные земли Средней Азии. Их покоритель, туркестанский генерал-губернатор Константин фон Кауфман, проявил себя горячим сторонником применения русской азбуки в школьном образовании с целью отдаления населения Средней Азии от исламского влияния. Кауфман, связанный с кругами “милютинцев”, еще на посту виленского генерал-губернатора поддерживал программу Гильфердинга и Микуцкого по введению литовских печатных изданий с русским алфавитом. Ильминский лично встретился с Кауфманoм в Казани в мае 1876 г. В отчете об этой беседе лингвист подчеркивал искренность патриотических намерений покорителя Хивы, который, пытаясь ослабить влияние ислама, хотел использовать для этой цели систему образования и указывал на свой виленский опыт:
“...патриотический его взгляд на русскую азбуку, не допускающий ни малейшего изменения или дополнения к ней при употреблении ее для письма чужих языков, возник и воспитался гораздо раньше… когда он был генерал-губернатором Северо-Западного края, он приказал напечатать русскими буквами католические молитвенники на литовском языке, и это оказалось вполне удобным и понятным для литовских детей, обучающихся в начальных школах, таким образом (я полагаю) составилось убеждение в абсолютной достаточности русской азбуки для всех языков…”[50]
Пример Кауфмана, проводившего сначала в западных, а затем в восточных губерниях империи практические эксперименты по приспособлению русского алфавита к местным языкам покоренных народов, заставляет задуматься над вопросами о механизмах разработки имперской политики на “инородческих окраинах”, о связях (либо их отсутствии) между различными вариантами этой политики и территориями, на которых они примененялись. Проблемой остается и влияние концепций, выработанных теоретиками и практиками (как славянофилами, так и российской администрацией), на этнокультурную политику на окраинах империи. Предстоит выяснить также, какую роль сыграло ослабление господства “высокой” культуры старых элит в развитии современного национального самосознания – как на западных окраинах империи, так и в Поволжье, в Средней Азии, на Кавказе и прочих окраинах.
* * *
Позиция крестьянской массы на литовских, белорусских и украинских землях в отношении восстания 1863 г. обрекала проект восстановления единой Речи Посполитой на неизбежное поражение. Отрицанию общей государственной традиции с поляками сопутствовала “национализация” наследия Речи Посполитой самими поляками, в самосознании которых воспоминания о “польском содружестве наций” обретали форму “польской империи”.[51]
Проекты и Каткова, и славянофилов стали ответом на предпринятую в 1863 г. последнюю попытку возвратиться к старой идее польской национальной идентичности как политической общности. Употребляя расхожие в то время аллегории из публицистики Каткова и поэзии Федора Тютчева, можно сказать, что призрак старой Польши устрашающе бродил по Восточной Европе, “вставая из гроба и высасывая кровь из живых”.[52] Проекты Гильфердинга и Учредительного комитета должны были стать своего рода “осиновым колом”, который похоронит столь влиятельный на землях бывшего ВКЛ призрак старой Польши. В заявлениях этих деятелей, главным образом славянофилов, говорилось о необходимости поразить в самое сердце “полонизм” – “болезненный польский патриотизм”. Они желали обезопасить простой народ в Польше и этнические группы, населяющие пространство между Балтикой и Черным морем, от заражения “польским вампиризмом”. Речь шла о блокировке процесса, который в границах прежней Речи Посполитой мог бы привести к реализации проекта “расширенной польской нации”. Поэтому своего рода coup de grâce в сердце “полонизма” обеспечил бы “вечный покой” и самой Польше, со времен разделов сотрясавшейся в конвульсиях безнадежных восстаний, которые поддерживали старую, политическую идею “польскости” в состоянии между жизнью и смертью.
Осуществление империей подобной политики способствовало тому, что начали развиваться тенденции, благоприятствующие новой национальной самоидентификации. Польский фактор, как указывал, в частности, Андреас Каппелер, особенно в период восстания 1863-1864 гг., играл роль “будителя” национальных процессов, причем не только в отношении наций, занимавших пространство между русскими и поляками, но и в случае русского национализма.[53] Oслабление влияния преобладающей культуры и позиций старых элит, а значит, и их национальных проектов, способствовали появлению ниши, в которой могли возникать явления, благоприятствовавшие новой национальной самоидентификации.[54] Важной исследовательской проблемой все еще остается не только реальное влияние новой формы идентичности наций на пространстве между Черным морем и Балтикой, но и роль наследия Речи Посполитой как существенного препятствия к реализации идеала “большой русской нации”, предполагавшего полную ассимиляцию белорусов и украинцев, а возможно, и других этнических групп, например, литовцев.[55] Новому осмыслению подлежит и влияние польско-русского соперничества на выбор освобождающихся наций, которые отвергали польский проект национальной и политической общности в форме возрожденной Речи Посполитой и одновременно не принимали предлагавшийся им русский проект в рамках “большой русской нации” и ее империи.