Этнология как диалог?
1/2006
Перевод с немецкого А. Каплуновского.
Призыв Кэтрин Вердери в ее президентском обращении к членам Американской ассоциации содействия славистским исследованиям (AAASS) более активно задействовать потенциал этнологических наук в постсоветском пространстве является одновременно и перспективной программой развития этнологических дисциплин. Всецело поддерживая этот призыв, я хотел бы прокомментировать некоторые из положений обращения.
1. Безусловно, в постсоциалистических (и прежде всего – в постсоветских) обществах сегодня особенно остро ощущается потребность в культурологическом мониторинге (Begleitforschung) и, возможно, даже в культурно-политическом консалтинге. Здесь начиная с 1989 года наряду с системными политическими и экономическими структурами рушились прежде всего те социальные и культурные устои, которые регулировали общественные отношения и связи, лояльности и идентичности. Это разрушение одновременно несет в себе опасность и открывает новые возможности, поскольку непосредственно, даже “революционно” затрагивает повседневность и переопределяет жизненное пространство (Lebenswelt) людей, чьи воспоминания, биографии, мировоззрение, а также надежды подвергаются драматическим изменениям. Темп, интенсивность и радикальность этих изменений трудно переоценить, поскольку они не сводятся лишь к исчезновению “старого порядка”, но сопровождаются появлением множества общественных новообразований и модернизацией существующих институтов и практик. И вся эта деятельность, очевидно, крайне редко регулируется только одним “центром”. В этой ситуации политические институты, коллективная память, базовые ценности в большинстве постсоветских стран не могут выполнять функции модерирования общественных конфликтов и координирования общественных процессов. К тому же, старые системы и институты были чрезвычайно патерналистскими, созданными для опеки и контроля. Они препятствовали возникновению организационных форм и менталитета гражданского общества. Поэтому сегодня формирование нового общественного порядка протекает в очень тяжелых условиях конкуренции между различными государственными и частными институтами и на фоне радикально отличных друг от друга региональных и национальных пространств, каждое из которых предлагает свои, еще более мелкие, критерии общности. Чаще всего они базируются на религиозных, этнических или национальных традициях и символах, что затрудняет как строительство новой объединяющей формы общественного устройства, так и формулировку объединяющей идеи. Таким образом, внутри постсоциалистических и постсоветских обществ протекает чрезвычайно сложный процесс поиска общественного консенсуса. К этому добавляются проблемы внешнеполитической ориентации: строительство отношений с Россией, участие в расширении ЕС на Восток, позиционирование в глобальных масштабах и т.д.
2. Кэтрин Вердери совершенно правильно призывает к более интенсивному использованию культурологического знания на постсоветском политическом и одновременно (для нас) исследовательском пространстве. И я полностью согласен с ее перечислением ожидающих нас здесь вызовов, неизбежно ведущих к изменению этнологического мышления и характера исследований. Ведь в постсоветском регионе мы сталкиваемся с формами “другой” модерности, существенно отличающейся от западной европейско-американской и имеющей свою особую социальную и культурную логику. В перспективе будет очень интересно посмотреть, способна ли вообще наша дисциплина (и если да, то в какой степени) приблизиться к этому “другому” пониманию модерности в исследуемых обществах, например в сфере представлений об индивидуальности, общности, справедливости или в сфере гендерных стратификаций.
Стремительный темп изменений памяти, ломки биографий и обыденной жизни населения региона должен вести и к изменению методики полевых исследований как разновидности научной практики. Это скажется в первую очередь на географическом охвате и ритме нашего включенного наблюдения.
Наконец, надо иметь в виду одну из самых существенных проблем изучаемых нами обществ: если они и не могут сослаться на традицию интенсивного (само)изучения (Erforscht-Werdens), то имеют богатый опыт надзора (Ьberwacht-Werdens), что оставило отпечаток на сознании и реакциях людей. Естественно, что для них эмфатический “этнологический взгляд” внешне очень напоминает контролирующий “полицейский надзор” (“Polizeiblick”). И обойти эту ситуацию или ассоциацию непросто: наш опыт исследований в России и Армении убеждает, что недоверие не снимается просто при помощи коммуникации или иного типа взаимодействия. И в этом единственном пункте я не могу полностью разделить оптимизм Кэтрин Вердери: политически полевые исследования, возможно, больше не представляют больших проблем, но социально и культурно они остаются, как и прежде, крайне деликатным и щекотливым предприятием.
3. Культурная антропология и этнология, пройдя через кризис и катарсис в постколониальной критике, действительно обладают достаточно богатым потенциалом для изучения “другой” модерности и “другого” мира. Во всяком случае, благодаря “лингвистическим поворотам” и дебатам о поэтике и политике антропологической интерпретации и письменной фиксации они располагают высокой способностью к рефлексии и саморефлексии, направленной, в первую очередь, на осмысление присутствия антрополога внутри собственного исследовательского поля и на вытекающие из этого последствия теоретического и методологического характера. Мы, безусловно, вряд ли можем претендовать на статус “нейтрального” наблюдателя, но мы способны учитывать это осложнение, когда речь идет о попытках интерпретации знаний и жизни “других” людей и обществ.
Высокий рефлексивный потенциал этнологии хорошо проявил себя в рамках этнологических исследований в Европе последних лет: например, когда в ходе изучения европеизации и глобализации систематически подвергались переосмыслению, казалось бы, давно установившиеся категории региона и нации, языка и религии, местности и пространства. Фокус наблюдения исследователя сместился на процессы и представления/воображение, на образы и практики, на социальные связи в обществах и культурное смешение. Этнологическая перспектива вскрыла идеологичность представлений о “нации” и “границе”, которыми участники дебатов о расширении ЕС на Восток оперировали как “естественными” величинами.
Все это свидетельствует, что этнологическое знание может быть настоящим “культурным ресурсом” для всех тех, кто участвует в общественной трансформации постсоциалистического и постсоветского пространства. В силу своей диалогической структуры это знание в наименьшей степени соответствует классической парадигме “знания как власти”!
4. И все же аргументация Кэтрин Вердери – на уровне языка и используемых понятий – несет в себе существенную проблему. Вердери абсолютно правильно констатирует, что интерпретативный горизонт классической советской этнографии ограничивался националистической и этноцентричной логикой, а ее понимание культуры было фрагментарно и партикулярно, поскольку этнография поставляла политикам необходимое для осуществления их власти “знание”. И эта ситуация частично сохраняется до сих пор, во всяком случае в “этнографических” и “этнологических” институтах Восточной Европы, где старая организационная форма советской “академической науки” продолжает свое существование в международной заповедной зоне.
Однако, как известно, в Европе уже давно “этнологией” называется эмпирически ориентированная культурология (Kulturwissenschaft), о которой я говорил выше и которая занимается изучением культурных процессов и практик. Она, безусловно, ориентируется на модель, абсолютно противоположную “советской” этнографии или “европейскому” народоведению (Vцlkerkunde), которые также претендуют на изучение “наций” и “регионов”.
При этом открытость “европейской” этнологии доходит порой до того, что некоторые концепции, используемые еще сегодня культурной и социальной антропологией, подвергаются в ней скептической оценке. Так, например, европейская этнология считает отдельные представления и описания “культуры” слишком эссенциалистскими, гомогенизирующими, “трайбалистски” окрашенными. Во всяком случае, этнологическое видение мира вряд ли может что-либо выиграть в познавательном плане от использования категорий типа “столкновения цивилизаций” или “войны культур” – разве что познакомится с чрезвычайно идеологизированными научными концепциями. Культурная антропология “на местах” должна более энергично противостоять такого рода концепциям, чтобы способствовать укреплению формирующихся постсоветских общностей.
5. Наконец, в исследовательском пространстве постсоветских обществ актуальна общая для европейской этнологии и американской культурной антропологии проблема зависимости исследования от знания языка. В постсоветских государствах языковое разнообразие общественных и научных деятелей очень велико, регионально чрезвычайно дифференцировано и символически особенно значимо. Это обстоятельство, естественно, осложняет как саму задачу изучения повседневности, так и обмен результатами научных изысканий.
Во всяком случае, мы постоянно убеждаемся в том, что этнологические исследования в этих регионах, проводящиеся без знания местных языков, часто заканчиваются “изобретением колеса”, поскольку они игнорируют локальные культурные феномены и научные исследования и могут быть уличены в научной недостоверности. Общепринятое использование русского языка как “lingua franca” (в общении с объектами изучения) и английского – как языка научного общения вряд ли является настоящим выходом, поскольку как раз в языковой области “культура” весьма неохотно позволяет себя колонизировать и глобализировать. И этот факт этнологам в общем-то хорошо известен из “старого” колониального дискурса, однако его осознание и изменение реальных исследовательских практик требует больших усилий. Но мы должны это делать, если не хотим, чтобы призыв Кэтрин Вердери к совместному исследованию превратился в программу обследования “извне”.