Империя в себе. О механизмах возвратных процессов в современной российской политике
Прошлое вне центра внимания, а между тем оно уже тут – дышит в затылок, наседает, страшит.
Михаил Гефтер
“Прогрессивное человечество” с трудом отвыкает от представлений об истории как равномерном и прямолинейном процессе, поэтому всякий раз испытывает интеллектуальную растерянность в случаях проявления попятных движений и возрождения политических явлений, казалось бы, давно ушедших в прошлое. Так происходит и с феноменом империи, который политики и политологи неоднократно хоронили на протяжении XX века. В 1950-1960-х гг. о нем вспомнили в связи с процессом деколонизации, но уже в 1970-х это понятие, по мнению Доминика Ливена, “исчезло из языка политических дискуссий и перешло в распоряжение историков”.[1] Однако в начале 1990-х годов понятие “империи” вернулось в политический дискурс после осмысления Советского Союза как “последней империи”. Однако вскоре выяснилось, что и определение “последняя” оказалось преждевременным. Период с конца 1990-х по начало 2000-х гг. принес с собой новые вызовы интеллектуальному сообществу, потребовавшие расширения диапазона объектов, к которым применимы понятия “империя” и “имперская политика”. В это время Россия стала заметно отклоняться в своем развитии от кажущегося понятным демократического пути и прочно увязла в своей “антитеррористической операции” на Северном Кавказе, напоминающей многим колониальную войну. Хуже того, Америка – “оплот демократии и свободы во всем мире” – стала демонстрировать внешнюю политику, похожую на имперскую. И вновь воспроизводство политических явлений, характерных для имперского прошлого, активизировало интерес исследователей к изучению современных политических процессов в имперском контексте. Демократически ориентированная общественность ищет в нем объяснения нового подъема в мире авторитаризма и экспансионизма, а главное – пытается понять причины отхода от прямолинейного пути к прогрессу, демократии и свободе. “Империя, – отмечает Доминик Ливен, – по определению является антиподом демократии, народного суверенитета и национального самоопределения. Власть над многими народами без их на то согласия – вот что отличало все великие империи прошлого и что предполагает все разумные определения этого понятия”.[2] Примерно так же трактует империю и Марк Бейссингер, определяя ее как “нелегитимное отношение контроля со стороны одного политического сообщества над другим”.[3]
Мне импонируют подобные оценки империи, но нужно признать, что они характерны лишь для определенного круга интеллектуалов, придерживающихся либеральных представлений о мировом порядке. Только в этом случае под империей подразумевается нелегитимное насилие со стороны политического режима, нарушающего принятый порядок. Совсем иначе к этому относятся политики авторитарного толка, которые рассматривают империю как насилие вполне легитимное, как восстановление порядка.[4] “Неотрадиционалисты” в России или “неоконсерваторы” в США видят в имперском порядке единственную преграду для нарастания мирового хаоса, например сетевого международного терроризма или локального сепаратизма.
Итак, проблема “империи” вновь стала предметом острых политических дискуссий, при этом как либералы, так и консерваторы обращаются к старому термину в поисках ответа на новые вызовы и новые конфликты в политических отношениях. Впрочем, остается нерешенным вопрос, не является ли это новое всего лишь хорошо забытым старым?
Своеобразно воспроизводятся в новых условиях и различия между морскими и континентальными империями. Так, Великобритания к началу прошлого века была парламентской демократией для себя и империей для своих заморских колоний, тогда как Россия представляла собой империю на всем пространстве одноименного государства.[5]В новых условиях аналогичную пару могут представлять США и все та же Россия. Америка, бесспорно, является примером демократии для себя, но одновременно все чаще характеризуется как империя для других.[6] Наша страна, напротив, – парламентское государство только для других, но империя для себя или внутри себя. Она хоть и демонстрирует порой имперские замашки, имперскую риторику в отношении со своими соседями по СНГ, но, как показали события последних лет, потенциал российского империализма во внешней политике сильно ослаблен.[7] В то же время возрастает вероятность развития России в роли “империи для себя”. С конца 1990-х годов по мере свертывания элементов федерализма и демократии, воспроизводства советских черт в массовом сознании и в образе жизни россиян все заметнее становится реанимация имперских признаков в жизни России.
Анализ этих возвратных процессов, их механизмов и последствий является основной целью данной статьи. В ней также излагается позиция автора по ряду теоретических вопросов. Так, в споре о причинах возвратных процессов в России автор не поддерживает ни тех исследователей, которые объясняют этот феномен только влиянием “дурной исторической наследственности”, ни тех, кто сводит эту проблему лишь к влиянию современной политической практики. На мой взгляд, полезнее не противопоставлять влияние обоих родителей этого феномена, а изучать механизмы и формы их взаимодействия в воспроизводстве ретроградных процессов. Полагаю также, что классическое противопоставление “империя – нация” нуждается в уточнении, по крайней мере применительно к особенностям России. В силу неразвитости гражданского самосознания у всех народов России и по множеству других причин здесь пока не приживается гражданский национализм, формируемый по принципу: “мы, народ – они, авторитарная власть, узурпирующая наши права”. Такой национализм по определению противоположен имперскому порядку. Этнический же национализм, вырастающий из противопоставления “мы – они” на культурно-генеалогической почве (например, “мы, русские – они, чеченцы”), неодинаков по своим политическим последствиям у разных типов этнических сообществ. Национальные движения этнических меньшинств, ставивших своей целью создание собственных национальных государств, а следовательно, выход из состава полиэтнической страны, будь то царская Россия, Советский Союз или нынешняя Российская Федерация, неизбежно использовали риторику “нация против империи”, по крайней мере как средство мобилизации меньшинств. В таких условиях этническое большинство периодически охватывается и мобилизуется противоположной идеей – сохранить или возродить пространственное тело империи, воспринимаемое как тело своей нации. В оправдание этой цели реставрации подвергались институциональные основы империи, прежде всего – “вертикаль, иерархия власти”. И, наконец, в России сложились инструментальные механизмы превращения национализма в фактор поддержки империи. Русские никогда реально не находились в привилегированном положении среди народов империи и даже составляли в эпоху крепостного права подавляющее большинство самой закабаленной части населения, однако имперской власти периодически удавалось внушать этническому большинству иллюзорные представления об особом его статусе “цемента империи”, “старшего брата” или “государствообразующего народа”. Все это приводило и приводит к появлению в России необычного, незаконнорожденного, с точки зрения классических теорий наций и национализма, феномена – “имперского национализма”.
Размышления по поводу высказанных гипотез как раз и составляют основное содержание данной статьи.
ИМПЕРИИ НАСЛЕДУЮТСЯ ИЛИ РОЖДАЮТСЯ ЗАНОВО?
В попытках объяснения неудач демократических преобразований в России и в большинстве других государств СНГ многие исследователи вновь обратились к феномену империи. И сразу же выяснилось, что трактовка взаимосвязи современных процессов с имперской политикой оказалась диаметрально противоположной у разных групп исследователей, и прежде всего – у приверженцев эссенциалистского и конструктивистского подходов. Первые объясняют проявление имперских свойств в политике современных государств на постсоветском пространстве историко-генетическими факторами, в частности – влиянием “имперского наследия”. Конструктивисты считают важнейшим фактором актуальную политику формирования империй и полагают, что современные империи конструируются заново, а в качестве строительного материала для них может послужить практически любое многонациональное государство.
На мой взгляд, наиболее последовательно эссенциалистский подход демонстрирует американский политолог А. Мотыль, который отмечает, что “спустя десять лет после распада СССР было бы разумно предположить, что главной причиной слабости России и ее соседей выступают не дурные политики, принимающие глупые решения, а институциональное бремя имперского и тоталитарного прошлого”.[8] В такой трактовке современная политика (“дурные политики” и принимаемые ими “глупые решения”) как бы отделяются и противопоставляются некому самостоятельно существующему наследию, “бремени” империи. Прямо противоположную точку зрения в дискуссии с идеями процитированной мною книги А. Мотыля отстаивает М. Бейссингер. Как сторонник конструктивистской позиции, он неоднократно и настоятельно подчеркивает: “Нельзя сказать, что современные государства по своей сущности являются империями или владеют империями, но они подчиняются политике, превращающей их в империи”.[9] Соглашаясь в каких-то аспектах с критикой М. Бейссингером эссенциалистких подходов к империи, не могу не отметить, что убедительность его аргументов значительно уменьшается, как только исследователь переходит от критического анализа к позитивной части статьи – к изложению методологии определения различий между современной империей и “обычным многонациональным государством”. Трудно признать информативным такой признак, как “сопротивление меньшинств”, которое этот автор называет в качестве главной (если не единственной) характеристики процесса зарождения современных империй. По его мнению, “империя возникает из политики сопротивления независимо от того, идет ли речь о массовом сопротивлении режиму, не опирающемуся на консенсус, или же об использовании антиимперского языка политическими деятелями, стремящимися установить или упрочить свою власть”.[10] Если с этим согласиться, то придется признать в качестве зарождающейся империи любое государство, в котором существуют очаги компактного расселения этнических меньшинств, например маленькую Грузию (ее называют империей абхазские и осетинские политики) или крошечную Эстонию, в которой “антиимперский язык” используется некоторыми общественными деятелями из числа русского населения Нарвы. Если признать, что империи возникают исключительно из активности меньшинств, то становится совершено непонятным, какую роль в этом процессе играет этническое большинство: роль пассивного наблюдателя или жертвы меньшинств? Между тем политики, исповедующие идеи восстановления империй, выступают от имени большинства населения, хоть и не всегда имеют на то основания. Преимущественное внимание меньшинствам и забвение этнического большинства – традиционный грех исследований проблем нации и национализма, распространившийся и на новую для политологии область “империологии”.
Статья М. Бейссингера, на мой взгляд, может служить еще одним доказательством неэффективности раздельного использования эссенциализма и конструктивизма. В первом случае (и это хорошо показано в критической части статьи) неизбежно проявляются почти мистические представления о неких “сущностях”, живущих своей жизнью без участия современных политических практик. Во втором (примером может служить конструктивная часть статьи) заметен мистический страх конструктивистов перед анализом сущности проблемы, и в этом случае исчезает история, мир предстает в качестве белого листа, на котором каждый раз заново рисуется новая картина, а в качестве художника, демиурга выступает божественный “Логос”.
Ограниченность эссенциалистского подхода проявилась в уже упомянутой работе А. Мотыля в преувеличении роли фактора “институционального наследия империи” по сравнению с ролью современной политической практики. Трудно согласиться с тем, что нынешние российские власти получили всю институциональную среду в наследство от империи. Известно, что во времена первого президента России (1991-1999 гг.) российский политический режим и политическое устройство радикально изменились по сравнению с советскими временами, при этом Б. Ельцин рассматривал изменение советских признаков среды в качестве одной из главных своих задач. Точно так же второй президент России не хочет принимать без изменений наследие своего предшественника и прилагает немалые усилия для реконструкции сложившейся в 1990-е годы институциональной среды, производя ее перестройку, преимущественно по чертежам имперской эпохи, хотя и разных ее периодов. На наших глазах конструируются не только новые государственные символы путем скрещивания царского орла с советским гимном, но и создаются новые институты, очень напоминающие имперские, например такие, как федеральные округа, сочетающие в себе черты генерал-губернаторств и советских совнархозов. Как Советский союз не рождался империей, а постепенно превращался в нее, так и современная Россия постепенно преобразовывается из несовершенной федерации времен Б. Ельцина в нечто похожее на государство имперского типа. Такой вывод как будто бы укладывается в русло конструктивистского подхода. Вместе с тем, наблюдая за сходством направлений трансформации СССР и современной России, трудно удержаться от предположения, что подобная повторяемость исторического транзита обусловлена действием некоего фактора преемственности (назовем его условно “имперским синдромом”), не учитываемого в конструктивистском анализе.
Даже конструктивист Бейссингер признает, что “прошлое имеет значение” и “ярлык империи” приклеивается исключительно к тем государствам, в которых сохраняется некий набор соответствующих предпосылок: а) в прошлом эти государства являлись центрами классических империй; б) они сохраняют большую территорию и зоны компактного расселения этнических меньшинств; в) в недавнем прошлом такие страны не подвергались оккупации и насильственному изменению их территориально-административной структуры иностранной державой.[11] Уже одно это признание свидетельствует о том, что современные империи не появляются на ровном месте и вовсе не все многонациональные государства и даже не все бывшие имперские центры могут послужить ресурсом для их появления. Оказывается, империи в современных условиях все-таки не рождаются заново, а возрождаются, или, точнее, воспроизводятся при определенных условиях.[12] После этого стоило бы сделать еще один исследовательский шаг и подумать о механизмах этого воспроизводства. В этой связи можно было бы лишь удивляться тому, что М. Бейсингер, анализируя процесс формирования современных империй, уделяет центральное внимание конституирующей роли “антиимперской риторики” (хотя, как уже отмечалось, она может проявиться в любом государстве) и отказывает в такой роли политическим проектам восстановления империи, которые появляются только в бывших имперских центрах.[13] Такая позиция понятна и объяснима в рамках выбранного автором методологического подхода. Если автор считает недопустимым утверждение, что некоторые “современные государства по своей сущности являются империями”, и убежден, что распознаются такие империи лишь внешними наблюдателями, которые “приклеивают к ним ярлыки”, то при таком подходе можно не заметить некие специфические свойства, внутренне присущие лишь определенному типу государств – “протоимпериям”. На мой взгляд, упорное нежелание анализировать сущность империй затрудняет понимание процессов их формирования, ухудшает возможность прогнозирования разной вероятности их кристаллизации в государствах с различной историей, а также препятствует выявлению специфики стран, которые были центрами империй, по сравнению со странами, сложившимися на территории их бывших окраинных провинций. Между тем такие особенности проявляются достаточно рельефно, прежде всего – в массовом сознании этнического большинства бывших имперских центров. Так, особенности российского массового сознания хорошо проявляются при его сравнении с базовыми стереотипами сознания народов восточноевропейских стран, важнейшим условием успехов которых в демократизации был и остается мотив бегства от империи. Именно всеобщей готовностью к спасению от нее был обеспечен первый и самый мощный импульс восточноевропейских и балтийских реформ. Он позволил перетерпеть поистине шоковые терапии и оказал блокирующее влияние на саму возможность возрождения здесь идей “социалистического пути”. В России же такого естественного барьера для возвращения к советскому, имперскому традиционализму нет. Большая часть ее территории – это бывший центр империи, здесь легко воспроизводится весь комплекс имперских настроений от представлений о стране как о “сверхдержаве”, “Третьем Риме”, до надежд на восстановление имперского порядка.
Россия претендует на право считаться единственным наследником Советского Союза, и процесс его распада здесь воспринимается более болезненно, чем в других государствах СНГ (не говоря уже о странах Балтии). В подавляющем большинстве государств постсоветского мира “День независимости” является главным праздником страны, и лишь в Российской Федерации этот праздник не имел особого значения во времена Б. Ельцина, а с приходом к власти В. Путина он и вовсе был переименован в “День России”. Ни власти, ни общество не хотят вести отсчет независимости страны от времени распада Советского Союза. Президент России в главном политическом документе 2005 года (послании Федеральному Собранию) объявил распад СССР, т.е. процесс, в результате которого появилось его государство, “величайшей геополитической катастрофой XX в.”.[14] Вторая по представительности партия российского парламента (КПРФ) вообще рассматривает нынешнюю Российскую Федерацию всего лишь как жалкий “обрубок с кровоточащими разорванными связями”.[15] Значительная часть населения России воспринимает распад Союза вовсе не как естественный процесс, а как следствие некоего заговора: “Союз не распался – его развалили сознательно”. У жителей государства, которое воспринимается властями и обществом как нежданный и незаконнорожденный ребенок, калека, как дитя катастрофы и заговора, не может сложиться единая и позитивная идентичность. Как отмечает Ю. Левада, позитивное самоутверждение русских в постсоветский период осуществлялось главным образом за счет мифологизации и героизации прошлого своего народа.[16] При этом героизируется вовсе не республиканская история, скажем, времен новгородского или псковского веча, а имперская. Можно ли удивляться тому, что сегодня идея реставрации империи в той или иной форме поддерживается представителями разных политических сил, как левых, так и правых, не только консерваторами, но и либералами, например А. Чубайсом, объявившим о необходимости создания “либеральной империи”, да и рядом других общественных деятелей, причисляемых к либералам.[17] На мой взгляд, политический проект, который проводится в жизнь властями России, является имперским, хоть и не называется так. Власти России, так же как в свое время советские лидеры, не ставили своей целью воссоздание империи, но она воспроизводится по сути, а не по названию, как побочный продукт иных политических задач и стратегий. Назову лишь некоторые направления современной политической практики, которые ведут к воспроизводству элементов имперского порядка.
“Политика страха”. В основе этой политики, как и в советское время, лежит принцип негативной консолидации общества против многочисленных врагов. К внешним врагам все чаще относят Запад, который хочет “оторвать жирные куски нашей территории”, новые независимые государства как рассадник “цветных революций” и, конечно же, международный терроризм. К внутренним врагам сегодня относят часть крупного бизнеса (“олигархов”), сепаратистов, религиозных экстремистов и всю политическую оппозицию. При таком обилии врагов неудивительно, что в стране возрождается атмосфера осажденной крепости, что, в свою очередь, приводит к заметному росту ксенофобии, прежде всего в форме роста взаимной подозрительности представителей этнического большинства и этнических меньшинств. Сопротивление меньшинств такой политике не только проявляет сущность имперского проекта, но и служит для властей оправданием государственных усилий и затрат на укрепление централизованного репрессивного аппарата. Во всяком случае, главный для нынешней власти внутриполитический проект сооружения “вертикали власти” обосновывается прежде всего необходимостью противодействия сепаратизму, особенно в условиях так называемой “второй чеченской войны”. Начавшаяся в 1999 г., она продолжает оставаться основным фактором политической мобилизации российского общества и занимает одно из центральных мест во всех посланиях президента В. Путина Федеральному Собранию, подтверждая необходимость создания “сильного государства” для “удержания целостности страны”.
“Политика рецентрализации”. Это знаковое и фундаментальное направление внутренней политики России проявилось прежде всего в проводимой центральной властью реформе регионального управления, которая по своей сути означает свертывание федеративных отношений в России. В ходе реформы российские “субъекты федерации” реально утрачивают свою политическую субъектность в результате создания федеральных округов; удаления из Совета Федерации избранных (по крайне мере на региональном уровне) представителей регионов; замены выборов глав российских регионов их назначением. Все эти “нововведения” на самом деле являются возвратом к имперской традиции назначения в регионы наместников самодержца, будь то царские генерал-губернаторы или советские партийные секретари. Органы законодательной власти всех уровней находятся ныне под тотальным контролем исполнительной власти. Элементом “вертикали власти” стала и партия “Единая Россия”, в которую вынуждены записываться все чиновники, желающие сохранить свое место в государственном аппарате. Эта “партия” все больше напоминает бывшую КПСС. Исполнительная власть подчинила себе прессу, телевидение, сократив сферу действия “свободы сло-ва” в России до нескольких столичных газет и одной-двух радиостанций, аудитория которых крайне ограни-чена. При общем спаде политической активности общества главной линией в российской внутренней политике стала идея выстраивания так называемой “вертикали власти” с президентским аппаратом на ее вершине. Усилилась роль традиционных для имперского порядка рычагов прямого принуждения. В этом качестве используются не только такие институты, как прокуратура, милиция, силы безопасности, армия, но и суд, сегодня также полностью зависимый от самодержавной власти.
“Имитационная политика”. Она проявляется прежде всего в сохранности определения России как федерации и в некоторых внешних признаках федеративного устройства государства, однако федерация становится таким же декоративным элементом политического режима, какой она была в советские годы. Имитационная политика носит в основном вспомогательный характер, прикрывая нелегитимность имперской модели управления в век демократии и национальных государств. Вместе с тем отдельные ее фрагменты сами содействуют укреплению имперского проекта. Так, имитация стабильности на Северном Кавказе приводит к росту ограничений деятельности прессы, освещающей ситуацию в “стабильном регионе”, ограничивает здесь свободу передвижений и усиливает репрессивность мер, направленных на стабилизацию положения в этом крае.
Вероятность и возможность проведения подобных политических практик в России в немалой мере связана с комплексом факторов, который можно назвать “имперским синдромом”. Часть этих факторов унаследована от предшествующих эпох российской истории, другие были восстановлены в результате целенаправленной реконструкции или возродились вследствие дефектов форсированной модернизации 1990-х годов.[18] При этом даже те элементы традиционных социальных институтов и традиционного сознания, которые были сконструированы сравнительно недавно, как только утвердились, стали оказывать заметное влияние на политическую жизнь, обусловливая спрос на типаж популярных политических деятелей, на продукцию массовой печати и массовой культуры. Например, популярный эстрадный певец раньше воспевал освободительные идеи (“пусть свобода воссияет”), а сейчас выступает со шлягером “Сделано в СССР”, в котором утверждается, что все новые независимые государства СНГ и Балтии – это все еще одна страна. Мотивы империи воспеваются в литературе и кино. Имперский стиль становится доминирующим в архитектуре и градостроительстве. Самые популярные сорта русской водки во многих регионах России получают названия “империя”, “имперская”, “царская”.[19] Реконструированный традиционализм в сочетании с относительно устойчивыми особенностями географии, хозяйства, социального и культурного климата страны – все это можно назвать “имперским синдромом”, который в определенной мере задает границы, формирует русло политического творчества в России, обусловливая сравнительно высокую вероятность воспроизводства имперских черт в политике и государственном устройстве нашей страны. Назову лишь некоторые элементы “имперского синдрома”, не претендуя на исчерпывающую характеристику этого аналитического конструкта.
“Имперское тело” – территория, сохраняющая рубцы колониальных завоеваний. Речь идет не только об ареалах компактного расселения колонизированных этнических общностей, часть из которых осознает насильственный характер их удержания в составе имперской страны и оказывает сопротивление этому, но и обо всей совокупности российских регионов (о так называемых “субъектах Российской Федерации”). В действительности они лишены своей политической субъектности и объединяются на основе административного принуждения, а не добровольного согласия и осознанной заинтересованности в интеграции. Имперский принцип “удержания территорий” сегодня канонизирован в российской политике. В своем ежегодном послании Федеральному Собранию президент В. Путин называет “удержание государства на обширном пространстве”“тысячелетним подвигом России”.[20]
К признакам имперского тела я бы отнес также обширность российской территории и господство на ней экономики, связанной с эксплуатацией природных ресурсов. Обе эти характеристики российской среды сдерживают модернизацию страны и содействуют традиционализации сознания ее населения.
“Имперское сознание” включает в себя сложный комплекс традиционных стереотипов массового сознания, например подданническое (негражданское сознание), сохраняющее устойчивые надежды на “мудрого царя” и “сильную руку”, а также имперские амбиции. Традиционная российская надежда на господина, способного принимать мудрые решения (“Вот приедет барин – барин нас рассудит”), с конца 1990-х годах вновь стала доминирующей в массовом сознании россиян. Например, лишение жителей российских регионов права выбора своих губернаторов практически не встретило их сопротивления, признаки недовольства выразили лишь представители этнических меньшинств в ряде республик Российской Федерации. Представители этнического большинства, являющиеся одновременно и электоральным большинством, требуют не большего участия в управлении страной, а защиты, предоставляемой внешней силой – верховным правителем. От него просят наделения большинства дополнительным иммунитетом или статусными преимуществами. Так, в подготовленном для Государственной Думы законе “О русском народе” в качестве важнейшего фигурировал тезис о признании русских “единственным государствообразующим народом”.[21] Предполагается, что такой особый статус русского народа позволит этническому большинству почувствовать себя “хозяевами”, если не по отношению к стране, то хотя бы в сравнении с автохтонными меньшинствами и с мигрантами – “гостями”. Как показывает анализ публичного дискурса этой проблемы в прессе, главное, что хотят получить этнические “хозяева”, – это право наказывать “гостей” за уклонение от соблюдения обычаев, установленных большинством в “своем доме”.[22]
Элитарные проявления имперского сознания включают в себя прежде всего отношение элиты к народу своей страны если не как покоренному населению, то как к послушным подданным, трудовым ресурсам и объекту политического манипулирования. При этом особое положение управленческой элиты в обществе обосновывается ссылками на национальную русскую традицию. Именно в такой стилистике сформулировал В. Путин еще в 1999 г., до того, как стал президентом, свое видение особой роли государства в истории нашей страны: “Россия не скоро станет, если вообще станет, вторым изданием, скажем, США или Англии, где либеральные ценности имеют глубокие исторические традиции. У нас государство, его институты и структуры всегда играли исключительно важную роль в жизни страны, народа… Крепкое государство для россиянина не аномалия, а инициатор и главная движущая сила любых перемен”.[23] Сегодня эта идея подхватывается и развивается на всех этажах российской вертикали власти. Приведу характерное и совсем свежее (2005 г.) высказывание губернатора Тверской области Д. Зеленина: “В государственной машине России всегда будет авторитарный стиль управления, потому что это – Россия”.[24]
“Имперский порядок”. Современной России присущи такие его признаки, как иерархический, недобровольный характер взаимоотношений центра и периферии; реальное сосредоточение власти в руках государя; патримониально-подданнический характер взаимоотношений власти и общества. Тип национально-государственного устройства России можно определить, воспользовавшись терминологией С. Хантингтона, как “этнико-генеалогический”.[25] Этот тип, сложившийся еще в советское время, всегда описывался с использованием генеалогических терминов: “родина-мать”, “республики-сестры”, “народы-братья”. Верховная власть разделяет “братьев” на “старших” и “младших” и предписывает им определенный тип общения – “дружбу народов”.
ИМПЕРСКИЙ СИНДРОМ В НОВОЙ РЕДАКЦИИ. ОТ “ВОЗРОЖДЕНИЯ СССР” – К ЛОЗУНГУ: “РОССИЯ ДЛЯ РУССКИХ”
Говоря о воспроизводстве элементов имперского синдрома в России, нельзя не отметить определенной специфичности этого процесса. Свои особенности проявились уже в процессе распада советской империи. Исторический опыт свидетельствует, что распад империй, особенно континентальных, как правило, протекал чрезвычайно болезненно. В таких случаях этническое большинство жестко, порой кроваво сопротивлялось распаду больших полиэтнических государств и с боями покидало этнические территории, народы которых провозглашали свою независимость. Ничего похожего не наблюдалось в новых независимых государствах, бывших республиках Советского Союза. Отток оттуда нескольких миллионов русских людей в первые годы после распада СССР (пик этх миграций пришелся на 1992-1993 гг.) остался почти незамеченным. В самой России в начале 1990-х гг. проявились признаки сравнительно безболезненного привыкания россиян к новому пространственному телу, а также угасания имперских амбиций и других элементов имперского сознания. Исследования ВЦИОМ 1993 г. показывали, что россиянами к этому времени, казалось бы, сделан окончательный выбор в пользу независимого развития России. Подтверждением справедливости такого вывода могут служить ответы на вопрос: “Если в ближайшее время состоятся выборы в новый парламент России, за какого кандидата Вы бы предпочли голосовать?” Лишь 25,5% ответили: “За сторонника воссоздания Союза”, а большинство (51,5%) предпочли бы “Сторонника независимого развития России”. Интересы россиян в основном концентрировались на внутренних проблемах России. За ее пределами зона актуального интереса наших сограждан ограничивалась лишь двумя “славянскими” республиками – Украиной и Белоруссией – и в меньшей мере – Казахстаном, который продолжал восприниматься как наполовину русская страна.[26] При этом лишь 9,3% русских и 12,9% представителей других национальностей России заявляли тогда, что они ощущают “свою общность с людьми и историей этих республик.[27] Даже по отношению к Украине, которая в то время воспринималась как неразрывная часть единого ареала расселения русских, интерес был невелик. Только 21% русских ощущал интерес к тому, что там происходит.[28] Подобные настроения в 1990-е годы многим казались необратимыми, поэтому для многих аналитиков неожиданными оказались результаты опросов ВЦИОМ 2002 года, показавшие, что распад Советского Союза стал расцениваться россиянами, и прежде всего русскими, в качестве наиболее болезненного события недавней истории.[29]
До сих пор нет единства мнений в объяснении причин того, почему потребовалось почти десятилетие для проявления у россиян драматических оценок по поводу распада СССР. Так, Е. Т. Гайдар, комментируя это обстоятельство, выдвинул предположение (если я его правильно понял), что в начале 1990-х гг. россияне слишком были заняты проблемой элементарного выживания, чтобы обращать внимание на проблемы распада страны. Ныне же, когда политическая ситуация в стране стабилизировалась, люди ощутили сытость, у них появилась возможность подумать о пережитом и оценить недавнюю историю как драму.[30] Эта идея, на первый взгляд, выглядит весьма логично, однако она плохо согласуется с динамикой политической активности и политических интересов россиян. Как раз в те годы, когда россияне, по мнению Е. Гайдара, были сосредоточены исключительно на поиске хлеба насущного, наблюдался небывало высокий уровень их непосредственной политической активности и еще больший уровень интереса к политике. Это именно в те годы почти все политические программы на многочисленных независимых каналах и программах российского телевидения занимали первые места в рейтинге. Ныне же, когда вроде пришло время поразмышлять о пережитом, наибольшим спросом стали пользоваться развлекательные программы типа “Аншлага” и “Кривого зеркала”, а интерес к политике заметно спал. Большинство политологов оценивает современную политическую ситуацию как массовую политическую демобилизацию.
На мой взгляд, более убедительно выглядят иные объяснения запоздалой драматизации распада СССР в массовом сознании. Одно из таких объяснений связывает перемены настроений россиян с упадком их надежд на то, что новая (в географическом и политическом смыслах) Россия добьется быстрых и заметных успехов в социальной и экономической жизни. В начале 1990-х гг. такие настроения носили массовый характер, и на какое-то время они блокировали восприятие распада Советского Союза как реальной драмы. Так, в 1991 г. более половины опрошенных россиян (57%) было согласно с тем, что социализм завел страну в тупик.[31] Примерно столько же опрошенных (60%) оценивало западный образ жизни как образцовый.[32] Большая часть россиян тогда впервые стала отвергать традиционные для советского сознания объяснения трудностей жизни как следствия происков врагов. В то время 49% опрошенных считали ненужным “искать врагов, если корень наших бед в нас самих”, и лишь 12% были уверены, что источником проблем русских являются их враги. По сути, это были индикаторы модернистских представлений, которые чрезвычайно быстро распространились в массовом сознании россиян и бытовали до тех пор, пока у людей сохранялись надежды, что модернизация (в широком смысле, как обновление) приведет к заметному улучшению жизни. К середине 90-х годов эти иллюзии начали таять, стало заметно нарастание негативных оценок современности, что, в свою очередь, вызвало процесс моральной реабилитации советского прошлого. В сложившейся к концу 1990-х годов системе представлений, названой Л. Гудковым “неотрадиционализмом”, социализм времен Л. Брежнева стал рассматриваться как эталонный политический режим. Запад перестал рассматриваться как образец для подражания, и большинство (67%) опрошенных стало указывать, что западный вариант общественного устройства не вполне или совершенно не подходит для российских условий, а также противоречит укладу жизни русского народа.[33] “Запад” вновь стал воплощением “образа врага”, происками которого россияне вновь начали объяснять свои проблемы.[34] Отказ от иллюзий перестройки с ее прозападными настроениями сопровождался усилением утешительной веры в то, что “у России свой собственный путь”. При этом почти половина (49%) тех, кто сегодня поддерживает идею “особого русского пути”, в 1990-х гг. поддерживали реформы Ельцина-Гайдара.[35]
Думаю, что и проявившийся к концу 1990-х – началу 2000-х годов драматизм восприятия распада СССР – это часть общих перемен в массовом сознании. В неотрадиционалистской парадигме Советский Союз воспринимается как элемент “хорошего прошлого”, а “развал страны”, осуществленный усилиями “врагов”, – как начало неблагоприятных перемен во времена Ельцина.
Хочу отметить две особенности представлений такого рода. Во-первых, они недолговечны и изменяются сравнительно быстро в режиме колебаний политического маятника. Во-вторых, эти представления не стимулируют роста массовой политической активности, неслучайно они проявились во времена наивысшей политической апатии.[36] Россияне в массе своей сегодня не испытывают негативных отношений к социализму, преобладающим является мнение, что “социализм был не так уж плох”, но совсем немногие готовы к каким-либо активным действиям для его полной реставрации. Еще меньше тех, кто готов был бы проявлять какую-либо политическую активность (не говоря уже о готовности “отдать жизнь”) за восстановление СССР в его прежних границах. Требования восстановления СССР в качестве массового явления не проявляются в ходе социологических исследований, и, что особенно важно, такие требования не сказываются на динамике целей политических партий. Более того, в этой сфере заметны совершенно иные тенденции.
В 1991-1992 гг. национал-имперская российская оппозиция в основном сосредоточилась на критике внешнеполитического курса администрации Ельцина, в том числе недостаточной защиты русских, “брошенных на произвол судьбы” в новых независимых государствах. Однако уже с середины 1990-х годов их критика переместилась на проблемы внутренней политики, которая якобы вела к развалу Российской Федерации. В начале 90-х российские коммунисты сформулировали так называемую “русскую идею”, сводившуюся, в основном, к следующему тезису: “Без воссоединения ныне разделенного русского народа наше государство не поднимется с колен”.[37] Эта идея может быть выражена лозунгом “СССР для русских”, поскольку рассматривает восстановление такой страны как предпосылку возрождения русского народа. Однако сегодня у защитников русской идеи в ходу совершено иной лозунг: “Россия для русских”. Характерно, что этот призыв направлен прежде всего против мигрантов из новых независимых государств, т. е. против тех, кого еще недавно считали естественными поданными советской империи.
Показательны, на мой взгляд, перемены, которые произошли с другими политиками имперского склада, например, с Д. Рогозиным. В середине 1990-х гг. он возглавлял “Конгресс русских общин” (КРО), организацию, объединявшую политизированных и наиболее воинственных представителей русской диаспоры в государствах СНГ и Балтии. Это было время, когда русские общины в новых независимых государствах рассматривалась российскими “державниками” как реальный инструмент восстановления СССР. Ныне же, когда прежние имперские амбиции кажутся несбыточными, эти общины больше не интересуют российских политиков имперского толка. Тот же Рогозин не только забыл о своей первой любви (КРО), но и сменил экспансионистские лозунги на прямо противоположные – изоляционистские. Трудно представить себе более изоляционистский лозунг, чем “Москва для москвичей”, выбранный Рогозиным для своей партии в качестве основного лозунга на выборах в Московскую городскую думу в конце 2005 г.[38] Даже В. Жириновский перестал эпатировать российскую публику залихватскими идеями вроде “мытья сапог в Индийском океане”. Ныне этот политик, быстро реагирующий на перемены в массовых настроениях, эксплуатирует угрозы распада России, и якобы для устранения подобных угроз он и предложил нашумевшую идею “губернизации всей страны” с упразднением федеративных отношений и переименованием российских республик в губернии. Подобные воззрения, на мой взгляд, также можно рассматривать как проявление имперского синдрома, но не экспансионистского, а охранительного. Не могу утверждать, что стремление расширить территорию России за счет бывших республик СССР или другие формы геполитического экспансионизма не проявятся вновь у российских политиков когда-нибудь в будущем. Однако пока заметны иные тенденции в динамике проснувшегося ныне имперского синдрома.
МЕХАНИЗМЫ ВОСПРОИЗВОДСТВА ИМПЕРСКОГО СИНДРОМА
Исторически сложились механизмы воспроизводства имперского синдрома, когда с активизацией одного элемента оживляются и другие. Своеобразную иллюстрацию действия этого механизма можно найти в произведениях современной российской литературы, написанных в жанре антиутопии или “квазиутопии”, где образы будущего в ней используются лишь в качестве аллегорий для описания неких болезненных изломов современности и отчасти для выражения предчувствий того, какими могут быть последствия нынешних проблем.
“Антиутопия” – это литература эпохи страха. В такие времена особенно остро в нашей стране возникала необходимость зашифровывать сатиру на действительность. Евгений Замятин, пожалуй, первым из советских писателей еще в 1921 г. описал тоталитарное Единое Государство в романе “Мы”. В послевоенные годы антиутопия Юлия Даниэля “Говорит Москва” (1961 г.) стала не только литературным, но и политическим событием после того, как в сентябре 1965 года писатель был репрессирован за ее публикацию на Западе. В период правления Горбачева и Ельцина почти не было спроса на литературу зашифрованного языка. Напротив, изголодавшаяся по правде публика буквально набросилась на публицистику и публицистическую прозу. Вот почему весьма симптоматично, что в 2000 г., т.е. в год вступления Путина в должность президента России, увидели свет сразу нескольких книг в жанре антиутопии.[39]
Во всех этих произведениях отразилось предчувствие возрождения в России имперского порядка. В одних романах прямо говорится о России как об империи (у Геворкяна), в других используются вымышленные названия, например “Славянский Союз” (у Дивова), “Империя Ордо-Русь” (Хольм Ван Зайчик) или “Империя Гесперия” (Крусанов), но со столицей в Москве и другими ясными российскими приметами. Время действия также обозначено по-разному: у Геворкяна оно точно определено – 2014 год, в других романах лишь угадывается как первое двадцатилетие нынешнего века. Думаю, что верно угаданные этими писателями образы будущего, ныне уже воплотившиеся (отчасти) в реальность, объясняются не только особым писательским даром предчувствия, но и тем, что литераторы раньше, чем социологи, увидели в российском обществе те массовые страхи, эксплуатация которых позволяет авторитарным силам постепенно восстанавливать имперскую конструкцию.
Все романы начинаются с одного и того же образа – страна после катастрофы. Это стандартный зачин романов-утопий; однако в данном случае представляет интерес главный признак катастрофы – распавшаяся страна. Одни авторы, например П. Крусанов, описывают распад в сниженном гротесковом стиле: “Сначала отпали западные провинции: Польша, Моравия, Паннония и Чехия. Затем провозгласили независимость закавказские царства, Болгария, Румыния. Следом отделились Финляндия, Курляндия и Литва. Еще немного – и Гесперия, преданная вассалами, распалась бы в пыль”. Другие живописуют распад весьма реалистично. Например, герой Геворкяна Виктор живет в Саратове. Его “аусвайс” действует только в этом городе. За пределами Саратова – другие порядки и другие документы. Москва лишь формально считается столицей. В стране нет своей валюты – пачки национальной валюты не хватает и на рюмку водки.
Образы распада страны можно рассматривать как слепок со стереотипных страхов современной России. Пока сохраняется “имперское тело”, сохраняются и страхи его разрушения. Такие страхи приняли наиболее массовый характер после распада СССР. Наличие в России национальных республик напоминает о возможности повторения Россией судьбы СССР. До тех пор, пока сохраняются страхи разрушения “имперского тела”, воспроизводится и потребность в авторитарном имперском порядке. Во всех перечисленных романах рано или поздно появляется великий вождь либо военная хунта, волею которых не только восстанавливают империю, но и расширяют ее границы.
Еще один стереотип имперского сознания является стартовым для реконструкции всей имперской системы – это идея Великой России. Один из героев романа “Времена негодяев” как бы излагает национальную идею России: “Только большая страна сможет в будущем победить своих врагов”. Затем герой поправил себя – “Не большая, а великая... Великую страну делают великие люди... Великих людей собирает великий правитель...” . Вряд ли президент Путин читал эти строки, но знаменитый его лозунг: “Россия будет либо великой, либо ее не будет вообще” – и без того является обобщением стереотипов массового сознания. Размер территории порождает проблему амбиций. Не может страна с самым большим телом на свете быть не главной! Подобные идеи были, например, одним из лейтмотивов московского митинга русских националистов, состоявшегося в новый праздник 4 ноября 2005. Процитирую некоторые из них в записи польского журналиста Т. Белецкого: “Мы геополитически призваны быть евразийской империей. Ведь мы самая большая страна на земном шаре. Мы смогли освоить Заполярье, чего, пожалуй, не сумел бы ни один другой народ. Благодаря этому в наших руках природные ресурсы, от которых зависит благополучие всей Европы. Поэтому естественно, что мы должны иметь большое влияние на политику континента”; подобные же аргументы приводили и другие собеседники польского журналиста.[40]
Практически все упомянутые мной авторы антиутопий в гротесковой форме описывают “великий подвиг” расширения границ страны. Например, империя Гесперия расширила свои границы за счет аннексии Могулистана, Монголии и Шпицбергена. Упомянутый Славянский Союз объединил всего лишь Россию и Белоруссию. Как известно, такой союз действительно появился, хотя и не в такой форме, как в романе. Похоже, даже писатели-фантасты не дают возможности уж очень сильно разгуляться своей фантазии, очевидно, понимая, что нынешняя Россия безвозвратно потеряла способность к экспансии, это империя в себе, и ее основной функцией является удержание от распада собственной территории, а не захват новых. Зато писатели прописывают возможность иных перемен в новой российской империи, а именно замены империи наднациональной империей этнократической, русской, в которой юридически закрепляется главенствующее положение этнического большинства, а другие народы делятся на разряды по своей значимости; некоторые же просто подлежат истреблению, как в Третьем рейхе.
В романе “Выбраковка” описано такое перерождение империи, показано, как уставший от хаоса и дезинтеграции народ Российской Федерации создает империю, а затем уже подданные империи, изнывая под властью коррумпированных чиновников, свергают их и приводят к власти хунту, состоящую из генералов и офицеров: “Правительство народного доверия”. Первым же своим декретом хунта создает отряды “выбраковщиков” – специально подготовленных людей, которым выдается лицензия на убийство (“выбраковку”). Выбраковываются преступники, нездоровые дети, инакомыслящие, но прежде всего – этнически инородные элементы. Впрочем, не все – цыган, например, заставляют бежать на Украину. Почему? Оказывается, так наказывают эту страну за отказ вступить в Славянский Союз. Роман был написан задолго до оранжевой революции, но предчувствия писателя о строптивости Украины его не обманули. А кого же выбраковывают прежде всего? Евреев – “…как правило, за преступления, связанные с вывозом капиталов”.
Разумеется, нельзя сказать, что уже сегодня такая модель политического режима утвердилась в России, однако отдельные стороны трансформации современной отечественной жизни были верно угаданы еще в 1998-1999 годах при написании этого романа. Ныне у власти популярный правитель, “мудрый царь”, он построил авторитарную систему управления, называемую “вертикаль власти”, которую поддержало большинство россиян. Однако очень быстро выяснилось, что власть, лишенная общественного контроля, склонна к произволу, что чиновники стали воровать еще больше, чем прежде. Все слои населения начинают ощущать растущий дискомфорт. Первыми на массовые митинги протеста вышли пенсионеры: в январе 2005 года по России прокатилась волна митингов и массовых акций протеста пенсионеров, недовольных заменой натуральных льгот денежными компенсациями. Вероятно, следом за ними к различным видам протеста подтянутся социальные слои с меньшим уровнем бесстрашия, вплоть до бизнесменов, все более страдающих от произвола чиновников. Но все это вовсе не означает, что миф о “хорошей империи с мудрым царем” близок к краху. Скорее всего, последует его модификация в направлениях, описанных в романе и соответствующих сложившимся стереотипам массового сознания россиян.
Прежде всего, вполне вероятно дальнейшее усиление жесткости власти, ведь в массовом сознании проявления недовольства нынешним режимом связаны не столько с уменьшением гражданских свобод, сколько с тем, что в народе относят к его “слабостям”. При нем, например, не расстреливают плохих чиновников, как при Сталине. Далее люди все меньше доверяют гражданским чиновникам и все больше хотят видеть во власти офицеров и генералов. Немалая часть наших сограждан верит, что чиновники станут честнее, если они будут назначаться только из “чистокровных” русских людей. Вот и массовые акции протеста пенсионеров против монетизации льгот, прокатившиеся в России в январе 2005 г., сопровождались во многих регионах России лозунгами “Долой нерусских министров” (Фрадкова, Грефа, Зурабова, Левитина и др.).[41] В таких условиях властям может понадобиться и опора на русский национализм.
Это понятная людям и исторически привычная тактика управления в России. Она имеет давние традиции в отечественной истории. Еще в 1870-х годах Константин Победоносцев, могущественный бюрократ (обер-прокурор Синода) и идейный наставник двух последних российских императоров (Александра III и Николая II), в своей программе борьбы со смутой предлагал первым делом “чистить правительство”, т. е. заменять министров, подбирая прежде всего “исконно русских, с русскою душой”. В периоды кризисов империй их власти не раз пытались использовать этнический национализм как инструмент сохранения имперского режима, переводя накопившееся социальное недовольство этнического большинства в форму этнических фобий. Так было в Российской империи после первой русской революции 1905 г., когда царские власти инициировали проявление русских радикальных националистических организаций, таких как “Черная сотня”; затем в Советском Союзе в форме организованной властями в конце 1940-х годов кампании “борьбы с космополитизмом” и, наконец, в Российской Федерации в середине 1990-х – в начале 2000-х годов с многочисленными попытками перевода социального недовольства в русло этнических фобий в связи с Чеченской войной.[42] Вот и сегодня влиятельный политолог Глеб Павловский говорит о целесообразности для нынешней российской власти опереться на “аккуратный национализм”.
Итак, одним из потенциальных инициаторов перерождения наднациональной империи в этнократическую может стать нынешняя российская власть, возможно, с некоторыми персональными изменениями, если она сбросит себя остатки либеральной драпировки и, опираясь на умеренных националистов (“аккуратных националистов”), будет наращивать авторитарные методы управления. Однако теоретически возможен и другой вариант отмеченной трансформации современной российской империи: на смену нынешнему режиму придут радикальные русские националисты из числа нелегальных партий, которые уже сформировали и широко разрекламировали свою программу воссоздания Российской империи для возрождения русской нации. Их лидеры называют себя “третьей силой”, идущей на смену коммунистам и демократам, при этом нынешний режим они относят ко второй категории. Теоретики “третьей силы” не удовлетворяются только нынешней “вертикалью властью”, они хотят соединить ее с вертикалью или иерархией этнических общностей. Приведу для примера довольно длинную цитату одного из таких теоретиков:
“В классической империи полиэтническое общество имеет четкую иерархическую структуру, на вершине которой находится только один империообразующий народ – персы, римляне-италики, русские, англичане, турки-османы и т.д. …Русским Империя нужна. И нужна совсем не потому, что нам нужно некое “полиэтническое окружение”, не потому, что нам необходимо непременно взвалить на себя “имперское бремя” и просвещать инородцев, наслаждаясь “культурным смешением” с ними… Все значительно проще – “imperium”, имперская власть (а не “бремя”), является важной составной частью русской национальной идентичности, одной из определяющих ее черт.”[43]
Примерно такие же идеи высказывает и известный публицист В. Бондаренко: “Русские – имперский, государствообразующий народ. Таким не являются ни грузины, ни эстонцы, ни даже немцы… Русский народ, освоив глобальные территории, нуждался в сильной державности, иначе все его подвиги были бы напрасны”.[44] Признаюсь, я решительно не согласен с голословными утверждениями об имперском характере русской национальной идентичности и обильно цитирую “доказательства” необходимости русским империи только потому, что считаю эти рассуждения весьма типичным образцом соединения русского национализма с имперской идеей. К необходимости такого симбиоза приходят как теоретики русского национализма (А. Севостьянов, Б. Миронов, И. Артемов и др.), так и апологеты имперского развития России (А. Дугин, А. Проханов, В. Бондаренко и др.). Отмеченная тенденция формирования такого политического мутанта, как “имперский национализм”, делает маловероятным на практике предположение известного английского историка Джефри Хоскинга о том, что русский национализм может стать основным источником движения России от империи к нации.[45] Если национализм меньшинств в Российской империи стал основой для формирования политических партий ненационалистического толка, а затем и гражданского общества в Финляндии, Польше, в странах Балтии, то современный русский национализм такой способностью не обладает, сегодня он направлен на реставрацию имперского режима.
ИМПЕРСКИЙ ХАРАКТЕР ПОЛИТИЧЕСКОГО РЕЖИМА КАК ПРЕПЯТСТВИЕ МОДЕРНИЗАЦИИ РОССИИ
Возникнув в определенный исторический период, империи для своего времени были, безусловно, прогрессивным явлением. Достаточно напомнить, что они спасли от вымирания многие народы, которые в доимперский период были обречены на уничтожение в ходе территориальных конфликтов, массовых переселений, экологических потрясений. В империях многие народы впервые обрели письменность, получили зачатки научного образования, встали на путь технологической модернизации. Однако рано или поздно империи как вертикально организованные и территориально расползшиеся образования теряют возможность отвечать на вызовы модернизации, становятся плохо управляемыми, расходуют все большую энергию и ресурсы на удержание своей территории и в конечном итоге все это порождает силы, разрушающие имперские организмы. На этом пути наибольшие опасности подстерегают континентальные империи. Еще раз хочу вернуться к мысли о том, что империи с заморскими территориями были менее зависимы от своих колоний, чем континентальные. Великобритания и Франция имели возможность модернизировать политическую систему в метрополии при сохранении колониального правления заморскими территориями. В России же колониализм в провинциях быстро оборачивается ростом авторитаризма в метрополии. Самый яркий тому пример – чеченская война. Она стала прелюдией усиления централизации федеральной власти и создания доктрины ужесточения “вертикали власти”. Война легитимизировала реформу административного управления под лозунгом сохранения целостности страны, обусловила появление фигур генералов и в качестве командующих армейскими подразделениями в Чечне, и как глав федеральных округов (первого элемента административной реформы). Главное, чеченская война определила стилистику административной реформы: ориентацию на подавление региональной и национальной элиты в провинциях вместо поиска согласия с ней.
Национальные окраины стали полигоном многих политических приемов, которые затем были перенесены в политическую жизнь метрополии. Именно в Чечне стали нормой подтасовки выборов и референдумов, а уж затем этот опыт получил всероссийское распространение. Там же были впервые назначены руководители республики, и, несмотря на то, что именно в Чечне принцип назначения республиканского лидера вместо его избрания продемонстрировал свою полную несостоятельность, эта модель все равно была распространена на другие регионы.
Чеченская война стала мощнейшим фактором реанимации всех элементов имперского синдрома. Она, например, больше, чем многие другие обстоятельства, обусловила усиление массовых надежд россиян на “сильную руку”, т. е. на авторитарные формы управления. Известно, сколь большую роль сыграла вторая чеченская война в карьере В. Путина. Социологические исследования показали, что периоды наибольшего взлета его рейтинга так или иначе связанны с чеченской войной. Они были наивысшими: в октябре 1999 г. (выступления Путина после сентябрьских террористических актов в городах России и начала второй чеченской кампании), в январе 2000 г. (после взятия Грозного российскими войсками), в ноябре 2002 г. (после штурма российскими спецслужбами Дома культуры в Москве, захваченного террористами).[46] Война в Чечне усилила рост бюрократизации страны и стимулировала увеличение доли и роли военных (представителей армии, милиции и спецслужб) в составе российской бюрократии. В сравнении с эпохой Ельцина доля ученых во властных структурах России сократилась в 2,5 раза (с 52,5% до 20,9%), а доля военных почти настолько же возросла (с 11,2% до 25,1%).[47] В силу этого нынешний политический режим даже получил название “милитократический”.
Война традиционализировала сознание россиян настолько, что сегодня, как и в традиционных имперских обществах, доверием пользуются лишь три института: президент (в личном качестве, а не как институт), армия и церковь при крайне низком доверии к правительству, парламенту, суду, не говоря уже о политических партиях.
И, наконец, война породила небывалый рост ксенофобии, ставший впоследствии базой развития своеобразного имперского национализма. В начале первой чеченской кампании устойчивый рост негативных оценок русского населения проявлялся только в отношении к чеченцам, но после 2000 г. эта же тенденция характеризует отношение русских ко многим другим народам России. С этого времени примерно 2/3 респондентов, опрошенных социологами центра под руководством Ю. Левады, демонстрировали различные формы неприязни к представителям других национальностей.[48] С конца 1990-х годов ксенофобия становится идейной основой организованных групп, сплачивающихся под лозунгом: “Россия для русских”. С этого времени русские национал-имперские организации стали наиболее массовыми и быстро растущими отрядами национальных движений России. Так, в десятки раз выросла численность молодежных организаций, чаще всего обозначаемых аналитиками под общим названием “скинхеды”. В 1991 году в стране не набралось бы и тысячи человек, которых можно было так определить, а в 2001 их было уже свыше 10 тысяч, в 2004 – до 33 тыс.[49] Это официальные данные, эксперты же указывают на значительно более высокие показатели участия русской молодежи в ультрарадикальных националистических организациях.[50] Социолог Л. Седов оценивает резерв активной поддержки русского национализма в 17 млн. человек. Социальная база поддержки идеи “Россия для русских” еще выше: с 2002 г. доля опрошенных, поддерживающих этот лозунг в той или иной форме, не опускалась ниже 53%, а в некоторые годы поднималась выше 60%.[51] В современной России имеются социальные резервы поддержки идеи этнократической империи. Вопрос лишь в том, достаточны ли они для обеспечения сравнительно продолжительного ее существования.
ПОЯВИТСЯ ЛИ ТРЕТЬЯ ИМПЕРИЯ?
Если в России возродится империя в новом этнократическом, расистском обличии, то она будет третьей после царской и советской. Насколько устойчивой может быть такая империя в нынешние времена? Ответ на этот вопрос зависит от выбранного масштаба времени. Такая империя может просуществовать достаточно долго для того, чтобы сильно проредить без того негустые побеги российских демократических сил; безвозвратно погубить традиции межэтнического общежития в стране; стать опасной для мирового сообщества. Вместе с тем в масштабе исторического времени она, разумеется, обречена на быструю гибель. Сегодня в России отсутствуют базовые предпосылки для устойчивого существования имперского государства.
Петр I мог рубить головы стрельцам и стричь бороды боярам, поскольку опирался на общественное представление о божественной легитимности воли монарха. Сталин мог расстреливать “врагов народа” и проводить модернизацию “сверху”, опираясь на силу репрессивного аппарата, народный страх, а еще больше – на полную закрытость общества, которое не знало, что “так жить нельзя”. Сегодня ситуация иная: у власти нет действенных инструментов для того, чтобы выстроить общество в шеренги и направить их по тому или иному пути.
Страх как мобилизационный ресурс был исчерпан еще в 1960-е годы: об этом свидетельствовали, например, массовые выражения протеста в Новочеркасске в 1962 г. Да и последние протесты пенсионеров показывают, что массового страха, пригодного для восстановления “мобилизационного общества”, уже нет.
Изменился тип чиновника. Во времена Сталина с нэпманами боролись классово чуждые им социальные слои. Сейчас чиновничество борется не с частной собственностью, а за передел ее в свою пользу. Российское чиновничество сегодня фактически независимо как от верховной власти, так и (особенно) от общества. Оно разъедается коррупцией, как проказой. При этом националистический идеализм у какой-то части чиновников легко уживается с прагматичной алчностью. Социологические исследования показывают, что уровень ксенофобии среди сотрудников милиции выше, чем у других социальных слоев, что, однако, не мешает милиционерам брать мзду с пришлых этнических преступных группировок и покрывать нелегальную этническую миграцию.
Подданническое сознание россиян хоть и сохраняется, но уже сильно деформировано. Люди еще готовы признать, что “государство должно заботиться о нас”, но уже не хотят быть в бескорыстном услужении государству и государю. Напротив, россияне демонстрируют высокую готовность всячески уклониться от взаимоотношений с государственной машиной: от уплаты налогов, от службы в армии, от посещения государственных ведомств. Еще сохраняются у россиян амбиции жителей “великой державы”, но уже нет и в помине стремления бороться за их реализацию, особенно ценою своей жизни.
Практически неразрешима задача насильственного удержания иноэтнических территорий в составе империи. При росте античеченских настроений в военкоматах нет очередей из добровольцев на контрактную службу в зоне Северного Кавказа, наоборот, существует проблема с набором в армию. Начиная с 2000 г. быстро тает вера в возможность окончательной российской победы в Чечне. К 2002 лишь 0,8% опрошенных верило, что война в Чечне уже закончилась, еще 10,1% респондентов полагали, что на завершение войны потребуется около 5 лет, но самую большую группу (36,6 %) составляли те, кто считал маловероятным окончание войны даже через 10-15 лет.[52]
Рост русского национализма неизбежно усилит ответный рост национализма этнических меньшинств. Сегодня и без того заметно новое оживление национальных элит на волне недовольства авторитарной политикой Кремля. Эта политика все в большей мере доказывает свою неэффективность, особенно на Северном Кавказе. Здесь во все времена назначенный наместник российского царя представлял лишь видимую власть. Реально же управляли неформальные лидеры, выбираемые в общинах различного уровня. Чем шире образовывался разрыв между формальной и неформальной властью, тем выше была и вероятность коллапса управления на данной территории. Так происходит и сегодня. Кремль отстранил от власти строптивых, но популярных лидеров, таких как бывший президент Ингушетии Руслан Аушев, и сделал ставку на послушных, но не популярных и этим добился лишь роста отчужденности населения от всякой власти, как местной, так и центральной. Самый яркий пример тому – республика Ингушетия. Новый президент этой республики генерал спецслужб Мурат Зязиков лишь формально был избран на свой пост. Фактически же его путь в президенты был расчищен Кремлем, отстранившим от выборов всех реальных конкурентов. Он был поставлен у власти главным образом для того, чтобы блокировать расползание чеченского терроризма в Ингушетию. При нем впервые в республику были введены федеральные войска армии и спецслужб. Начались так называемые профилактические зачистки. За полгода с января по июнь 2004 г. в крошечной Ингушетии с населением в 350 тысяч человек бесследно пропали свыше 100 молодых мужчин. Фактически все родовые подразделения ингушей понесли утраты. Поскольку эти потери непосредственно связываются в общественном сознании с новым президентом, авторитет его, и без того не сопоставимый с авторитетом прежнего президента Аушева, падает все ниже, что происходит на фоне падения экономического развития Ингушетии. Не приходится удивляться тому, что именно с приходом Зязикова Ингушетия стала вторым после Чечни театром постоянных боевых действий. При этом в вооруженное сопротивление российским властям втягиваются не только чеченцы, но и ингуши. 21-22 июня 2004 года вся территория Ингушетии была на несколько часов захвачена вооруженными боевиками. Такого не было даже в Чечне.
В самой многонациональной республике Российской Федерации, в Дагестане, усиливается вакуум власти. Прежний глава республики Магомедали Магомедов (вынужденный подать в отставку в середине февраля 2006 г.), правивший в ней еще с советских времен, окончательно лишился поддержки населения и опирался только на Москву. Первым открытый вызов его правлению уже в период президентства Путина бросил глава администрации г. Хасавюрта Сайгидпаша Умаханов, в поддержку которого в августе 2004 г. прокатились массовые митинги протеста по всему этому району, пограничному с Чечней. Сегодня Дагестан может конкурировать с Чечней по количеству террористических и диверсионных акций. По оценкам экспертов, начиная с 2002 г. в республике совершается от 70 до 90 террористических актов ежегодно. При этом заметна активизация терроризма. Только за первое полугодие 2005 г. в республике зафиксировано свыше 80 террористических актов. Наиболее заметными формами сопротивления местным и федеральным властям являются облаченные в религиозную форму выступления представителей нетрадиционного ислама, которых власти и пресса называют ваххабитами.[53] Еще в 1999 г. дагестанские ваххабиты объявили священную войну России (джихад). Дагестанский “джихад” до 2004 года возглавляли “эмир моджахедов Дагестана” Раппани Халилов и “эмир джамаата ‘Шариат’” Расул Макашарипов. Еще в 2004 году эксперты выделяли 5-6 джааматов, находящихся в состоянии вооруженной оппозиции режиму, и оценивали численность участников дагестанского джихада в 500-800 человек. К началу 2006 г. эксперты и чины дагестанской милиции отмечают проявление активности более десятка различных джамаатов и их подразделений, которые ведут повседневную диверсионно-террористическую войну против местных и федеральных правоохранительных органов, а численность вовлеченных в них боевиков оценивают на уровне 2500 человек.[54]
В Карачаево-Черкесской республике крайне непопулярен ставленник Кремля президент Мустафа Батдыев. Осенью 2004 г. возмущенная толпа карачаевцев штурмом взяла его резиденцию и около суток требовала немедленной отставки президента. Лишь вмешательство полпреда президента России в Южном федеральном округе Дмитрия Козака спасло тогда местного лидера. В республике чрезвычайно сильно ваххабитское движение. По официальной статистике МВД насчитывается 219 ваххабитов, то есть людей, которые находятся под постоянным наблюдением властей, хотя формально им нельзя предъявить никаких обвинений.[55] Реальное же число фундаменталистов информированные эксперты оценивают в 1,5-2 тысячи человек, и численный рост как карачаевского, так и кабардинского джихада продолжается прежде всего за счет притока молодежи.
Еще недавно Кабардино-Балкарская республика была одной из самых стабильных и спокойных не только в регионе, но во всей России. Сейчас же сообщения из КБР напоминают сводки с фронтов, то и дело в столице республики Нальчике проводятся боевые спецоперации даже с применением танков для того, чтобы выбить из многоэтажных жилых домов группы вооруженных “ваххабитов”. В октябре 2005 г. в городе вели бои по разным оценкам от 90 до 300 боевиков, при этом впервые речь шла не только о балкарцах из джамаата “Ярмук”, но и о кабардинцах.[56] По официальной же статистике МВД КБР в республике насчитывается около 400 “ваххабитов и их пособников”.[57]
Появление в 2004 году трех фронтов вооруженного сопротивления федеральной власти (чеченского, ингушского и дагестанского), а также спорадические действия вооруженных исламских радикалов в ряде других республик Северного Кавказа – все это создает в регионе новую ситуацию, не похожую на ту, которая была еще 2-3 года назад. На мой взгляд, в республиках Северного Кавказа федеральная власть переживает небывалый кризис доверия в глазах местного населения. На этом фоне быстро развивается влияние параллельных структур власти в виде исламских джамаатов, не обязательно склонных к террористическим методам или радикальному фундаментализму, но создающих социальное пространство, на котором российские правовые нормы фактически не действуют. Сегодня заметно новое оживление политической активности национальных элит в ряде других республик России. Отчужденная от власти национальная элита способна использовать недовольство населения, облечь его в этническую или религиозную оболочку и обеспечить тем самым такой уровень сопротивления населения властям, против которого бессильны любые армии.
В России помимо роста национальных движений возможно и усиление региональных политических противоречий между центром и регионами. Сошлюсь на мнение лидера иркутского регионального отделения СПС, депутата областного собрания Алексея Козьмина, который заметил: “…Можно предположить, что в ближайшее время политическая борьба в России будет разворачиваться не между управляемыми из центра левыми и правыми партиями, а между центральными и региональными элитами…”. [58]
Империи, как отмечал А. Мотыль, напоминают колесо без обода.[59] Все части этой конструкции скрепляются только через центр, и при его перегрузке вся конструкция распадается. Вместе с тем Россия не обречена на распад, теоретически еще возможно возвращение ее на путь развития федеративного многонационального государства. Впрочем, это тема уже совсем другой статьи.