Империя в себе. О механизмах возвратных процессов в современной российской политике - 1
1/2006
Прошлое вне центра внимания, а между тем оно уже тут – дышит в затылок, наседает, страшит.
Михаил Гефтер
“Прогрессивное человечество” с трудом отвыкает от представлений об истории как равномерном и прямолинейном процессе, поэтому всякий раз испытывает интеллектуальную растерянность в случаях проявления попятных движений и возрождения политических явлений, казалось бы, давно ушедших в прошлое. Так происходит и с феноменом империи, который политики и политологи неоднократно хоронили на протяжении XX века. В 1950-1960-х гг. о нем вспомнили в связи с процессом деколонизации, но уже в 1970-х это понятие, по мнению Доминика Ливена, “исчезло из языка политических дискуссий и перешло в распоряжение историков”.[1] Однако в начале 1990-х годов понятие “империи” вернулось в политический дискурс после осмысления Советского Союза как “последней империи”. Однако вскоре выяснилось, что и определение “последняя” оказалось преждевременным. Период с конца 1990-х по начало 2000-х гг. принес с собой новые вызовы интеллектуальному сообществу, потребовавшие расширения диапазона объектов, к которым применимы понятия “империя” и “имперская политика”. В это время Россия стала заметно отклоняться в своем развитии от кажущегося понятным демократического пути и прочно увязла в своей “антитеррористической операции” на Северном Кавказе, напоминающей многим колониальную войну. Хуже того, Америка – “оплот демократии и свободы во всем мире” – стала демонстрировать внешнюю политику, похожую на имперскую. И вновь воспроизводство политических явлений, характерных для имперского прошлого, активизировало интерес исследователей к изучению современных политических процессов в имперском контексте. Демократически ориентированная общественность ищет в нем объяснения нового подъема в мире авторитаризма и экспансионизма, а главное – пытается понять причины отхода от прямолинейного пути к прогрессу, демократии и свободе. “Империя, – отмечает Доминик Ливен, – по определению является антиподом демократии, народного суверенитета и национального самоопределения. Власть над многими народами без их на то согласия – вот что отличало все великие империи прошлого и что предполагает все разумные определения этого понятия”.[2] Примерно так же трактует империю и Марк Бейссингер, определяя ее как “нелегитимное отношение контроля со стороны одного политического сообщества над другим”.[3]
Мне импонируют подобные оценки империи, но нужно признать, что они характерны лишь для определенного круга интеллектуалов, придерживающихся либеральных представлений о мировом порядке. Только в этом случае под империей подразумевается нелегитимное насилие со стороны политического режима, нарушающего принятый порядок. Совсем иначе к этому относятся политики авторитарного толка, которые рассматривают империю как насилие вполне легитимное, как восстановление порядка.[4] “Неотрадиционалисты” в России или “неоконсерваторы” в США видят в имперском порядке единственную преграду для нарастания мирового хаоса, например сетевого международного терроризма или локального сепаратизма.
Итак, проблема “империи” вновь стала предметом острых политических дискуссий, при этом как либералы, так и консерваторы обращаются к старому термину в поисках ответа на новые вызовы и новые конфликты в политических отношениях. Впрочем, остается нерешенным вопрос, не является ли это новое всего лишь хорошо забытым старым?
Своеобразно воспроизводятся в новых условиях и различия между морскими и континентальными империями. Так, Великобритания к началу прошлого века была парламентской демократией для себя и империей для своих заморских колоний, тогда как Россия представляла собой империю на всем пространстве одноименного государства.[5]В новых условиях аналогичную пару могут представлять США и все та же Россия. Америка, бесспорно, является примером демократии для себя, но одновременно все чаще характеризуется как империя для других.[6] Наша страна, напротив, – парламентское государство только для других, но империя для себя или внутри себя. Она хоть и демонстрирует порой имперские замашки, имперскую риторику в отношении со своими соседями по СНГ, но, как показали события последних лет, потенциал российского империализма во внешней политике сильно ослаблен.[7] В то же время возрастает вероятность развития России в роли “империи для себя”. С конца 1990-х годов по мере свертывания элементов федерализма и демократии, воспроизводства советских черт в массовом сознании и в образе жизни россиян все заметнее становится реанимация имперских признаков в жизни России.
Анализ этих возвратных процессов, их механизмов и последствий является основной целью данной статьи. В ней также излагается позиция автора по ряду теоретических вопросов. Так, в споре о причинах возвратных процессов в России автор не поддерживает ни тех исследователей, которые объясняют этот феномен только влиянием “дурной исторической наследственности”, ни тех, кто сводит эту проблему лишь к влиянию современной политической практики. На мой взгляд, полезнее не противопоставлять влияние обоих родителей этого феномена, а изучать механизмы и формы их взаимодействия в воспроизводстве ретроградных процессов. Полагаю также, что классическое противопоставление “империя – нация” нуждается в уточнении, по крайней мере применительно к особенностям России. В силу неразвитости гражданского самосознания у всех народов России и по множеству других причин здесь пока не приживается гражданский национализм, формируемый по принципу: “мы, народ – они, авторитарная власть, узурпирующая наши права”. Такой национализм по определению противоположен имперскому порядку. Этнический же национализм, вырастающий из противопоставления “мы – они” на культурно-генеалогической почве (например, “мы, русские – они, чеченцы”), неодинаков по своим политическим последствиям у разных типов этнических сообществ. Национальные движения этнических меньшинств, ставивших своей целью создание собственных национальных государств, а следовательно, выход из состава полиэтнической страны, будь то царская Россия, Советский Союз или нынешняя Российская Федерация, неизбежно использовали риторику “нация против империи”, по крайней мере как средство мобилизации меньшинств. В таких условиях этническое большинство периодически охватывается и мобилизуется противоположной идеей – сохранить или возродить пространственное тело империи, воспринимаемое как тело своей нации. В оправдание этой цели реставрации подвергались институциональные основы империи, прежде всего – “вертикаль, иерархия власти”. И, наконец, в России сложились инструментальные механизмы превращения национализма в фактор поддержки империи. Русские никогда реально не находились в привилегированном положении среди народов империи и даже составляли в эпоху крепостного права подавляющее большинство самой закабаленной части населения, однако имперской власти периодически удавалось внушать этническому большинству иллюзорные представления об особом его статусе “цемента империи”, “старшего брата” или “государствообразующего народа”. Все это приводило и приводит к появлению в России необычного, незаконнорожденного, с точки зрения классических теорий наций и национализма, феномена – “имперского национализма”.
Размышления по поводу высказанных гипотез как раз и составляют основное содержание данной статьи.
ИМПЕРИИ НАСЛЕДУЮТСЯ ИЛИ РОЖДАЮТСЯ ЗАНОВО?
В попытках объяснения неудач демократических преобразований в России и в большинстве других государств СНГ многие исследователи вновь обратились к феномену империи. И сразу же выяснилось, что трактовка взаимосвязи современных процессов с имперской политикой оказалась диаметрально противоположной у разных групп исследователей, и прежде всего – у приверженцев эссенциалистского и конструктивистского подходов. Первые объясняют проявление имперских свойств в политике современных государств на постсоветском пространстве историко-генетическими факторами, в частности – влиянием “имперского наследия”. Конструктивисты считают важнейшим фактором актуальную политику формирования империй и полагают, что современные империи конструируются заново, а в качестве строительного материала для них может послужить практически любое многонациональное государство.
На мой взгляд, наиболее последовательно эссенциалистский подход демонстрирует американский политолог А. Мотыль, который отмечает, что “спустя десять лет после распада СССР было бы разумно предположить, что главной причиной слабости России и ее соседей выступают не дурные политики, принимающие глупые решения, а институциональное бремя имперского и тоталитарного прошлого”.[8] В такой трактовке современная политика (“дурные политики” и принимаемые ими “глупые решения”) как бы отделяются и противопоставляются некому самостоятельно существующему наследию, “бремени” империи. Прямо противоположную точку зрения в дискуссии с идеями процитированной мною книги А. Мотыля отстаивает М. Бейссингер. Как сторонник конструктивистской позиции, он неоднократно и настоятельно подчеркивает: “Нельзя сказать, что современные государства по своей сущности являются империями или владеют империями, но они подчиняются политике, превращающей их в империи”.[9] Соглашаясь в каких-то аспектах с критикой М. Бейссингером эссенциалистких подходов к империи, не могу не отметить, что убедительность его аргументов значительно уменьшается, как только исследователь переходит от критического анализа к позитивной части статьи – к изложению методологии определения различий между современной империей и “обычным многонациональным государством”. Трудно признать информативным такой признак, как “сопротивление меньшинств”, которое этот автор называет в качестве главной (если не единственной) характеристики процесса зарождения современных империй. По его мнению, “империя возникает из политики сопротивления независимо от того, идет ли речь о массовом сопротивлении режиму, не опирающемуся на консенсус, или же об использовании антиимперского языка политическими деятелями, стремящимися установить или упрочить свою власть”.[10] Если с этим согласиться, то придется признать в качестве зарождающейся империи любое государство, в котором существуют очаги компактного расселения этнических меньшинств, например маленькую Грузию (ее называют империей абхазские и осетинские политики) или крошечную Эстонию, в которой “антиимперский язык” используется некоторыми общественными деятелями из числа русского населения Нарвы. Если признать, что империи возникают исключительно из активности меньшинств, то становится совершено непонятным, какую роль в этом процессе играет этническое большинство: роль пассивного наблюдателя или жертвы меньшинств? Между тем политики, исповедующие идеи восстановления империй, выступают от имени большинства населения, хоть и не всегда имеют на то основания. Преимущественное внимание меньшинствам и забвение этнического большинства – традиционный грех исследований проблем нации и национализма, распространившийся и на новую для политологии область “империологии”.
Статья М. Бейссингера, на мой взгляд, может служить еще одним доказательством неэффективности раздельного использования эссенциализма и конструктивизма. В первом случае (и это хорошо показано в критической части статьи) неизбежно проявляются почти мистические представления о неких “сущностях”, живущих своей жизнью без участия современных политических практик. Во втором (примером может служить конструктивная часть статьи) заметен мистический страх конструктивистов перед анализом сущности проблемы, и в этом случае исчезает история, мир предстает в качестве белого листа, на котором каждый раз заново рисуется новая картина, а в качестве художника, демиурга выступает божественный “Логос”.
Ограниченность эссенциалистского подхода проявилась в уже упомянутой работе А. Мотыля в преувеличении роли фактора “институционального наследия империи” по сравнению с ролью современной политической практики. Трудно согласиться с тем, что нынешние российские власти получили всю институциональную среду в наследство от империи. Известно, что во времена первого президента России (1991-1999 гг.) российский политический режим и политическое устройство радикально изменились по сравнению с советскими временами, при этом Б. Ельцин рассматривал изменение советских признаков среды в качестве одной из главных своих задач. Точно так же второй президент России не хочет принимать без изменений наследие своего предшественника и прилагает немалые усилия для реконструкции сложившейся в 1990-е годы институциональной среды, производя ее перестройку, преимущественно по чертежам имперской эпохи, хотя и разных ее периодов. На наших глазах конструируются не только новые государственные символы путем скрещивания царского орла с советским гимном, но и создаются новые институты, очень напоминающие имперские, например такие, как федеральные округа, сочетающие в себе черты генерал-губернаторств и советских совнархозов. Как Советский союз не рождался империей, а постепенно превращался в нее, так и современная Россия постепенно преобразовывается из несовершенной федерации времен Б. Ельцина в нечто похожее на государство имперского типа. Такой вывод как будто бы укладывается в русло конструктивистского подхода. Вместе с тем, наблюдая за сходством направлений трансформации СССР и современной России, трудно удержаться от предположения, что подобная повторяемость исторического транзита обусловлена действием некоего фактора преемственности (назовем его условно “имперским синдромом”), не учитываемого в конструктивистском анализе.
Даже конструктивист Бейссингер признает, что “прошлое имеет значение” и “ярлык империи” приклеивается исключительно к тем государствам, в которых сохраняется некий набор соответствующих предпосылок: а) в прошлом эти государства являлись центрами классических империй; б) они сохраняют большую территорию и зоны компактного расселения этнических меньшинств; в) в недавнем прошлом такие страны не подвергались оккупации и насильственному изменению их территориально-административной структуры иностранной державой.[11] Уже одно это признание свидетельствует о том, что современные империи не появляются на ровном месте и вовсе не все многонациональные государства и даже не все бывшие имперские центры могут послужить ресурсом для их появления. Оказывается, империи в современных условиях все-таки не рождаются заново, а возрождаются, или, точнее, воспроизводятся при определенных условиях.[12] После этого стоило бы сделать еще один исследовательский шаг и подумать о механизмах этого воспроизводства. В этой связи можно было бы лишь удивляться тому, что М. Бейсингер, анализируя процесс формирования современных империй, уделяет центральное внимание конституирующей роли “антиимперской риторики” (хотя, как уже отмечалось, она может проявиться в любом государстве) и отказывает в такой роли политическим проектам восстановления империи, которые появляются только в бывших имперских центрах.[13] Такая позиция понятна и объяснима в рамках выбранного автором методологического подхода. Если автор считает недопустимым утверждение, что некоторые “современные государства по своей сущности являются империями”, и убежден, что распознаются такие империи лишь внешними наблюдателями, которые “приклеивают к ним ярлыки”, то при таком подходе можно не заметить некие специфические свойства, внутренне присущие лишь определенному типу государств – “протоимпериям”. На мой взгляд, упорное нежелание анализировать сущность империй затрудняет понимание процессов их формирования, ухудшает возможность прогнозирования разной вероятности их кристаллизации в государствах с различной историей, а также препятствует выявлению специфики стран, которые были центрами империй, по сравнению со странами, сложившимися на территории их бывших окраинных провинций. Между тем такие особенности проявляются достаточно рельефно, прежде всего – в массовом сознании этнического большинства бывших имперских центров. Так, особенности российского массового сознания хорошо проявляются при его сравнении с базовыми стереотипами сознания народов восточноевропейских стран, важнейшим условием успехов которых в демократизации был и остается мотив бегства от империи. Именно всеобщей готовностью к спасению от нее был обеспечен первый и самый мощный импульс восточноевропейских и балтийских реформ. Он позволил перетерпеть поистине шоковые терапии и оказал блокирующее влияние на саму возможность возрождения здесь идей “социалистического пути”. В России же такого естественного барьера для возвращения к советскому, имперскому традиционализму нет. Большая часть ее территории – это бывший центр империи, здесь легко воспроизводится весь комплекс имперских настроений от представлений о стране как о “сверхдержаве”, “Третьем Риме”, до надежд на восстановление имперского порядка.
Россия претендует на право считаться единственным наследником Советского Союза, и процесс его распада здесь воспринимается более болезненно, чем в других государствах СНГ (не говоря уже о странах Балтии). В подавляющем большинстве государств постсоветского мира “День независимости” является главным праздником страны, и лишь в Российской Федерации этот праздник не имел особого значения во времена Б. Ельцина, а с приходом к власти В. Путина он и вовсе был переименован в “День России”. Ни власти, ни общество не хотят вести отсчет независимости страны от времени распада Советского Союза. Президент России в главном политическом документе 2005 года (послании Федеральному Собранию) объявил распад СССР, т.е. процесс, в результате которого появилось его государство, “величайшей геополитической катастрофой XX в.”.[14] Вторая по представительности партия российского парламента (КПРФ) вообще рассматривает нынешнюю Российскую Федерацию всего лишь как жалкий “обрубок с кровоточащими разорванными связями”.[15] Значительная часть населения России воспринимает распад Союза вовсе не как естественный процесс, а как следствие некоего заговора: “Союз не распался – его развалили сознательно”. У жителей государства, которое воспринимается властями и обществом как нежданный и незаконнорожденный ребенок, калека, как дитя катастрофы и заговора, не может сложиться единая и позитивная идентичность. Как отмечает Ю. Левада, позитивное самоутверждение русских в постсоветский период осуществлялось главным образом за счет мифологизации и героизации прошлого своего народа.[16] При этом героизируется вовсе не республиканская история, скажем, времен новгородского или псковского веча, а имперская. Можно ли удивляться тому, что сегодня идея реставрации империи в той или иной форме поддерживается представителями разных политических сил, как левых, так и правых, не только консерваторами, но и либералами, например А. Чубайсом, объявившим о необходимости создания “либеральной империи”, да и рядом других общественных деятелей, причисляемых к либералам.[17] На мой взгляд, политический проект, который проводится в жизнь властями России, является имперским, хоть и не называется так. Власти России, так же как в свое время советские лидеры, не ставили своей целью воссоздание империи, но она воспроизводится по сути, а не по названию, как побочный продукт иных политических задач и стратегий. Назову лишь некоторые направления современной политической практики, которые ведут к воспроизводству элементов имперского порядка.
“Политика страха”. В основе этой политики, как и в советское время, лежит принцип негативной консолидации общества против многочисленных врагов. К внешним врагам все чаще относят Запад, который хочет “оторвать жирные куски нашей территории”, новые независимые государства как рассадник “цветных революций” и, конечно же, международный терроризм. К внутренним врагам сегодня относят часть крупного бизнеса (“олигархов”), сепаратистов, религиозных экстремистов и всю политическую оппозицию. При таком обилии врагов неудивительно, что в стране возрождается атмосфера осажденной крепости, что, в свою очередь, приводит к заметному росту ксенофобии, прежде всего в форме роста взаимной подозрительности представителей этнического большинства и этнических меньшинств. Сопротивление меньшинств такой политике не только проявляет сущность имперского проекта, но и служит для властей оправданием государственных усилий и затрат на укрепление централизованного репрессивного аппарата. Во всяком случае, главный для нынешней власти внутриполитический проект сооружения “вертикали власти” обосновывается прежде всего необходимостью противодействия сепаратизму, особенно в условиях так называемой “второй чеченской войны”. Начавшаяся в 1999 г., она продолжает оставаться основным фактором политической мобилизации российского общества и занимает одно из центральных мест во всех посланиях президента В. Путина Федеральному Собранию, подтверждая необходимость создания “сильного государства” для “удержания целостности страны”.
“Политика рецентрализации”. Это знаковое и фундаментальное направление внутренней политики России проявилось прежде всего в проводимой центральной властью реформе регионального управления, которая по своей сути означает свертывание федеративных отношений в России. В ходе реформы российские “субъекты федерации” реально утрачивают свою политическую субъектность в результате создания федеральных округов; удаления из Совета Федерации избранных (по крайне мере на региональном уровне) представителей регионов; замены выборов глав российских регионов их назначением. Все эти “нововведения” на самом деле являются возвратом к имперской традиции назначения в регионы наместников самодержца, будь то царские генерал-губернаторы или советские партийные секретари. Органы законодательной власти всех уровней находятся ныне под тотальным контролем исполнительной власти. Элементом “вертикали власти” стала и партия “Единая Россия”, в которую вынуждены записываться все чиновники, желающие сохранить свое место в государственном аппарате. Эта “партия” все больше напоминает бывшую КПСС. Исполнительная власть подчинила себе прессу, телевидение, сократив сферу действия “свободы сло-ва” в России до нескольких столичных газет и одной-двух радиостанций, аудитория которых крайне ограни-чена. При общем спаде политической активности общества главной линией в российской внутренней политике стала идея выстраивания так называемой “вертикали власти” с президентским аппаратом на ее вершине. Усилилась роль традиционных для имперского порядка рычагов прямого принуждения. В этом качестве используются не только такие институты, как прокуратура, милиция, силы безопасности, армия, но и суд, сегодня также полностью зависимый от самодержавной власти.
“Имитационная политика”. Она проявляется прежде всего в сохранности определения России как федерации и в некоторых внешних признаках федеративного устройства государства, однако федерация становится таким же декоративным элементом политического режима, какой она была в советские годы. Имитационная политика носит в основном вспомогательный характер, прикрывая нелегитимность имперской модели управления в век демократии и национальных государств. Вместе с тем отдельные ее фрагменты сами содействуют укреплению имперского проекта. Так, имитация стабильности на Северном Кавказе приводит к росту ограничений деятельности прессы, освещающей ситуацию в “стабильном регионе”, ограничивает здесь свободу передвижений и усиливает репрессивность мер, направленных на стабилизацию положения в этом крае.
Вероятность и возможность проведения подобных политических практик в России в немалой мере связана с комплексом факторов, который можно назвать “имперским синдромом”. Часть этих факторов унаследована от предшествующих эпох российской истории, другие были восстановлены в результате целенаправленной реконструкции или возродились вследствие дефектов форсированной модернизации 1990-х годов.[18] При этом даже те элементы традиционных социальных институтов и традиционного сознания, которые были сконструированы сравнительно недавно, как только утвердились, стали оказывать заметное влияние на политическую жизнь, обусловливая спрос на типаж популярных политических деятелей, на продукцию массовой печати и массовой культуры. Например, популярный эстрадный певец раньше воспевал освободительные идеи (“пусть свобода воссияет”), а сейчас выступает со шлягером “Сделано в СССР”, в котором утверждается, что все новые независимые государства СНГ и Балтии – это все еще одна страна. Мотивы империи воспеваются в литературе и кино. Имперский стиль становится доминирующим в архитектуре и градостроительстве. Самые популярные сорта русской водки во многих регионах России получают названия “империя”, “имперская”, “царская”.[19] Реконструированный традиционализм в сочетании с относительно устойчивыми особенностями географии, хозяйства, социального и культурного климата страны – все это можно назвать “имперским синдромом”, который в определенной мере задает границы, формирует русло политического творчества в России, обусловливая сравнительно высокую вероятность воспроизводства имперских черт в политике и государственном устройстве нашей страны. Назову лишь некоторые элементы “имперского синдрома”, не претендуя на исчерпывающую характеристику этого аналитического конструкта.
“Имперское тело” – территория, сохраняющая рубцы колониальных завоеваний. Речь идет не только об ареалах компактного расселения колонизированных этнических общностей, часть из которых осознает насильственный характер их удержания в составе имперской страны и оказывает сопротивление этому, но и обо всей совокупности российских регионов (о так называемых “субъектах Российской Федерации”). В действительности они лишены своей политической субъектности и объединяются на основе административного принуждения, а не добровольного согласия и осознанной заинтересованности в интеграции. Имперский принцип “удержания территорий” сегодня канонизирован в российской политике. В своем ежегодном послании Федеральному Собранию президент В. Путин называет “удержание государства на обширном пространстве”“тысячелетним подвигом России”.[20]
К признакам имперского тела я бы отнес также обширность российской территории и господство на ней экономики, связанной с эксплуатацией природных ресурсов. Обе эти характеристики российской среды сдерживают модернизацию страны и содействуют традиционализации сознания ее населения.
“Имперское сознание” включает в себя сложный комплекс традиционных стереотипов массового сознания, например подданническое (негражданское сознание), сохраняющее устойчивые надежды на “мудрого царя” и “сильную руку”, а также имперские амбиции. Традиционная российская надежда на господина, способного принимать мудрые решения (“Вот приедет барин – барин нас рассудит”), с конца 1990-х годах вновь стала доминирующей в массовом сознании россиян. Например, лишение жителей российских регионов права выбора своих губернаторов практически не встретило их сопротивления, признаки недовольства выразили лишь представители этнических меньшинств в ряде республик Российской Федерации. Представители этнического большинства, являющиеся одновременно и электоральным большинством, требуют не большего участия в управлении страной, а защиты, предоставляемой внешней силой – верховным правителем. От него просят наделения большинства дополнительным иммунитетом или статусными преимуществами. Так, в подготовленном для Государственной Думы законе “О русском народе” в качестве важнейшего фигурировал тезис о признании русских “единственным государствообразующим народом”.[21] Предполагается, что такой особый статус русского народа позволит этническому большинству почувствовать себя “хозяевами”, если не по отношению к стране, то хотя бы в сравнении с автохтонными меньшинствами и с мигрантами – “гостями”. Как показывает анализ публичного дискурса этой проблемы в прессе, главное, что хотят получить этнические “хозяева”, – это право наказывать “гостей” за уклонение от соблюдения обычаев, установленных большинством в “своем доме”.[22]
Элитарные проявления имперского сознания включают в себя прежде всего отношение элиты к народу своей страны если не как покоренному населению, то как к послушным подданным, трудовым ресурсам и объекту политического манипулирования. При этом особое положение управленческой элиты в обществе обосновывается ссылками на национальную русскую традицию. Именно в такой стилистике сформулировал В. Путин еще в 1999 г., до того, как стал президентом, свое видение особой роли государства в истории нашей страны: “Россия не скоро станет, если вообще станет, вторым изданием, скажем, США или Англии, где либеральные ценности имеют глубокие исторические традиции. У нас государство, его институты и структуры всегда играли исключительно важную роль в жизни страны, народа… Крепкое государство для россиянина не аномалия, а инициатор и главная движущая сила любых перемен”.[23] Сегодня эта идея подхватывается и развивается на всех этажах российской вертикали власти. Приведу характерное и совсем свежее (2005 г.) высказывание губернатора Тверской области Д. Зеленина: “В государственной машине России всегда будет авторитарный стиль управления, потому что это – Россия”.[24]
“Имперский порядок”. Современной России присущи такие его признаки, как иерархический, недобровольный характер взаимоотношений центра и периферии; реальное сосредоточение власти в руках государя; патримониально-подданнический характер взаимоотношений власти и общества. Тип национально-государственного устройства России можно определить, воспользовавшись терминологией С. Хантингтона, как “этнико-генеалогический”.[25] Этот тип, сложившийся еще в советское время, всегда описывался с использованием генеалогических терминов: “родина-мать”, “республики-сестры”, “народы-братья”. Верховная власть разделяет “братьев” на “старших” и “младших” и предписывает им определенный тип общения – “дружбу народов”.
ИМПЕРСКИЙ СИНДРОМ В НОВОЙ РЕДАКЦИИ. ОТ “ВОЗРОЖДЕНИЯ СССР” – К ЛОЗУНГУ: “РОССИЯ ДЛЯ РУССКИХ”
Говоря о воспроизводстве элементов имперского синдрома в России, нельзя не отметить определенной специфичности этого процесса. Свои особенности проявились уже в процессе распада советской империи. Исторический опыт свидетельствует, что распад империй, особенно континентальных, как правило, протекал чрезвычайно болезненно. В таких случаях этническое большинство жестко, порой кроваво сопротивлялось распаду больших полиэтнических государств и с боями покидало этнические территории, народы которых провозглашали свою независимость. Ничего похожего не наблюдалось в новых независимых государствах, бывших республиках Советского Союза. Отток оттуда нескольких миллионов русских людей в первые годы после распада СССР (пик этх миграций пришелся на 1992-1993 гг.) остался почти незамеченным. В самой России в начале 1990-х гг. проявились признаки сравнительно безболезненного привыкания россиян к новому пространственному телу, а также угасания имперских амбиций и других элементов имперского сознания. Исследования ВЦИОМ 1993 г. показывали, что россиянами к этому времени, казалось бы, сделан окончательный выбор в пользу независимого развития России. Подтверждением справедливости такого вывода могут служить ответы на вопрос: “Если в ближайшее время состоятся выборы в новый парламент России, за какого кандидата Вы бы предпочли голосовать?” Лишь 25,5% ответили: “За сторонника воссоздания Союза”, а большинство (51,5%) предпочли бы “Сторонника независимого развития России”. Интересы россиян в основном концентрировались на внутренних проблемах России. За ее пределами зона актуального интереса наших сограждан ограничивалась лишь двумя “славянскими” республиками – Украиной и Белоруссией – и в меньшей мере – Казахстаном, который продолжал восприниматься как наполовину русская страна.[26] При этом лишь 9,3% русских и 12,9% представителей других национальностей России заявляли тогда, что они ощущают “свою общность с людьми и историей этих республик.[27] Даже по отношению к Украине, которая в то время воспринималась как неразрывная часть единого ареала расселения русских, интерес был невелик. Только 21% русских ощущал интерес к тому, что там происходит.[28] Подобные настроения в 1990-е годы многим казались необратимыми, поэтому для многих аналитиков неожиданными оказались результаты опросов ВЦИОМ 2002 года, показавшие, что распад Советского Союза стал расцениваться россиянами, и прежде всего русскими, в качестве наиболее болезненного события недавней истории.[29]
До сих пор нет единства мнений в объяснении причин того, почему потребовалось почти десятилетие для проявления у россиян драматических оценок по поводу распада СССР. Так, Е. Т. Гайдар, комментируя это обстоятельство, выдвинул предположение (если я его правильно понял), что в начале 1990-х гг. россияне слишком были заняты проблемой элементарного выживания, чтобы обращать внимание на проблемы распада страны. Ныне же, когда политическая ситуация в стране стабилизировалась, люди ощутили сытость, у них появилась возможность подумать о пережитом и оценить недавнюю историю как драму.[30] Эта идея, на первый взгляд, выглядит весьма логично, однако она плохо согласуется с динамикой политической активности и политических интересов россиян. Как раз в те годы, когда россияне, по мнению Е. Гайдара, были сосредоточены исключительно на поиске хлеба насущного, наблюдался небывало высокий уровень их непосредственной политической активности и еще больший уровень интереса к политике. Это именно в те годы почти все политические программы на многочисленных независимых каналах и программах российского телевидения занимали первые места в рейтинге. Ныне же, когда вроде пришло время поразмышлять о пережитом, наибольшим спросом стали пользоваться развлекательные программы типа “Аншлага” и “Кривого зеркала”, а интерес к политике заметно спал. Большинство политологов оценивает современную политическую ситуацию как массовую политическую демобилизацию.
На мой взгляд, более убедительно выглядят иные объяснения запоздалой драматизации распада СССР в массовом сознании. Одно из таких объяснений связывает перемены настроений россиян с упадком их надежд на то, что новая (в географическом и политическом смыслах) Россия добьется быстрых и заметных успехов в социальной и экономической жизни. В начале 1990-х гг. такие настроения носили массовый характер, и на какое-то время они блокировали восприятие распада Советского Союза как реальной драмы. Так, в 1991 г. более половины опрошенных россиян (57%) было согласно с тем, что социализм завел страну в тупик.[31] Примерно столько же опрошенных (60%) оценивало западный образ жизни как образцовый.[32] Большая часть россиян тогда впервые стала отвергать традиционные для советского сознания объяснения трудностей жизни как следствия происков врагов. В то время 49% опрошенных считали ненужным “искать врагов, если корень наших бед в нас самих”, и лишь 12% были уверены, что источником проблем русских являются их враги. По сути, это были индикаторы модернистских представлений, которые чрезвычайно быстро распространились в массовом сознании россиян и бытовали до тех пор, пока у людей сохранялись надежды, что модернизация (в широком смысле, как обновление) приведет к заметному улучшению жизни. К середине 90-х годов эти иллюзии начали таять, стало заметно нарастание негативных оценок современности, что, в свою очередь, вызвало процесс моральной реабилитации советского прошлого. В сложившейся к концу 1990-х годов системе представлений, названой Л. Гудковым “неотрадиционализмом”, социализм времен Л. Брежнева стал рассматриваться как эталонный политический режим. Запад перестал рассматриваться как образец для подражания, и большинство (67%) опрошенных стало указывать, что западный вариант общественного устройства не вполне или совершенно не подходит для российских условий, а также противоречит укладу жизни русского народа.[33] “Запад” вновь стал воплощением “образа врага”, происками которого россияне вновь начали объяснять свои проблемы.[34] Отказ от иллюзий перестройки с ее прозападными настроениями сопровождался усилением утешительной веры в то, что “у России свой собственный путь”. При этом почти половина (49%) тех, кто сегодня поддерживает идею “особого русского пути”, в 1990-х гг. поддерживали реформы Ельцина-Гайдара.[35]
Думаю, что и проявившийся к концу 1990-х – началу 2000-х годов драматизм восприятия распада СССР – это часть общих перемен в массовом сознании. В неотрадиционалистской парадигме Советский Союз воспринимается как элемент “хорошего прошлого”, а “развал страны”, осуществленный усилиями “врагов”, – как начало неблагоприятных перемен во времена Ельцина.
Хочу отметить две особенности представлений такого рода. Во-первых, они недолговечны и изменяются сравнительно быстро в режиме колебаний политического маятника. Во-вторых, эти представления не стимулируют роста массовой политической активности, неслучайно они проявились во времена наивысшей политической апатии.[36] Россияне в массе своей сегодня не испытывают негативных отношений к социализму, преобладающим является мнение, что “социализм был не так уж плох”, но совсем немногие готовы к каким-либо активным действиям для его полной реставрации. Еще меньше тех, кто готов был бы проявлять какую-либо политическую активность (не говоря уже о готовности “отдать жизнь”) за восстановление СССР в его прежних границах. Требования восстановления СССР в качестве массового явления не проявляются в ходе социологических исследований, и, что особенно важно, такие требования не сказываются на динамике целей политических партий. Более того, в этой сфере заметны совершенно иные тенденции.
В 1991-1992 гг. национал-имперская российская оппозиция в основном сосредоточилась на критике внешнеполитического курса администрации Ельцина, в том числе недостаточной защиты русских, “брошенных на произвол судьбы” в новых независимых государствах. Однако уже с середины 1990-х годов их критика переместилась на проблемы внутренней политики, которая якобы вела к развалу Российской Федерации. В начале 90-х российские коммунисты сформулировали так называемую “русскую идею”, сводившуюся, в основном, к следующему тезису: “Без воссоединения ныне разделенного русского народа наше государство не поднимется с колен”.[37] Эта идея может быть выражена лозунгом “СССР для русских”, поскольку рассматривает восстановление такой страны как предпосылку возрождения русского народа. Однако сегодня у защитников русской идеи в ходу совершено иной лозунг: “Россия для русских”. Характерно, что этот призыв направлен прежде всего против мигрантов из новых независимых государств, т. е. против тех, кого еще недавно считали естественными поданными советской империи.
Показательны, на мой взгляд, перемены, которые произошли с другими политиками имперского склада, например, с Д. Рогозиным. В середине 1990-х гг. он возглавлял “Конгресс русских общин” (КРО), организацию, объединявшую политизированных и наиболее воинственных представителей русской диаспоры в государствах СНГ и Балтии. Это было время, когда русские общины в новых независимых государствах рассматривалась российскими “державниками” как реальный инструмент восстановления СССР. Ныне же, когда прежние имперские амбиции кажутся несбыточными, эти общины больше не интересуют российских политиков имперского толка. Тот же Рогозин не только забыл о своей первой любви (КРО), но и сменил экспансионистские лозунги на прямо противоположные – изоляционистские. Трудно представить себе более изоляционистский лозунг, чем “Москва для москвичей”, выбранный Рогозиным для своей партии в качестве основного лозунга на выборах в Московскую городскую думу в конце 2005 г.[38] Даже В. Жириновский перестал эпатировать российскую публику залихватскими идеями вроде “мытья сапог в Индийском океане”. Ныне этот политик, быстро реагирующий на перемены в массовых настроениях, эксплуатирует угрозы распада России, и якобы для устранения подобных угроз он и предложил нашумевшую идею “губернизации всей страны” с упразднением федеративных отношений и переименованием российских республик в губернии. Подобные воззрения, на мой взгляд, также можно рассматривать как проявление имперского синдрома, но не экспансионистского, а охранительного. Не могу утверждать, что стремление расширить территорию России за счет бывших республик СССР или другие формы геполитического экспансионизма не проявятся вновь у российских политиков когда-нибудь в будущем. Однако пока заметны иные тенденции в динамике проснувшегося ныне имперского синдрома.