Слова, люди и имперские контексты: дискуссия продолжается
1/2006
В реплике “Слова и люди в империи…” Рикарда Вульпиус поднимает ряд важных вопросов, связанных с проблематикой форума “Алфавит, язык и национальная идентичность в Российской империи” (AI 2/2005). Как приглашенные редакторы форума, мы благодарны ей за возможность уточнить некоторые из высказанных нами во введении к форуму соображений.
Прежде всего, мы хотели бы подчеркнуть, что объектом критики во введении к форуму была не вся статья Р. Вульпиус и даже не основная ее часть, а, прежде всего, постулат теоретического характера, высказанный в начале статьи. А именно:
“Период с середины XIX и до начала XX в. был временем, когда решался вопрос: удастся ли украинофильским деятелям превратить украинский в самостоятельный литературный язык, или же их русские и русофильские оппоненты смогут помешать этому процессу. Дебаты развернулись ни больше, ни меньше как вокруг вопроса о том, удастся ли осуществить или предотвратить проект создания большой русской нации” (C. 192).
Мы утверждали, что процитированное положение имеет тенденцию к эссенциализации представлений о “большой русской нации”, модернизирует и упрощает мотивы, которыми руководствовались участники борьбы в вопросе об украинском языке, что сказалось и на используемой автором терминологии. С интересом ознакомившись с аргументами Р. Вульпиус, мы не отказываемся от высказанного мнения и готовы дополнительно разъяснить нашу позицию.
Значительная часть ее ответа посвящена обоснованию аналитической оппозиции “украинофилы – русофилы” и доказательству неуместности этнонима “малоросс” в политически и национально не ангажированном историческом исследовании. Р. Вульпиус сосредоточивает внимание прежде всего на том, принимался или отвергался соответствующий термин обозначаемыми им акторами. “Украинофильство” изначально являлось пейоративным термином, но деятели украинского нациестроительства не открещивались от него и приняли как самоназвание. Этноним “малоросс”, согласно Вульпиус, заключал в себе специфический политический смысл, был навязан имперской властью и ее идеологами, а потому не может – или может лишь с существенными ограничениями – употребляться в качестве нейтральной аналитической категории в современном исследовании.
Наше возражение заключается в том, что факт широкого употребления слова “малоросс” в качестве самоназвания заслуживает анализа в разных контекстах. Отказ от этого термина на том основании, что к нему в позднеимперский период, как пишет Вульпиус, “обращались уже только те, кто отрицал украинское национальное движение”, означает неизбежное упрощение траектории самого украинского движения, приписывание ему той предопределенности, которую оно во второй половине XIX века едва ли имело. Кроме того, такая делегитимация термина “малоросс” предполагает восприятие использовавших его в качестве самоназвания деятелей как чуть ли не марионеток имперской власти. Это, на наш взгляд, не соответствует той творческой и самостоятельной роли, которую в борьбе вокруг “украинского вопроса” играли такие люди, как, например, М. В. Юзефович.
В сущности, выбор ученым термина “украинец” или “малоросс” зависит от выбора объекта и перспективы исследования. Историки, изучающие политику властей, поневоле (и зачастую не без отрицательных субъективных эмоций) вынуждены считаться с классификацией населения и аналитическим инструментарием, которые были в ходу у бюрократии, для того, чтобы воссоздать логику мышления и действий властей. Нам представляется, что использование исследователем, изучающим политику властей, термина “малоросс” не является поводом для полемики о большей или меньшей нормативности категорий (как могло бы быть в случае, если бы кому-то пришло в голову использовать слово “жид” в качестве якобы нейтральной категории анализа политики по “еврейскому вопросу”).[1] Между в тем в статье Р. Вульпиус в AI 2/2005 (прежде всего, в примечании 3) предпринята “дисциплинирующая” попытка ранжировать исследователей по степени нормативности используемых ими категорий.
Что касается термина “русофил”, то нам действительно неизвестны свидетельства широкого его использования этническими малороссами/украинцами – противниками украинского нациестроительства в Днепровской Украине (т.е. теми, кто, будучи сознательным русским националистом, прямо и с гордостью называл и считал себя русскими, чему не противоречило наименование “малоросс” в значении культурно-региональной идентичности). У нас не было пока возможности ознакомиться с недавно вышедшей книгой Р. Вульпиус. Мы не сомневаемся в том, что она вводит в научный оборот богатый архивный материал, на основе которого наши представления об этнополитической номенклатуре в “украинском вопросе” могут быть существенно скорректированы. Однако вопрос о предлагаемой автором оппозиции “украинофилы – русофилы” не сводится к тому, использовалось ли последнее наименование или нет на днепровском Правобережье. Во введении к форуму речь шла прежде всего о том, как применяются эти термины в исследовании, какой смысл в них вкладывается.
Рисуемая Р. Вульпиус картина лобового столкновения “украинофилов” и “русофилов” придает “большой русской нации” качества институциональной структуры, тогда как, на наш взгляд, это был не столь уж консолидированный набор идей и ощущений, совмещавшихся с другими, неэтническими определениями русскости.[2] “Русофилы” представлены в статье сплоченной и фактически однородной группой, они стоят под одним знаменем “большой русской нации”: определяющей в их идентичности является, согласно тезису Р. Вульпиус, именно сознательная защита этой программы, целого проекта. В “русофилы”, поскольку они определены через исчерпывающее[3] противопоставление “украинофилам”, попадают и люди предмодерных, проимперских убеждений (которых мало занимало как украинское, так и русское нациестроительство), и (прото)модерные националисты. Соответственно, главной целью украинских националистов предстает подрыв проекта создания русской нации в ее версии восточнославянского триединства. Бесспорно, украинские националисты боролись за то, чтобы их самих и их соотечественников не считали русскими. Но это не обязательно значит бороться против более широкого (и, повторим, довольно размытого) представления, которое включало, кроме украинцев, еще и белорусов. Нам кажется, что, если уж говорить о принципиальной борьбе украинцев с представлением о “большой русской нации”, то надо последовательно освещать их отношение ко всем элементам триады. Для многих русских националистов представление о русскости не замыкалось на борьбе с украинскими националистами. Кроме Украины, в их сознании, на их ментальной карте были Литва, Сибирь, Поволжье и пр. Понятно, что украинофилы, преследуемые властями, оказывались в иной ситуации (хотя русские националисты тоже по-своему страдали от империи). Но, вероятно, не все их представления об украинскости исчерпывались борьбой против отождествления украинцев с русскими.
Заметим также, что оппозиция “украинофилов” и “русофилов”, декларируемая в статье как важная методологическая посылка, не раскрывает своего интерпретативного потенциала при анализе (очень обстоятельном и убедительном) конкретного сюжета, которому посвящена статья, – дискуссии об украиноязычной Библии. Главным героем статьи и, соответственно, одним из главных виновников снятия запрета на перевод и публикацию Библии является великий князь Константин Константинович. В его воззрениях, как и показывает Вульпиус, сложно сочетались имперская лояльность, русский национализм, исключавший симпатию к украинскому нациестроительству, и просветительские ценности, которые как раз побуждали его защищать перевод Св. Писания на доступный массе простонародья язык. Мы не усматриваем прямой связи между тонким и вдумчивым истолкованием автором мотивов вел. кн. Константина и периодическими отсылками к картине фронтального противостояния “украинофилов” и “русофилов”.
Отвечая на нашу критику, Р. Вульпиус подчеркивает трудность и даже невозможность отграничения эксклюзивной украинской идентичности от множественной (комбинаций региональной и национальной). В качестве конституирующего различия между украинскими нациестроителями (даже если те не выступали за политическое обособление от империи) и их противниками она предлагает использовать отношение представителей обеих групп к признанию малороссов/украинцев “народом”.
Мы полностью согласны с мыслью Р. Вульпиус о том, что до 1917 года публичная артикуляция идентичностей была стеснена имперским государством. (Правда, во введении к форуму мы вели речь не о дифференциации идентичностей по принципу наклеивания ярлыков на отдельных деятелей, а о взаимодействии различных модусов этнонационального самосознания.) Важным и интересным представляется нам и ее наблюдение о контекстах и мотивах использования термина “народ” применительно к украинцам. Действительно, деятели, опасавшиеся украинского и белорусского сепаратизма, должны были задумываться над мощным политическим посланием, которое мог нести в себе этот термин. Точно так же они предпочитали говорить о “малороссийском наречии”, но не о языке. Однако вряд ли есть основания облекать этот вывод в столь категоричную формулировку, какую мы находим в ответе Р. Вульпиус. Семантика слова “народ” была широкой, она не обязательно предполагала непосредственную проекцию в сферу политического действия или национального выбора. Так, славянофилы и близкие им публицисты были принципиальными сторонниками идеи о национальном единстве великорусов, малороссов и белорусов, но они вполне могли называть “народом” каждую из отдельных ветвей этого триединства, равно как и поляков.[4]
В конце нашего короткого ответа мы хотим выразить надежду на то, что наша дискуссия послужит новым толчком к изучению национальных самоидентичностей и идентификаций в Российской империи.
* * *
Редакция AI приглашает читателей вернуться к форуму “Алфавит, язык и национальная идентичность в Российской империи” (AI. 2005. № 2. С. 123-319) в свете начатой Р. Вульпиус, М. Долбиловым и Д. Сталюнасом дискуссии о “языках самоописания”, их субъектах, объектах и имперских и национальных контекстах и продолжить начатый разговор в номерах текущего года.