История и правосудие: парадигмы судебного преследования преступлений нацизма
Союз “и”, вынесенный в название настоящей статьи, подразумевает взаимосвязь между историческим исследованием и судебным расследованием. Существование связи между этими двумя различными областями признано очень давно, еще в античности, когда в Древней Греции появилось понятие “история”.[1] Однако сущность этой связи значительно изменилась по сравнению с античной эпохой, по мере того как правосудие (в виде юриспруденции) и история (в лице исторической науки) превратились в самостоятельные дисциплины. В рамках каждой из них были выработаны своя профессиональная этика, свои требования. Не только историки, но и практикующие юристы стали считать неприемлемым пересечение этих сфер, имевшее место, например, в историографии Французской революции, весьма напоминавшей прения сторон в суде; критически относились они и к восходящему к Гегелю представлению о всеобщей истории как о суде над прошлым (Weltgeschichte als Weltgericht).[2] В XVIII и XIX веках историки еще допускали, что их наука выносит приговор событиям и выдающимся деятелям прошлого, а судьи охотно ссылались на историков, когда подписывали вердикт. Однако к началу XX в. представители обеих профессий уже находили пересечение этих сфер несовместимым с требованиями как той, так и другой дисциплины. Когда внедрение тоталитарных методов отправления правосудия при национал-социалистах в Германии и при сталинском коммунистическом режиме снова привело к смешению истории и правосудия, то и специалисты, и общественное мнение расценили эту практику как нарушение моральных и профессиональных норм. К тому времени считалось само собой разумеющимся, что историк должен стремиться установить правду о прошлом, а юрист – добиваться правосудия в рамках закона, четко оговаривающего критерии, которым должны соответствовать предъявляемые доказательства и доводы сторон.[3]
Ирония заключается в том, что как раз после Второй мировой войны, когда в юриспруденции было окончательно признано недопустимым смешивать историю и правосудие, по этому вопросу снова разгорелась полемика. Признаки оживления старых споров впервые наметились в конце XIX в., когда под давлением сторонников пацифизма и соображений этики были подписаны международные соглашения, определявшие допустимые с юридической точки зрения методы ведения военных действий. Нарушения этих норм квалифицировались как военные преступления. После Первой мировой войны стремление держав-победительниц предать суду германское верховное командование за совершение военных преступлений знаменовало наступление новой эпохи – история стала привлекаться к судопроизводству и переписываться по решению суда.[4] Однако именно страшные злодеяния, совершенные нацистами в годы Второй мировой войны, послужили причиной того, что вопрос о роли истории при вынесении приговора судом и наказании преступников снова оказался открытым. Со времен Международного военного трибунала в Нюрнберге взаимоотношения между правом и историей, возникающие в ходе судебного преследования военных преступлений и преступлений против человечества, привлекают к себе внимание историков, судей, специалистов в области юриспруденции и различных комментаторов. Особенно ожесточенные дискуссии ведутся по поводу привлечения историков к процессу в качестве свидетелей-экспертов и превращения судебных слушаний по делам о военных преступлениях в подобие общественного форума, где идет поиск истины и справедливости не только в юридических, но и в исторических категориях. В последнем случае судебное расследование и последующее вынесение приговора служат не только целям правосудия, состоящим в преследовании лиц, повинных в совершении геноцида. У них есть и еще одна задача, выходящая за рамки юстиции, – рассказать обществу правду и не позволить ему забыть о Холокосте и других носящих характер геноцида преступлениях. Современные тенденции в научном обсуждении этих проблем хорошо прослеживаются уже в названии двух опубликованных в 2001 г. монографий: книги Дональда Боксэма “Геноцид перед судом: судебные процессы над военными преступниками и формирование истории и памяти Холокоста”[5] и работы Лоренса Дугласа “Память о приговоре: сотворение закона и истории в ходе процессов о Холокосте”.[6]
Хотя в настоящей статье и затрагиваются некоторые проблемы, получившие освещение в названных выше публикациях, я не ставлю перед собой задачу показать, каким образом “процессы о Холокосте” сформировали нашу память о геноциде, совершенном нацистами. Также я не рассматриваю здесь вопрос о том, действительно ли судопроизводство по этим делам вышло за рамки юстиции и занялось “сотворением закона и истории” во имя воспитания общества. По ходу статьи я касаюсь этих аспектов, но мое исследование посвящено другой проблеме – взаимодействию между исторической наукой и правосудием в ходе юридического преследования преступлений нацизма. Это взаимодействие я собираюсь проанализировать на примере судебных процессов по уголовным делам о преступлениях национал-социалистов (NS-Verfahren), проходивших в Западной Германии, и особенно – на примере деятельности инициировавшего их учреждения в Людвигсбурге. Я постараюсь показать, что столкновение требований закона и исторической науки оказалось очень продуктивным и привело к появлению бесценных документальных доказательств и созданию источниковой базы для будущих исследований. Эти материалы (особенно те, что фигурировали на процессах в Западной Германии) по сравнению с нюрнбергскими материалами открыли новые направления в историографии, привели к появлению новых исторических интерпретаций, связанных с нашими усилиями по осмыслению нацистского геноцида и мотивов, которыми руководствовались те, кто проводил в жизнь эту политику.
Дабы мои суждения о плодотворности взаимодействия судебного расследования и исторического исследования в ходе процессов над национал-социалистами в Западной Германии не были истолкованы в том смысле, что немецкая судебная система добилась в этих делах безоговорочного успеха, а трагедию Холокоста удалось адекватно представить в общественном сознании, я должен сделать несколько предварительных замечаний. Во-первых, использованный в настоящем исследовании подход позволяет дать более высокую оценку западногерманским процессам над национал-социалистами, чем это принято в существующей литературе. Этот вывод, к которому я пришел в ходе обсуждения основного вопроса – герменевтической ценности взаимодействия истории и правосудия, – вносит коррективы в господствующую отрицательную оценку усилий Германии в данной сфере.
Во-вторых, из проводимого мною сопоставления “людвигсбургской парадигмы” с “нюрнбергской” отнюдь не следует, что первая модель идеально воссоздает прошлое или будто бы благодаря Людвигсбургу мы располагаем авторитетной историей Холокоста. Безусловно, существуют другие вполне приемлемые способы рассказать о том, что означало “окончательное решение еврейского вопроса” и каким образом оно осуществлялось. Примером такого иного подхода может служить классическая работа Рауля Хильберга (Raul Hilberg) “Уничтожение европейских евреев” [The Destruction of the European Jews] – заметим, тоже основанная на судебных доказательствах, собранных в ходе Нюрнбергского процесса. Это исследование содержит непревзойденный анализ огромной “машины уничтожения”, созданной Третьим рейхом, которая составляла самую сущность проводимой государством политики геноцида.
Наконец, мое последнее замечание связано с первым: в настоящей работе я не занимаюсь выяснением вопросов об отношении германской судебной системы к наследию национал-социализма или о влиянии преемственности юридических и полицейских кадров (Personalkontinuität), оставшихся на службе со времен Третьего рейха, на немецкое судопроизводство.[7] Мое исследование сосредоточено исключительно на соединении истории и права в расследовании преступлений нацизма. Я провожу четкое различие между историческими и юридическими аспектами этих судебных процессов. С правовой точки зрения и даже с точки зрения морали, в ценности этих процессов можно усомниться. Особенности немецкого уголовного права с его весьма своеобразными законами, относящимися к убийству, привели к вынесению достаточно мягких приговоров, приостановке рассмотрения дел и, наконец, к слишком малому числу обвинений, предъявленных “кабинетным преступникам” (Schreibtischtäter).[8] В этом смысле можно говорить о том, что рассматриваемые здесь судебные процессы не достигли своей цели – правосудие так и не свершилось. Эти вещи не раз справедливо критиковались, но для целей настоящего исследования имеет значение лишь то, что касается исторического значения данных судебных процессов. Иными словами, я не берусь рассматривать здесь вопрос о том, свершилось или нет правосудие. Меня интересуют не столь высокие, но от того не менее важные вопросы: какой вклад внесли установленные в судебном порядке исторические свидетельства в расследование военных преступлений и как процесс установления доказательств повлиял на историографию Холокоста и геноцида.[9]
Предваряя разговор о том, что выиграла историография от судебных процессов над нацистскими преступниками, я хотел бы сделать несколько методологических и теоретических наблюдений по поводу взаимоотношений между исторической наукой и юриспруденцией. Несмотря на существующую четкую границу, разделяющую эти две дисциплины, они пересекаются друг с другом в одном: обе эти сферы строятся на “принципе доказательности”,[10] или критической оценки наличных свидетельств для установления фактов. Как указывает Карло Гинзбург, “поиск объективных свидетельств или доказательств – занятие не только для инквизиторов, живших триста с лишним лет назад, или для современных судей; в наши дни это также и задача историка”.[11] Действительно, эту общность отмечают и многие другие специалисты, особенно те, кто изучает взаимодействие истории и правосудия в ходе судебного преследования нацистских преступников. Исследователи часто приписывают юстиции положительное воздействие на историческую науку, как это видно на примере следующего высказывания: “Судебный следователь всегда служил образцом для историка благодаря скрупулезности своих методов установления доказательств”.[12]
Однако, признавая некоторое сходство между историком и судьей, наблюдатели всегда подчеркивают и то, что их разделяет. Хотя обе профессии служат “установлению фактов, а значит, требуют предъявления доказательств”,[13] они совершенно по-разному оценивают и используют свидетельские показания. Юристы прибегают к ним для того, чтобы подтвердить в суде те или иные заявления сторон. Историки же обращаются к свидетельствам о прошлом затем, чтобы проанализировать те или иные исторические события или процессы и предложить свою трактовку. Иными словами, история и юстиция значительно отличаются по своим задачам и методам. Для судьи значение имеют лишь те вещественные доказательства или свидетельские показания, которые имеют отношение к рассматриваемому делу. Историку же важны любые свидетельства, которые он считает необходимыми, чтобы как можно более правдиво рассказать: когда, как и почему что-то произошло. По-разному эти дисциплины толкуют и понятие контекста. Судья обращается к нему затем, чтобы оценить обстоятельства совершения преступления. Ему важно знать, можно или нет признать их смягчающими вину ответчика. Для историка же в контексте заключен самый смысл его поиска – именно им определяется достоверность источников, именно он обеспечивает соответствие истине созданной историком картины прошлого. Такое понимание контекста означает, между прочим, что историку не возбраняется ради максимально точной реконструкции исторических событий восполнять недостающие свидетельства, полагаясь на свое “историческое воображение”. От него именно этого и ждут. Напротив, юриста совершенно не интересует общий исторический или социальный контекст преступления. Если, как замечает Рауль Хилберг, “дело историка – искать истину”,[14] то дело судьи – отправлять правосудие. И хотя правосудие не исключает понимания истины как предъявленных доказательств, само это понятие имеет лишь прикладное значение для вынесения справедливого приговора. Судья или правовед могут опираться на свою “юридическую интуицию”, когда позиция защиты или обвинения основана на серьезных косвенных уликах или смягчающих обстоятельствах. Но в любом случае судья, в отличие от историка, ограничен в своих решениях известным принципом in dubio pro reo [при сомнении решать в пользу ответчика. – Прим. перев.]. Этот принцип подразумевает, что приговор выносится лишь на основе допустимых с юридической точки зрения доказательств, “вне всякого разумного сомнения” подтверждающих вину подсудимого. Таким образом, рассматривая и оценивая имеющиеся свидетельства, историки и юристы ставят перед собой разные цели и руководствуются разными принципами проведения расследования/исследования.
Не следует, однако, считать, что сходство между исторической наукой и юстицией исчерпывается их общей приверженностью “принципу доказательности”. Применительно к преступлениям нацизма здесь не все так просто. Достаточно абстрактное перечисление различий между судьей и историком затмевает важный момент: в ходе расследования преступлений нацизма между историей и правосудием возникли уникальные отношения. Без них процесс судопроизводства был бы совершенно невозможен, и по большей части они пошли на пользу для обеих этих сфер. В отличие от обычных уголовных дел, основанных исключительно на показаниях свидетелей, предъявлении улик и заключениях судебных экспертов, процессы по обвинению в военных преступлениях строятся во многом на документальных источниках, с помощью которых доказывается сам факт совершения преступлений и подтверждаются показания очевидцев. Таким образом, в отношении доказательной базы суд здесь зависит от исторической науки, т.е. от исторических документов и от самих историков, которые работают с ними. Историки также играют важную роль при установлении обстоятельств дела, его контекста. Их познания здесь необходимы, поскольку сугубо юридическое понимание имеющих отношение к делу обстоятельств оказывается недостаточным и обычно неприменимым к преступлениям, совершенным за много лет или даже десятилетий до процесса. Здесь для установления степени виновности ответчика требуется более широкая трактовка как непосредственных обстоятельств преступления, так и общих исторических условий. Иными словами, заключение историка-эксперта необходимо для воссоздания исторического контекста, потребность в котором продиктована новыми юридическими обстоятельствами. Поэтому судебные процессы по делам о военных преступлениях, совершенных в годы Второй мировой войны, снова привлекли историческую науку к решению тех проблем, которые ранее считались чисто правовыми.
Зависимость истории и правосудия друг от друга крайне велика. Расследование преступлений нацизма и предъявление обвинения по этим делам (т.е. правосудие) не могут обойтись без экспертизы со стороны исторической науки. История же, служа интересам правосудия, значительно продвинулась по пути понимания истоков нацистской политики “окончательного решения еврейского вопроса” и хода ее реализации. Как никогда ранее историки и юристы объединили свои усилия, но это отнюдь не означало отступления от тех принципов, на которых основаны эти две разные дисциплины. Ниже я постараюсь показать, что успех союза истории и юстиции был обусловлен как различием их подходов, так и их общей приверженностью “принципу доказательности”.
Каким же образом взаимодействие истории и правосудия развивалось на практике в ходе расследования преступлений нацизма и судебных процессов над нацистскими преступниками? Начало было положено в Нюрнберге, где в 1945-1946 г. Международный военный трибунал судил главных обвиняемых в военных преступлениях нацистского режима и проходили последующие процессы 1946-1949 гг. Считается, что Нюрнберг стал той вехой, с которой ведется отсчет применения международного права в области “военных преступлений и преступлений против человечества”.[15] Не столь однозначную оценку, однако, вызывают характеристика военных преступлений нацизма и геноцида, данная Нюрнбергским трибуналом, а также использование им истории в воспитательных и просветительных целях. Подход Международного военного трибунала к этим вопросам был продиктован далеко не бесспорными правовыми и политическими концепциями, которые и определили главный первый пункт обвинительного заключения, предъявленного в Нюрнберге: участие подсудимых в “выработке или исполнении общего плана или заговора, направленного на то, чтобы совершить, или предполагавшего совершение преступлений против мира, военных преступлений или преступлений против человечества”.[16] Подчеркивание “общего плана или заговора” во многом предопределило ход Нюрнбергского процесса и привело к появлению такой интерпретации преступлений нацизма, которую можно назвать “Нюрнбергской парадигмой”. Международный военный трибунал открыто признавал, что он намерен использовать судебный процесс как средство для достижения целей, не относящихся к сфере юстиции: донести до общества правду о преступлениях Третьего рейха и запечатлеть для потомков все зло нацизма. Эти цели ясно выражены в письме государственного обвинителя Соединенных Штатов Гордона Дина своему соотечественнику Роберту Джексону, главному обвинителю на Первом Нюрнбергском процессе:
“Одна из основных целей суда над главными военными преступниками состоит в том, чтобы документально показать как нашим современникам, так и будущим поколениям те средства и методы, которые использовали нацистские вожди для реализации своих планов по установлению мирового господства и развязыванию войны.”[17]
Независимо от того, какими другими “основными целями” и требованиями законодательства руководствовался Международный военный трибунал, эти открыто декларируемые дидактические задачи судопроизводства определили характер нюрнбергского правосудия и созданные здесь представления об истории. Как пишет Дональд Блоксэм в своей книге “Геноцид перед судом”, в Нюрнберге присутствовало “намерение превратить судебный процесс... в огромный урок истории”.[18]
Нюрнберг действительно дал много нового с точки зрения юстиции и много исторических открытий. Историческая наука невероятно обогатилась источниками, поскольку обвинение опиралось в первую очередь на такие считавшиеся неопровержимыми доказательства, как документы самих нацистов. Собранные и систематизированные в Нюрнберге материалы составили первое крупное собрание документов, которое до сих пор сохраняет огромную ценность как для историков, так и для следователей, ведущих дела о преступлениях нацизма.[19] Тем не менее можно утверждать, что основная парадигма Нюрнбергского процесса не благоприятствовала плодотворному взаимодействию истории и юстиции. Действительно, отношения между этими двумя дисциплинами в ходе работы Международного военного трибунала были неравноправными и в конечном счете непродуктивными. Замечание Бенджамена Ференца в разговоре с Вольфгангом Шеффлером показывает, насколько утилитарным был подход Международного военного трибунала к документальным свидетельствам:
“Однажды мне принесли отчеты оперативных групп (Einsatzgruppen) полиции безопасности (Sicherheitspolizei) и СД. При всем несовершенстве моего владения немецким языком я сразу осознал их значение и сообщил о них Телфорду Тейлору, а тот вначале лишь покачал головой и сказал: “У нас нет людей, чтоб разобраться со всем этим, разве что вы сами займетесь...”. Я занялся. Мы использовали эти доклады, когда рассматривалось дело Отто Олендорфа, в результате выяснились 92 тысячи замученных жертв. Все остальное, что бы там еще ни содержалось в этих отчетах, общая картина и т.д., – все это было вторичным и не имело особого значения [для нас. – Э.Х.]. Налицо были жертвы преступления и были убийцы, мы располагали доказательствами, а также признательными показаниями – и этого было достаточно, чтобы закрыть дело [damit war der Fall gelaufen].”[20]
Вызывала вопросы практика отбора таких документов, которые бы соответствовали требованиям первого пункта обвинительного акта. Профессиональные историки редко привлекались к их анализу, хотя историческая экспертиза могла бы помочь суду лучше понять, как функционировала бюрократическая система Третьего рейха, те ее учреждения, которые и проводили геноцид.
Нежелание обвинителей привлекать свидетельские показания лишь усугубляло проблемы, вызванные использованием случайно отобранных неизученных документальных доказательств. В своем стремлении как можно нагляднее и убедительнее продемонстрировать существование огромного заговора прокуратура, как правило, не приобщала к делу свидетельские показания нацистских палачей и их жертв. Обвинение считало их слишком ненадежными, могущими лишь повредить предъявлению документальных материалов, показывающих, что произошло на самом деле.[21] Как тогда казалось, подобные показания могли лишь замедлить процесс вынесения обвинительных приговоров подсудимым или даже скомпрометировать решения суда, поставить под сомнение однозначное освещение совершенных преступлений, вырабатывавшееся в дидактических целях.
Подобный подход обвинения, осознанно предпочитавшего доказательства одного типа другим, не только шел вразрез с общепринятыми нормами правосудия. При отсутствии подтверждающих свидетельских показаний неправильно истолковывались “неопровержимые” документальные улики.[22] Неисторический подход к отбору нацистских документов и нежелание привлекать к разбирательству свидетелей объяснялись стремлением обвинения к тому, чтобы предъявляемые на процессе доказательства вписывались в уже сложившиеся представления о сущности нацизма и его преступлений. Все это не позволило воссоздать в Нюрнберге исторический контекст, совершенно необходимый для правильного понимания природы и масштабов катастрофы, вызванной национал-социалистическим режимом.
В течение Нюрнбергского судебного процесса документальные материалы и вся воссоздаваемая ими картина прошлого подгонялись под тезис о “едином плане преступной организации заговорщиков”,[23] что означало, в сущности, вынесение приговора истории. Нацистские документы собирались и просеивались без исторической экспертизы и, соответственно, без надлежащего контекстуального анализа и интерпретации. “Правосудие” и “история” работали на общую задачу, формулируемую обвинением, искавшим истину в правосудии и справедливость в истории. По всей видимости, обвинители просто не замечали различий между этими двумя областями. Они считали себя одновременно судьями и историками, просвещающими общество и в то же время занимающимися “судебной историографией”.[24] Иными словами, обвинение использовало эти процессы как трибуну для того, чтобы еще раз продемонстрировать обществу уже известную правду о преступном плане нацистов – развязать захватническую войну и совершить геноцид.[25]
C определенными оговорками правосудие в Нюрнберге свершилось. Однако здесь так и не удалось показать истинную сущность нацистского режима и природу Холокоста. Нюрнбергский процесс в тот момент привел к распространению в обществе многих ошибочных представлений о нацизме и Холокосте: преуменьшались масштабы Холокоста, не обращалось внимания на самих его жертв, неправильно была представлена вся многоплановость осуществления геноцида на пространстве целого континента. В результате общество недостаточно понимало механизм геноцида, существование множества разных институциональных уровней, на которых проводилась эта политика. Это недопонимание, в свою очередь, приводило к путанице в понятиях, в одну категорию стали неосторожно относить концентрационные лагеря и лагеря смерти – заблуждение, распространенное до сих пор. Точно также в Нюрнберге, как правило, не уделяли достаточного внимания участию в геноциде вермахта, высшего и среднего командования СС и полиции, полиции общественного порядка (Ordungspolizei), гражданских чиновников и пособников нацистов среди местного населения оккупированных стран, особенно на Востоке. Последствия этого невнимания сказываются на представлениях общества о Холокосте и по сей день. Эти упущения оказали воздействие и на историческую науку. Как замечает Блоксэм, “некоторые современные исследователи Холокоста... находятся под слишком большим влиянием, скажем так, ‘нюрнбергской историографии’”.[26]
Историография унаследовала от “нюрнбергской парадигмы” и ее стремление свести объяснение мотивов нацистов при совершении геноцида к единственной “патолого-идеологической” причине. В рамках этой парадигмы акты геноцида характеризуются как преступления, продиктованные антисемитизмом, атавистическими инстинктами и патологическими наклонностями – пробуждением варварского стремления к убийству и нигилистическим отрицанием человеческой цивилизации. Именно таковы будто бы были побудительные причины нацистского “заговора” с целью развязать войну и совершить геноцид.[27] При таком объяснении мотивы преступления не имели никакого юридического значения, с их помощью лишь давалось логичное и убедительное с точки зрения морали обоснование судебному преследованию и осуждению главных нацистских военных преступников. Поскольку такие мотивы считались заранее известными и приписывались всем ответчикам без исключения, то в соответствии с нормами права обвинению было достаточно доказать, что подсудимые действительно принимали участие в преступных действиях. Таким образом, именно преступления, определяемые в соответствии с формулировками обвинительного акта Международного военного трибунала, а не мотивы преступлений и обстоятельства их совершения, были предметом судебного разбирательства и вынесенного вердикта. В отличие от обычного уголовного процесса, в Нюрнберге судьи не занимались выяснением мотивов отдельных лиц – предполагалось, что ответчиками двигали атавистические позывы и патологический антисемитизм, присущие этим людям в силу самой их природы. Так создавался демонический образ нацистских преступников. Конечно, все это было вполне понятной реакцией на преступления, выходящие за пределы человеческого разума. Однако такой подход препятствовал действительному осознанию всей многоплановости преступного поведения нацистов и по сути снимал “вопрос об индивидуальных мотивах при совершении убийства, полностью подчинив их метаисторическим силам”.[28]
Патолого-идеологическая модель объяснения не только разделялась в Нюрнберге судьями, обвинением и адвокатами ответчиков – она была воспринята большинством историков, писавших о Холокосте после Нюрнберга, и вошла в практику университетского преподавания как тезис о том, что “окончательное решение еврейского вопроса” с самого начала входило в планы нацистов. Действительно, такая “интенционалистская” трактовка родилась именно в Нюрнберге.[29] Ее истоки легко опознать. Как замечает Блоксэм, “по сути различие между ссылками на планы ‘преступной организации заговорщиков’ и интенционалистской трактовкой не слишком велико”.[30] Признанное судом, отвечающее нравственному чувству людей, убедительное своей “самоочевидной” правотой и простотой объяснение Холокоста “логикой зла”, т.е. идеологией нацизма, его патологическим характером, атавистическими инстинктами, которые он пробудил, все еще популярно у исследователей несмотря на то, что эта “метафизическая” трактовка была изобретением юридической мысли.[31] Проще говоря, интенционалистский подход появился на свет в результате неправильного взаимодействия истории и правосудия, характерного для “нюрнбергской парадигмы”.
Критическая оценка этой парадигмы не должна заслонять историческое значение Нюрнбергского процесса над нацистскими военными преступниками с точки зрения созданного им прецедента. Не следует также недооценивать те неотложные политические и юридические соображения, которые привели к использованию обвинения в заговоре.[32] И уж тем более эта критика не должна мешать признанию огромных заслуг Международного военного трибунала по созданию документальной базы, ставшей “материальной основой” изучения Холокоста.[33] Тем не менее многое было упущено тогда из виду, и по уже названным причинам слушания, проводившиеся Международным военным трибуналом в Нюрнберге, не смогли выявить всю сложность мотивов, которыми руководствовались преступники в совершении действий, выходящих за границы человеческого понимания. Эти мотивы действительно смущают наше сознание несообразностью человеческому измерению. Чтобы понять “логику зла”, приведшую к геноциду, увидеть в ней нечто большее, чем патологический антисемитизм, присущий нацистам по самой их природе, необходимо обратиться к другой парадигме, предлагающей более тонкое и более реалистическое объяснение причин Холокоста и участия такого большого числа людей (немцев и не только) в совершении преступлений.[34]
Эта парадигма восходит к процессам над нацистскими преступниками, проходившими в Германии после 1958 г., к деятельности Центрального отделения Государственного управления юстиции по расследованию преступлений национал-социализма (Zentralstelle der Landesjustizverwaltung zur Aufklärung nationalsozialistischer Verbrechen), известного как “Центральное отделение-Людвигсбург” (Zentralstelle Ludwigsburg – ZstL), поскольку оно находилось в Людвигсбурге, в окрестностях Штуттгарта. Несмотря на значимость Центрального отделения-Людвигсбург для исторической науки и его ключевую роль в процессе “преодоления прошлого” (Vergangenheitsbewältigung) в Германии, деятельность этого учреждения еще недостаточно изучена.[35] Людвигсбург – это “немецкий Нюрнберг” минус обвинение в заговоре и “патолого-идеологические” мотивы. Центральное отделение-Людвигсбург продемонстрировало готовность энергично и последовательно предъявлять обвинения и преследовать в судебном порядке лиц, виновных в совершении актов геноцида, которые жили “обычной жизнью” в обществе, до той поры не желавшем взглянуть в глаза своему национал-социалистическому прошлому. В этом смысле Людвигсбург обозначил поворотный момент в восприятии преступлений нацизма в Германии как в правовых, так и в исторических категориях.[36] Людвигсбург ознаменовал постепенное (возможно, запоздалое) изменение отношения немецкого общества к этой проблеме: на смену равнодушию или даже враждебности стало приходить признание нравственного и исторического долга, состоящего в судебном преследовании нацистских преступников. Осознание этого долга стало движущей силой людвигсбургских процессов.[37]
Очевидное изменение тенденции – die klare Trendwende – произошло в 1958 г. благодаря так называемому Ульмскому процессу над членами “оперативного отряда” (Ulmer Einsatzkommando Prozess).[38] Ульм открыл глаза общественности, поскольку на этом процессе было публично продемонстрировано, что даже спустя десять лет после войны судебная практика едва затронула сложнейшую проблему преступлений нацизма. Благодаря настойчивости штуттгартского прокурора Эрвина Шюле и некоторых его коллег обвинение по этому делу было предъявлено не одному человеку, как это обычно бывало до тех пор в Западной Германии. В отличие от предшествующих достаточно случайных и изолированных друг от друга судебных процессов, сразу десять членов “оперативного отряда” государственной полиции и СД “Тильзит”, включая командира, предстали перед судом по обвинению в участии в массовом убийстве литовских евреев. Ульмский процесс стал “шоковой терапией”, благодаря которой общество лучше осознало масштабы массовых убийств, особенно на Востоке. Стало понятно и то, что судебная система ранее слишком терпимо относилась к преступникам. Это осознание и, что еще важнее, готовность прокуратуры Штуттгарта расследовать дело и предъявить обвинение всем установленным членам Einsatzkommando вдохнули новую жизнь в судебное преследование нацистских преступников в Германии и стали решающим толчком к созданию Центрального отделения-Людвигсбург в декабре 1958 г. Ульмский процесс послужил образцом в расследовании преступлений, предъявлении обвинения и вынесении приговоров отдельным лицам, связанным между собою общностью совершенных ими преступных деяний (Tatkomplex – комплексом действий).[39]
Будучи одновременно учреждением федеративного и регионального (земельного – Länder) уровня, Центральное отделение-Людвигсбург пришло на смену изолированным усилиям различных региональных (земельных) прокуратур (Bundesländer Staatsanwaltschaften). Оно инициировало и координировало работу по расследованию преступлений, установлению личности нацистских преступников и их преследованию в судебном порядке на всей территории Западной Германии. С этого момента, как совершенно правильно утверждает Дик де Мильд,
“возбуждение уголовного дела по преступлениям нацистов более не зависело ни от обвинений, выдвигаемых против конкретных подозреваемых, ни от места совершения преступления. Вместо этого Людвигсбургское отделение могло по своей собственной инициативе расследовать почти все преступления нацистов. Это несомненно стало революционным переворотом в судебном расследовании таких преступлений и преследовании виновных, а также значительно повысило качество обвинения.”[40]
Согласно полученному мандату, задача Центрального отделения-Людвигсбург состояла в том, чтобы выявлять, собирать и изучать все доступные в Германии и за границей документы, касающиеся преступлений нацизма. Основной целью при этом было проанализировать конкретные сочетания, кластеры преступлений (Tatkomplexe), чтобы квалифицировать их характер и установить участников. После того как эта задача была решена, Центральное отделение-Людвигсбург передавало собранные данные, в том числе и имена возможных свидетелей по делу, в соответствующую прокуратуру, которая и принимала уголовное дело к рассмотрению. Центральное отделение-Людвигсбург при этом продолжало следить за ходом дела, оказывая помощь в расследовании.[41] Таким образом, с точки зрения механизма судебного преследования нацистских преступников, Центральное отделение стало настоящим мотором в этом деле. Более того, поскольку прокуратуры были обязаны не только принять направленное из Людвигсбурга дело к рассмотрению, но и представить затем протоколы проведенного судебного процесса обратно в Людвигсбург, то Центральное отделение выполняло также функции центральной справочной службы, располагавшей данными по всем процессам о нацистских преступлениях, состоявшимся в Германии после 1958 г.[42]
Подобный подход, заключавшийся в выявлении и судебном преследовании целых “кластеров” преступлений, требовал, чтобы обвинение “опиралось на весь исторический контекст [gesamte historische Umfeld] таких преступных комплексов как неотъемлемой составляющей судопроизводства”.[43] По-видимому, все последующие директора Центрального отделения-Людвигсбург и руководство прокуратурой прекрасно осознавали взаимосвязь между правосудием и историей в ходе процессов над национал-социалистами и не считали ее неизбежным злом, а напротив – всецело поддерживали. Так, например, говоря о франкфуртском процессе по делу о преступлениях в Освенциме (1963-1965), Адальберт Рюкерль (директор Центрального отделения в 1966-1986 гг.) подчеркивал, что в такого рода делах задача судей состоит в “проведении исторического исследования или предъявлении исторических документов”. Более того, Рюкерль доказывал, что юристы не должны бояться проводить такое исследование, хотя оно и выходит за рамки их прямых обязанностей.[44] Мартин Бросат, ныне покойный директор Института современной истории в Мюнхене, в 1987 г. писал:
“Благодаря способности выявлять [исторические. – Э.Х.] доказательства за последние тридцать лет судам и прокуратуре удалось последовательно добиться гораздо большего, чем смогли бы сделать историки, действуя в одиночку и располагая лишь ограниченными возможностями.”[45]
Цитируя Бросата в своей замечательной работе, Рюкерль приходит к следующему выводу:
“В деле преследования нацистских преступлений главное достижение немецкого судопроизводства и юриспруденции заключается, пожалуй, в установлении фактов и общем осмыслении преступного характера национал-социализма, а не в вынесенных или так и не вынесенных приговорах конкретным лицам.”[46]
Это достижение немецкой юстиции возвращает нас к вопросу об участии исторической науки в преследовании нацистских преступников. Получение новых исторических знаний, развитие историографии не входили в основные цели или задачи судопроизводства. Скорее, они стали побочным результатом стремления к совершению правосудия, реализуемого в рамках немецкого уголовного и процессуального законодательства, применяемого в обычных уголовных делах. Однако в таких необычных случаях, как судебное преследование нацистских преступлений, тот же закон (точнее, немецкий Уголовный кодекс 1871 г.) требует, чтобы при выяснении контекста преступления, личных мотивов обвиняемых, характера преступления и конкретных обстоятельств его совершения юристы обращались к историческим свидетельствам.
Именно по этим причинам прокурор Рюкерль и его коллеги и настаивали на том, чтобы при установлении доказательств суды не только выполняли все положенные процессуальные действия, но и сами проводили исторические исследования, собирали и изучали исторические документы. И хотя юристы непосредственно участвовали в такой работе, осуществление этого требования на практике привело к тому, что судебные органы начали действительно привлекать историков в качестве экспертов (Gutachter), предоставив в их распоряжение свои институциональные возможности и ресурсы. Иными словами, историки стали бесценными помощниками при проведении судебного расследования по делам о преступлениях нацизма. Их задачей было установить контекст преступлений – в том числе выяснить для суда конкретные вопросы, ответ на которые был необходим для предъявления обвинения.
Такое большое внимание, уделявшееся в ходе судопроизводства по этим делам среде совершения преступлений и вопросам исторического характера, объяснялось рядом причин. Во-первых, между следствием по делу и совершенными преступлениями прошло много лет. Во-вторых, судопроизводство применяло “кластерный подход”, объединяя в одно дело целый ряд однотипных преступлений. В-третьих, здесь действовал ряд законодательных ограничений: нельзя было применять законы, принятые после совершения преступлений, к уголовной ответственности можно было привлечь лишь за совершение умышленного убийства – таким образом, исключалось предъявление обвинений в убийстве по неосторожности или в геноциде, законодательно квалифицированном как преступление в Германии лишь в 1954 г.
Последнее чисто юридическое обстоятельство и объясняет то, почему историческая наука оказалась вовлечена в сферу судопроизводства. Ключевую роль здесь сыграл § 2 статьи 211 немецкого Уголовного кодекса, который гласит:
“Умышленное убийство совершает всякий человек, который убивает другого человека, движимый желанием убить, удовлетворить свои сексуальные инстинкты, алчностью или другими низменными побуждениями, преступными намерениями или жестокостью, опасными для общества мотивами, или же с целью содействовать другому преступлению или скрыть другое преступление.”[47]
Процитированный параграф чрезвычайно затрудняет предъявление обвинения по делам о преступлениях нацистов и почти не позволяет преследовать в судебном порядке так называемых кабинетных преступников,[48] поскольку обвинение должно доказать наличие намерения, инициативы и мотива для совершения преступления или сочетания нескольких этих элементов. Другая сложность заключается в том, что, помимо установления этих, в сущности, субъективных факторов, для предъявления обвинения в умышленном убийстве или в содействии его совершению необходимо доказать, что намерения или мотивы ответчика были преступными “по своему внутреннему содержанию”. Поскольку сами обвиняемые в таких случаях не склонны признаваться в содеянном, каким образом можно продемонстрировать, что они сознательно убивали людей “из низменных побуждений”? Для решения этой задачи в первую очередь требовалось детально проанализировать и осмыслить объективные институциональные, организационные, идеологические и юридические обстоятельства совершения преступления. Именно здесь могли обнаружиться указания на то, что обвиняемого подтолкнули к убийству субъективные противозаконные мотивы. Только после установления контекста преступления и разъяснения его значения экспертами-историками суд мог предъявлять обвинение и начинать производство по делу.
Почему историков приходилось привлекать к судопроизводству и какова была методология судебного расследования, лучше всего видно на примере ситуаций, когда защита ссылается на “необходимость подчинения приказу” (Befehlsnotstand). Со времен процессов в Нюрнберге адвокаты подсудимых не раз использовали этот аргумент. Поэтому решающее значение приобрел вопрос: может ли суд согласиться с утверждением защиты о том, что ответчик действовал по принуждению, подчиняясь приказу вышестоящего командования.[49] В упрощенном виде доводы защиты сводились к тому, что нацистская Германия была тоталитарным государством, террором принуждавшим людей к покорности, в частности – к беспрекословному выполнению приказов. Отсюда следовал вывод: “при национал-социалистах во всех сферах жизни господствовали принуждающие приказы (Befehlsnotstand)”.[50] В таких условиях, как утверждалось, ответчик был “вынужден повиноваться, поскольку в противном случае он подвергся бы жестокому наказанию”.[51] Если бы эти доводы были признаны обоснованными, то обвинение в преднамеренном убийстве отпадало бы само собой, независимо от намерений, инициативы и личных мотивов ответчиков. Единственная возможность для обвинения состояла в том, чтобы показать: страна не жила в условиях тотального давления (Befehlsnotstand), и потому не было и принуждения в том смысле, как оно определяется в статье 52 Уголовного кодекса Германии. (Согласно этой статье, принуждение имело место, когда “совершить наказуемые действия правонарушителя вынудила непосредственная неотвратимая угроза его жизни и здоровью”[52]). В данном случае историки последовательно показывали, что не существует доказательств, подтверждающих заявления защиты о том, что отказ выполнять преступные приказы (квалифицируемые как преступления по действовавшему в Третьем рейхе уголовному кодексу) мог повлечь за собой угрозу “жизни и здоровью” обвиняемого. Тщательное изучение и детальный анализ механизмов функционирования полиции и СС продемонстрировали: никакие институциональные, дисциплинарные или идеологические условия той эпохи не подтверждают теорию о “принуждающих приказах” (Befehlsnotstand). Следствием было установлено, что, несмотря на заслуженную репутацию преступной организации, СС действовала в рамках закона, в соответствии с инструкциями, которые – какие бы цели они ни преследовали и какими бы намерениями ни были продиктованы – все же не позволяли СС привлекать к суду или как-то иначе наказывать своих сотрудников или служащих полиции за неподчинение противозаконным приказам. За подобное неповиновение не приговаривали к серьезным срокам заключения, не отправляли в концентрационные лагеря, не посылали в штрафные батальоны (Bewährungseinheiten) и тем более не казнили на месте.[53]
Причины тому были достаточно просты, хотя для их установления потребовалось детальное и глубокое изучение Третьего рейха и особенно положения СС в нацистском государстве. Прежде всего, положение о наказаниях СС, основанное на немецком Военно-уголовном кодексе, практически не позволяло преследовать лиц, “виновных” в неподчинении преступным приказам. По статье 47 этого кодекса исполнение приказа, “направленного на совершение общегражданского или военного правонарушения или преступления”, считалось нарушением уголовного права (военного или общегражданского).[54] Соответственно, убийство мужчин, женщин и детей по расовым или другим противозаконным причинам квалифицировалось как “правонарушение или преступление”. Тем самым статья 47 юридически санкционировала неподчинение подобным приказам. Более того, согласно этой же статье, выполнение таких противозаконных “приказов вышестоящего командования” рассматривалось как преступление. В любом случае, для оценки поведения обвиняемого суду уже не нужно было выяснять, насколько “компетентными юридическими познаниями” обладал этот человек, чтобы он мог самостоятельно распознать преступный характер полученного приказа. Как объясняет Рюкерль, было достаточно установить, что “интеллект и степень восприятия окружающего позволяли ответчику в соответствии с его обычными представлениями осознать, что действия, предусмотренные приказом, представляли собой что-то дурное”.[55]
Судебное преследование случаев неподчинения приказам поставило бы суд и прокуратуру СС перед неизбежным выбором. Признав в соответствии с действовавшим в Третьем рейхе Военно-уголовным кодексом “законным” отказ выполнить приказ, суды СС оказались бы в крайне затруднительном положении: им пришлось бы отнести к противозаконным действия командования, отдавшего этот приказ. По политическим причинам это было совершенно невозможно. Ссылаясь на статью 47, ответчик мог бы тогда заставить суд, например, определить, насколько соответствуют немецкому и международному праву массовые расстрелы евреев. Вердикт о невиновности подсудимого был бы неизбежно равносилен предъявлению обвинения нацистским вождям, тайно отдававшим преступные приказы об уничтожении евреев, цыган, инвалидов. В тогдашних политических и идеологических условиях подобное решение суда неизбежно сочли бы “абсурдом и провокацией”. Чтобы не допустить такого развития событий, в СС рассматривались эти “законные случаи” неповиновения в административном порядке. Наказание, если оно все же налагалось, всегда было легким: виновного обычно понижали в звании или переводили на другую должность, и вслед за этим, как правило, продвижение этого человека по службе заканчивалось.[56] На основании этих данных эксперты-историки и юристы указывали на то, что не было выявлено ни одного случая, когда бы служащим СС или полиции за отказ участвовать в убийстве грозили тюремное заключение или связанные с риском для жизни последствия. Результаты изучения экспертами документальных источников, многочисленные свидетельства бывших судей из СС, а также принятые в послевоенные годы судебные решения по соответствующим делам показали, что не существовало принуждающих обстоятельств, действительно угрожавших “жизни и здоровью” обвиняемых.[57]
Столкнувшись с вероятностью отказа со стороны суда признать тезис о тотальном давлении, заставлявшем выполнять приказ, адвокаты обвиняемых стали ссылаться на то, что непосредственное командование карало случаи неповиновения расстрелом на месте (Kurzer-Hand-Erschiessungen), поскольку обладало чрезвычайными административными полномочиями и даже могло действовать без санкции вышестоящих инстанций. Однако и на этот раз, несмотря на тщательное расследование, не удалось найти никакого подтверждения этому тезису.[58] Будто бы имевшие место случаи расстрелов оказались недоказанными. Так или иначе, подобные расправы не были связаны с неповиновением преступным приказам. Как ранее оказалось невозможным привести примеры судебного преследования за неподчинение приказу, так теперь защите не удалось сослаться на административный произвол. В экспертном заключении 1973 г. по поводу предположений о “решении вопроса в административном порядке” Вольфганг Шеффлер пришел к следующему выводу: нет никакого указания на существование “альтернативных карательных методов, которые бы применялись в обход юрисдикции СС и полиции и не были бы предусмотрены установленными инструкциями и предписаниями СС”.
Он писал:
“Всякий человек, разбирающийся в бюрократической системе СС и полиции, знает, что служащие этих ведомств не могли просто исчезнуть. Оставался документальный след (Aktengänge), так что независимо от судьбы конкретного человека его карьеру можно в принципе восстановить... Более того, почти все примеры, предъявленные в качестве подтверждения будто бы имевших место вынуждающих обстоятельств, основаны на другом, совершенно ином положении вещей (Sachverhalte).”[59]
На самом деле действовавшие инструкции и положения не позволяли командиру самовольно подвергать наказанию подчиненного независимо от характера совершенного им проступка – будь то дезертирство, получение взятки или неподчинение приказам (“законным” или “противозаконным”).[60] Один из высших чинов СС и полиции генерал Эрих фон дем Бах свидетельствовал:
“Никому из командиров СС, какого бы ранга он ни был, не разрешалось по собственному усмотрению расстреливать, посылать на фронт или отправлять в концентрационный лагерь своих подчиненных, отказавшихся выполнить приказ.”[61]
По соответствующему положению подвергать наказанию сотрудников СС можно было лишь с личного согласия Генриха Гиммлера. Гиммлер не потерпел бы самоуправства ни от кого из своих офицеров. Мелочный бюрократ до мозга костей, он добился того, чтобы все решения, касающиеся жизни и смерти служащих СС и полиции, принимались установленным путем, проходя все ступени централизованной административной иерархии, исключавшей спонтанные действия “взбесившихся начальников” (wilde Vorgesetzte).[62]
Эта политика также отражала идеологические установки рейхсфюрера СС. Гиммлер, судя по всем источникам, не выносил произвола или чрезмерно сурового наказания в отношении своих людей. Это против “внешних врагов” применялись террор и геноцид, но совсем по-иному в СС поступали с отъявленными преступниками и нарушителями дисциплины в своих рядах.[63] Действительно, как показали историки, в этой сфере законность неукоснительно соблюдалась абсолютно во всем. За самые разные нарушения дисциплины, вплоть до серьезных уголовных преступлений, выносились относительно мягкие приговоры. Для Гиммлера “тяжким преступлением” была не коррупция и даже не “нарушение чистоты расы”, и уж тем более не отказ выполнять “чрезвычайно трудный приказ” вроде совершения актов геноцида, а любое сознательное проявление “нелояльности СС, фюреру или рейху”.[64] Неповиновение было простительно, но вот нелояльность приравнивалась к измене. Гиммлер и высшее руководство СС были готовы извинить неподчинение приказу со стороны своих сотрудников, которые по долгу службы занимались уничтожением людей, – до тех пор, пока оно не превращалось в явную демонстрацию политической оппозиции и не подрывало дисциплину в целом. Молча признавалось, что служба в “Черном ордене” предполагала выполнение особо трудных – с какой бы меркой к ним ни подходить – заданий, и справиться с ними могла лишь отборная “элита”, состоявшая из преданных и сильных духом мужчин. К тем же, кто не смог вынести кровавых будней этой службы, относились с пониманием. Несоответствие человека поставленным задачам списывалось на “психологические проблемы или болезнь”, а не считалось заслуживающим взыскания нарушением дисциплины.[65] Таким образом, как отмечал Рюкерль,
“Не удается найти ни одного случая, когда отказ выполнить преступный приказ повлек бы за собой ущерб жизни или здоровью. В этом нет ничего удивительного, если вспомнить, что в соответствии с идеологией СС (провозглашенной лично Гиммлером) неподчинение приказу, предполагавшему проявление особой жестокости, расценивалось не как измена, но как слабость характера.”[66]
В свете этих открытий, выдержавших проверку временем, ссылки защиты на “приказы вышестоящего командования” потеряли свою убедительную силу. Проведенное историками и юристами расследование идеологических, правовых, дисциплинарных норм и институционального устройства СС и полиции опровергло утверждение о том, что неповиновение приказам начальства могло повлечь за собой расстрел или какие-то другие угрожающие жизни последствия. Так был окончательно развеян “миф о принуждающих приказах” (Mythos des Befehlsnotstandes), или, как назвал его в своей работе Мильд, “миф о принуждении” и, соответственно, этот довод защиты был отклонен судом.[67]
Опровержение тезиса о невозможности неподчинения приказам, однако, не решило всей проблемы. Существовал и другой вариант защиты, также ссылавшийся на принуждение: ответчик якобы мог искренне верить, что ему грозит наказание за неподчинение приказу. (В юриспруденции существует понятие “предполагаемая угроза” – Putativnotstand).[68] Оба эти тезиса активно использовались в ходе судебных процессов и потребовали непосредственно привлечения историков к выяснению вопроса. Прокуратура, ссылаясь на отсутствие объективных принуждающих обстоятельств (objektiver Befehlsnotstand), указывала на личные мотивы, побудившие обвиняемых выполнять преступные приказы. Адвокаты обвиняемых, со своей стороны, опирались на понятие предполагаемой угрозы, которое позволяло ссылаться на “субъективные принуждающие обстоятельства” (subjektiver Befehlsnotstand). Независимо от этого юристы нуждались в помощи историков, чтобы установить или опровергнуть сам факт поручения совершить преступление или совокупность преступлений – как это определяется в § 211 немецкого Уголовного кодекса. Только точное воссоздание исторического контекста и в особенности норм поведения, предусмотренных действовавшими в СС дисциплинарными инструкциями и правилами “морали”, могло позволить суду выявить случаи нарушения этих норм.
Установив этот контекст, суды могли приступать к допросу свидетелей, задавая им хорошо продуманные вопросы и сопоставляя показания с уже доказанными или достаточно хорошо известными данными, относящимися к месту и обстоятельствам совершения убийства или целого ряда убийств (Verbrechenskomplex – комплекс преступлений).[69] Все это позволило судам отвергнуть “доводы защиты о невиновности ответчика на основании предполагаемого давления со стороны вышестоящего командования”. Конечно, в ряде случаев тезис о предполагаемом принуждении было невозможно опровергнуть за недостатком доказательств или из-за того, что вовремя не удалось провести историческое исследование. И все же благодаря заключениям историков и показаниям очевидцев на многих процессах удалось однозначно доказать виновность подсудимых.[70]
Историки действительно внесли большой вклад в преследование нацистских преступников, выступая на суде в качестве свидетелей-экспертов. Их роль была особенно велика в ходе так называемых однородных процессов, т.е. процессов, по которым обвинение в совершении целого “комплекса преступлений” (Tatkomplex) было предъявлено сразу большому числу лиц. К числу таких дел относились процессы об эвтаназии, об операции “Райнхард”[71] и судебные слушания, состоявшиеся во Франкфурте-на-Майне по преступлениям, совершенным нацистами в Освенциме.[72] Слушания о преступлениях, совершенных в Освенциме, Рюкерль называет “подлинно историческим процессом”. На этом примере действительно хорошо видно, как суд использовал изыскания историков (в данном случае – о концентрационных лагерях и об Освенциме в частности) для реконструкции истории Третьего рейха, институциональной структуры СС, нацистской политики геноцида и для ответа на вопрос о мотивах преступлений нацистов. Обвинительный акт по этому делу показывает колоссальное значение исторической науки для такого рода судебных процессов. Из семисот страниц обвинительного заключения первые двести посвящены историческому обзору системы СС и полиции, в них содержатся ссылки на соответствующие документы этих органов. В недавно опубликованной работе Ребекка Виттманн замечательно прослеживает и анализирует вклад историков в этот процесс против бывших охранников и служащих лагеря в Освенциме.[73] Документы, определявшие правила внутреннего распорядка лагеря, соответствующие приказы и инструкции
“...помогли суду при выявлении виновности ответчиков провести различие между лицами, непосредственно совершавшими убийства, и пособниками и подстрекателями преступлений.”[74]
Таким образом, нормативные документы нацистов, в особенности лагерные инструкции, послужили важными доказательствами, с помощью которых можно было установить случаи отступления от действовавших приказов, положений и предписаний руководства СС в Берлине по управлению лагерями. Все преступления, по которым было предъявлено обвинение, сопоставлялись с историческим контекстом, воссозданным на основе документальных источников, а также с действительным поведением ответчиков, реконструированным на основании свидетельских показаний. Таким путем обвинению удалось продемонстрировать, что подсудимые сознательно превышали свои должностные обязанности и полномочия, действовали по своей “личной инициативе и по конкретным субъективным внутренним побуждениям, таким как садизм, жажда убийства и другие ‘низменные мотивы’”, т.е. совершали умышленное убийство, как оно определяется по статье 211 Уголовного кодекса.[75]
В ходе процессов над преступлениями нацистов в Освенциме во время проведения операции “Райнхард” был опровергнут тезис защиты о “предполагаемом принуждении”. За некоторыми исключениями обвинению удалось доказать обратное. Историки внесли в это значительный вклад, показав на документальных материалах отсутствие такого принуждения. Однако самую большую роль в изобличении преступников сыграли показания выживших заключенных и бывших сослуживцев обвиняемых. Свидетели подробно описывали жестокое, садистское поведение подсудимых, выделявшееся даже на фоне массовых убийств, происходивших в лагерях. Было доказано
“отсутствие какой-либо угрозы “жизни и здоровью” ответчиков, которая бы вынуждала их участвовать в убийствах... поскольку они не только выполняли полученные приказы, но часто выходили в своих действиях за рамки предписанного (цитата из работы Мильда относится к процессу о преступлениях в Треблинке).”[76]
Таким же был и вердикт суда во Франкфурте-на-Майне, по которому все двадцать подсудимых были признаны виновными в преступлениях, предусмотренных законодательством Третьего рейха, в особенности §47 Военно-уголовного кодекса.[77] Иностранные и немецкие наблюдатели жестко критиковали немецкую судебную систему за недостаточное преследование нацистских преступников. Указывалось, что со времени создания Центрального отделения-Людвигсбург в 1958 г. состоялось множество процессов над нацистскими преступниками, но их результаты были весьма и весьма скромными. Многие отзывались об этих судебных слушаниях как о фарсе, продиктованном политическими соображениями: говорили, что суды и прокуратура неохотно занимались этими делами, выносили, в лучшем случае, “фантастически мягкие приговоры” преступникам, совершившим чрезмерные по своей жестокости и масштабу преступления (так называемым эксцесс-преступникам – Exzesstäter), а в худшем – отказывались признавать коллективную вину немецкого народа в пособничестве Холокосту.[78] C точки зрения морали такие оценки очень понятны. Однако следует помнить о том, что судебное преследование нацистских преступлений сталкивалось как с юридическими ограничениями, существующими в немецком уголовном праве, так и с политическими реалиями – проблемой преодоления Германией нацистского прошлого. С учетом этих обстоятельств результаты судебных дел, возбужденных Людвигсбургским отделением, производят благоприятное впечатление по сравнению с преследованием нацистских преступников в других странах.[79] История показывает, что после 1958 года, т.е. после явного “слома тенденции” (klare Trendwende), Германия действительно раньше других государств “разослала повестки” виновным в совершении нацистских преступлений, хотя, конечно, таких действий было бы справедливо требовать именно от немцев. С этого момента, несмотря на постоянное сопротивление и искусственно создаваемую неразбериху, прокуратура и судьи в Людвигсбурге, Франкфурте, Дортмунде, Гамбурге и других городах стремились к свершению правосудия, расследуя дела и предъявляя обвинение многим тысячам подозреваемых. Независимо от мнения общественности, находившей выносимые приговоры недостаточными, эти юристы действительно относились к своей работе как к составной части процесса преодоления прошлого (Vergangenheitsbewältigung).[80]
Заметим, что на процессах Международного военного трибунала в Нюрнберге ответчиками проходили лица, принадлежавшие к высшему эшелону нацистского руководства. Это обстоятельство уже само по себе гарантировало, что очень многим из них будет предъявлено обвинительное заключение и вынесен соответствующий приговор. В отличие от этого несомненные успехи немецкой судебной системы в преследовании нацистских преступников были обеспечены тесным сотрудничеством правосудия и исторической науки. Такое сочетание исторического изучения и судебного расследования было обусловлено рядом обстоятельств юридического характера: невозможностью применить обратную силу закона, выбором в пользу “однородных процессов” (einheitliche Verfahren) и требованиями статьи 211 Уголовного кодекса Германии, согласно которой обвинение должно доказать вину ответчика, продемонстрировав его личную инициативу и/или “низменные мотивы”. Однозначный запрет на применение обратной силы закона к преступлениям, совершенным за несколько десятилетий до начала процесса, потребовал от обвинения воссоздать исторические реалии нацистского режима и порожденной им преступной среды. Эти требования вполне соответствовали классическому определению исторической науки, сформулированному еще Леопольдом фон Ранке: история повествует о том, “что произошло на самом деле”. В данном случае стремление к свершению правосудия шло рука об руку с поисками исторических знаний. Поскольку невозможно было опираться на законы, принятые после падения Третьего рейха, юристам пришлось пойти по пути историков: нужно было понять прошлое в его собственных категориях и применить те законы, которые действовали во время совершения предполагаемых преступлений. Такой подход значительно отличался от подхода Международного военного трибунала, ведь на процессах в Нюрнберге приговоры нацистским преступникам выносились на основании законов, вступивших в силу уже после совершения преступлений, а собственные представления суда о прошлом проецировались на историю.
Не имея возможности применять обратную силу закона, Людвигсбургская прокуратура предпочитала готовить “однородные процессы”, объединяя в одно производство целые кластеры преступлений. Такой подход помог установить контакт между юристами и историками. В результате удалось лучше понять реалии нацистского режима, что давало возможность прояснить подробности совершения того или иного “комплекса преступлений” (Verbrechenskomplex). Только “однородный процесс”, предполагавший тщательное историческое изучение обстоятельств дела и выявление “комплекса преступлений”, позволял точно установить звание, должность и служебные обязанности обвиняемого в контексте институциональной среды, в которой произошло преступление, – будь то армейское командование, подразделение полиции, концентрационный лагерь или лагерь смерти, находившиеся в ведении СС.[81] Подобная процедура зависела, как уже отмечалось выше, от свидетельских показаний и исторической экспертизы. Экспертиза изучала целый “комплекс преступлений”, принятый к рассмотрению в одном суде. Этим и объясняется то, что после 1958 г. немецкая прокуратура предпочитала подобную стратегию. Рюкерль лучше всего описывает характерную для нее взаимосвязь истории и правосудия, когда перечисляет преимущества “однородных процессов” в деле “установления действительных исторических фактов”. Он пишет:
“Нет нужды подробно останавливаться на том, что сущность уголовного процесса состоит в установлении личной вины ответчика, а не в изучении событий прошлого. И все же трудно представить какое-то другое преступление – кроме преступлений нацистов, - где так настоятельно требовалось пролить свет на общий контекст событий и отдельные детали происходившего, чтобы установить объективный и субъективный вклад обвиняемого в совершение расследуемого преступления.”[82]
Таким образом, строгий запрет на применение обратной силы закона, в связи с чем приходилось опираться на обычное немецкое уголовное право и в особенности на статью 211 Уголовного кодекса, вынуждал обвинителей обращаться ко всей “совокупности преступных действий” (Tatkomplex), рассматриваемых в ходе “однородного процесса”. Только это позволяло установить вину конкретного подсудимого.
“Однородные процессы”, характерные для судебных разбирательств, возбужденных по инициативе отделения в Людвигсбурге, знаменуют собой пересечение интересов исторической науки и юстиции. Ради вынесения приговора отдельным лицам, совершавшим преступные действия и руководствовавшимся преступными мотивами, необходимо было пролить свет на все нацистское прошлое. О значимости этого союза истории и правосудия для лучшего понимания природы нацистских преступлений весьма точно сказано криминалистом Гербертом Егером:
“Познавательная ценность таких судебных слушаний, как и любых размышлений юристов и криминалистов над историческими событиями, состоит, по-видимому, в том, что они вносят личностный элемент в историю. Иными словами, они позволяют увидеть, как пересекаются между собой история человечества [Weltgeschichte] и история жизни отдельного человека [Lebensgeschichte], причинно-следственные связи, действующие в общих исторических процессах и в жизни отдельных людей, история недавнего прошлого и криминалистика. На судебном процессе устанавливается индивидуальная ответственность тех или иных людей за отдельные события [Teilvorgänge], и это помогает преодолеть иллюзию того, что подобные преступления значительно превышают масштабы отдельной личности, захватывая человека в свой поток как бессмысленную песчинку. Конечно, ни один преступник не может нести ответственность за массовые убийства в целом: он не развязывал бойню и не мог положить ей конец. Однако детальный анализ поведения отдельного человека – а именно это предписывает нам уголовное право, поскольку обвинение может быть предъявлено только конкретному лицу, – позволяет показать личностное измерение этих коллективных преступлений. Об этом личностном измерении часто забывают, когда говорят об общих исторических процессах, как это принято в исторической науке. В сущности, только в ходе судебных процессов стало понятно, что... даже массовый террор – это не просто катастрофа, подобная природным катаклизмам. Он состоит из множества отдельных, самых разных преступных действий, часто продиктованных в том числе и личными мотивами.”[83]
В сущности, Людвигсбург стал институциональным выражением объединения усилий исторической науки и криминалистики в судебном расследовании и установил когнитивную связь и взаимное влияние субъективных, личностных мотивов и объективных, выходящих за пределы отдельной личности, причин, обусловивших геноцид.
Познавательная ценность западногерманских судебных процессов над нацистскими преступниками действительно состоит в том, что они “индивидуализируют” историю, восстанавливая личностное измерение геноцида – катастрофы, масштабы которой превышают обычное человеческое понимание. Эти судебные слушания в буквальном смысле показали истинные лица людей, которым были предъявлены обвинения в совершении беспрецедентных преступлений. Мотивы их поведения и степень ответственности за конкретные действия устанавливались путем сопоставления совершенных поступков с действительными историческими условиями той эпохи. Сосредоточившись на выяснении личной ответственности и виновности, судебное разбирательство позволило разглядеть индивидуальные человеческие качества как нацистских палачей, так и их жертв. Как пишет Виттман, “свидетельские показания сыграли значимую роль, показав, что за миллионами жертв нацизма стоят конкретные человеческие судьбы, и установив индивидуальную ответственность обвиняемых”.[84]
И все же именно ответчики больше всего выиграли от этого “очеловечивающего” воздействия судебных процессов – в зале суда они превращались из “монстров” в обычных людей, “похожих на других представителей этого биологического вида”. Подсудимых перестали воспринимать как “маньяков из преисподней”, лишенных всех человеческих чувств.[85] Оказалось, что они всего лишь люди, которые по разным, часто весьма прозаическим причинам и по случайному стечению обстоятельств вольно или невольно не смогли поступить так, как должны вести себя человеческие существа – не проявили ответственности, сострадания и милосердия. Судебные процессы над нацистами повлекли за собой их “дедемонизацию”. После расследования, предъявления обвинения и вынесения приговора преступник, осужденный по обычной уголовной статье за совершение необычных, поражающих своими масштабами и жестокостью преступлений, уже не был безликой условной единицей, функционером геноцида, лишенным узнаваемых человеческих черт, независимой воли и способности к суждению, винтиком в огромной “машине разрушения”.[86] Его поступки и, соответственно, преступная сущность нацистского режима, участие в этих преступлениях такого большого числа людей – немцев и представителей других народов – становились понятными с исторической точки зрения. Таким образом, именно в ходе судебных слушаний нацистские преступники
“обрели обычное человеческое измерение и узнаваемые черты. Это и позволило – с известными оговорками – установить их личность и вынести им приговор. Если бы этого не произошло, совершенный нацистами геноцид представлял бы для нас еще большую загадку, чем он кажется сейчас.”[87]
Исчезновение налета таинственности, окружавшего геноцид, нарастало по мере организации новых судебных слушаний о различных “комплексах преступлений”, включавших почти все основные преступления нацизма, за исключением военных преступлений вермахта.[88] Среди более известных “комплексов преступлений” были концентрационные лагеря и лагеря смерти, эвтаназия, деятельность оперативных групп CC (Einsatzgruppen), подразделений полиции охраны порядка (Ordungspolizei), “операции по зачистке” гетто. Менее известны, но не менее значимы судебные процессы над немецкими гражданскими чиновниками и служащими полиции охраны порядка, участвовавшими в совершении геноцида на территории Белоруссии и Украины, а также процессы против их пособников из числа местного населения. От придания человеческого измерения этим массовым убийствам выиграло в первую очередь не столько правосудие, сколько историческая наука.
Историки, принимавшие участие в судопроизводстве на всех его стадиях, много способствовали объяснению ранее малоизвестных или непонятных преступлений нацизма. Они восстановили как конкретные факты, так и общие структурные, организационные и идеологические факторы, приведшие к Холокосту. Особенно велик вклад таких историков, как Хельмут Краусник, Ханс Бухгайм, Мартин Бросат и Вольфганг Шеффлер. Их экспертные заключения стали новой страницей в изучении истории Третьего рейха. Проводя порученное им судом расследование, эти специалисты заполнили множество пробелов в том, что касается фактической стороны событий. Занимаясь поиском доказательств для суда, они внимательно изучали детали, необходимые для понимания того, как на уровне повседневности функционировали учреждения и организации, участвовавшие в массовом уничтожении людей. В ответ на утверждения защиты о том, что обвиняемые были вынуждены выполнять приказы командования (Befehlsnotstand), появился новый исследовательский подход, напоминающий судебную экспертизу. Он не только конкретизировал наши представления о характере юрисдикции СС и полиции Третьего рейха, но и помог понять анатомию нацистского режима. Во многих случаях – например, при рассмотрении дела о нацистской программе эвтаназии, неразрывно связанной с “окончательным решением” еврейского вопроса, скрупулезно проверенные материалы, собранные в качестве доказательства в ходе судебного расследования, стали бесценным источником исторических знаний. Выявлялись и критически изучались ранее неизвестные или малоисследованные документы, устанавливались новые факты и утверждались новые концепции, ставшие базой для дальнейших эмпирических исследований и интерпретаций. Благодаря судебным процессам над нацистскими преступниками историческая наука получила в свое распоряжение опубликованные заключения экспертов, научные работы историков, криминалистов и юристов.[89]
Воздействие судебных процессов над нацистскими преступниками на историографию можно проследить и в работах таких историков, как Кристофер Браунинг, Генри Фридлендер и Дитер Поль.[90] Их исследования в основном опираются на следственные отчеты и материалы процессов, проходивших в Германии над национал-социалистами. Центральное отделение-Людвигсбург оставило историографии значительное наследство в виде систематического собрания архивных документов, письменных и устных показаний, протоколов допросов и других связанных с судопроизводством материалов, занесенных в справочные каталоги.[91] В апреле 2000 г. все собранные материалы, представляющие одновременно историческую и юридическую ценность, начали постепенно передавать в Людвигсбургский филиал Федерального архива Германии, который расположился в помещениях Центрального отделения-Людвигсбург. Превращение Людвигсбургского собрания документов в исторический архив стало самым зримым выражением плодотворного сотрудничества исторической науки и правосудия в сфере расследования нацистских преступлений (Aufklärung von NS-Verbrechen). Именно эта задача закреплена уже в самом названии Центрального отделения-Людвигсбург, созданном специально для расследования и документирования нацистских преступлений. Служение этой цели обеспечило Людвигсбургу видное место в развитии исторической науки. Судебное преследование преступлений нацизма опиралось на союз истории и правосудия. Положив начало и поспособствовав дальнейшему развитию взаимодействия между двумя разными дисциплинами, Центральное отделение создало новый подход, который можно назвать (по аналогии с понятием “нюрнбергская историографическая традиция”) “людвигсбургской историографической традицией”. Людвигсбург не только заполнил лакуны в наших познаниях об истории геноцида, которые остались после процессов Международного военного трибунала в Нюрнберге, но привел к появлению новой парадигмы в историографии. Людвигсбургская парадигма восходит к иным юридическим принципам, она отвергает положение о “заговоре” национал-социалистов, позволяет увидеть человеческое измерение событий, которые ранее казались превосходящими понимание исторической науки. Доказательства, собиравшияся в Людвигсбурге, были основаны на установлении личных мотивов действий конкретных преступников и выяснении совокупных последствий их действий. Эти материалы показали, что “окончательное решение еврейского вопроса” не было заранее предопределено и не объясняется патологическим расизмом, охватившим целую страну под воздействием “дьявольского мировоззрения Гитлера”, которое безоговорочно усвоили нацистские палачи.[92] Документы, собранные Людвигсбургским отделением и другими прокуратурами, позволили воссоздать совершенно другую историю, написанную методами криминалистики. Вместо изначально запрограммированного убийства миллионов людей, осуществленного целой армией безымянных оболваненных нацистской идеологией маньяков, эта история воссоздавала цепь, состоящую из множества одновременно разворачивающихся событий, тесно переплетающихся с историей личной жизни убийц.
Людвигсбургская парадигма в ее разных вариантах развивалась в 1980-е – 1990-е гг. и за пределами Германии в ходе запоздалых процессов над нацистскими военными преступниками в Австралии, Канаде, Великобритании и США. В этих странах были созданы специальные ведомства, задачей которых стало возбуждать гражданские и уголовные дел против подозреваемых в совершении нацистских преступлений, проживающих в этих странах: Особый следственный отдел (Special Investigative Unit – SIU) в Австралии, Подразделение по расследованию преступлений против человечества и военных преступлений (Crimes Against Humanity and War Crimes Section) в Канаде, Отдел военных преступлений полиции Лондона (Metropolitan Police War Crimes Unit) в Великобритании, Бюро особых расследований (Office of Special Investigations – OSI) в США. Хотя эти организации отличаются друг от друга по своей структуре и полномочиям, все они представляют собой относительно единообразные учреждения, в составе которых работают следователи, юристы и историки. В этом отношении они отличаются от Центрального отделения-Людвигсбург, функционировавшего скорее как координационный центр. Среди сотрудников Людвигсбургского отделения не было историков.[93]
Сходство перечисленных учреждений с Центральным отделением-Людвигсбург объясняется общностью предъявляемых законом требований. Принятые в этих странах поправки к соответствующим уголовным и гражданским кодексам снимали проблему неприменимости обратной силы закона.[94] Однако новые ведомства (и, соответственно, суды) столкнулись с теми же трудностями, что и германская прокуратура: значительное время, прошедшее с момента совершения нацистских преступлений, законодательные ограничения, связанные с признанием доказательств, проблемы, касающиеся правдивости свидетельских показаний, на которые опирались обвинительные акты и вынесенные приговоры. Так же, как и в Германии, правосудие торжествовало не всегда, но историческая наука колоссально обогатилась в результате этих процессов. Историки, проводившие исследования по поручению названных выше учреждений, продолжили дело, начатое в Людвигсбурге, и добились новых успехов – ввели в оборот и изучили новые источники, расширили наши знания о геноциде, совершенном нацистами.
В отличие от судебных процессов в Германии, процессы, проходившие после 1980 г. за ее пределами, были связаны с расследованием преступлений, совершенных в основном в Восточной Европе не самими немцами, а коллаборационистами из местного населения, в особенности вспомогательными полицейскими подразделениями на территории бывшего Советского Союза. Некоторые такие подразделения, известные как “охранные отряды” (Schutzmannschaften), ранее попадали в поле зрения Людвигсбургского отделения. Однако лишь в результате следствия, начатого по инициативе отделов по расследованию военных преступлений в разных странах, стали понятны масштабы пособничества геноциду. Многие бывшие Schutzmänner (сотрудники охраны) и другие коллаборационисты в конце 1940-х – 1950-е гг. нашли убежище в Канаде, Австралии, Великобритании и США. В ходе проведенных расследований историки, работавшие в соответствующих ведомствах этих стран, смогли детально реконструировать действия тех местных жителей оккупированных Германией территорий, которые непосредственно участвовали в совершении нацистских преступлений.[95]
По своим задачам и методам работа исследователей весьма напоминала ту, что уже была проделана историками в ходе процессов над национал-социалистами в Германии. Ученые должны были кратко охарактеризовать исторические условия, дать ответ на конкретные вопросы следствия по тому или иному делу, проанализировать документальные доказательства, установить их подлинность, оценить достоверность свидетельских показаний и показаний обвиняемых в свете известных исторических фактов. Часто первым шагом в расследовании становилось обращение в архив Центрального отделения в Людвигсбурге, где можно было найти ключ к дальнейшему поиску материалов в тех странах, в которых полвека назад были совершены преступления. Усилия в этом направлении привели к обнаружению ранее недоступных для исследователей источников – немецких документов, попавших после войны в советские архивы, а также следственных и судопроизводственных материалов, оставшихся от проходивших после войны в СССР процессов над коллаборационистами. Либерализация политического климата в Советском Союзе в конце 1980-х гг. во многом способствовала работе историков из отделов по расследованию военных преступлений. Однако получить доступ в советские архивы по-прежнему оставалось сложной задачей, требующей деликатности, упорства и изобретательности. Чтобы ускорить этот процесс, сотрудники следственных и судебных органов различных стран вступили в длительные переговоры с их коллегами из СССР.[96]
В результате возобновившихся усилий по привлечению к суду нацистских преступников были обнаружены важные документы, в которых детально описывалась организационная структура, юрисдикция и деятельность немецкой оккупационной администрации, а также роль местных властей и полиции в совершении геноцида. Расследования, проводившиеся в 1980-е гг., пошли гораздо дальше Людвигсбурга в том, что касалось привлечения новых документальных материалов и допроса свидетелей (в том числе и бывших Schutzmänner). В Людвигсбурге было принято опираться лишь на документы, полученные из Восточной Европы и СССР на основании соответствующих официальных запросов. В 1980-е гг. историки, работавшие в соответствующих ведомствах разных стран, сыграли важную роль в получении данных, необходимых для судебного расследования деятельности подобных местных формирований.
Все это привело к появлению новых подходов и новых областей в исторической науке.[97] Работа, проделанная сотрудниками отделов по расследованию военных преступлений в архивах Восточной Европы, признана историческим сообществом важнейшим вкладом в изучение Холокоста и геноцида. К сожалению, в отличие от архива в Людвигсбурге, исторические и юридические документы, собранные соответствующими ведомствами разных стран, остаются закрытыми для сторонних исследователей. Однако многое из того, что было собрано отделами по расследованию военных преступлений, все же стало доступно широкой публике. Больше всего материалов поступило в Мемориальный музей Холокоста в Соединенных Штатах Америки. Значительное собрание микрофильмированных копий документов из архивов Восточной Европы и СССР, хранящееся в этом музее, многим обязано историкам из отделов по расследованию военных преступлений, проводившим “разведку” в этих архивах. Историки, обращавшиеся в Мемориальный музей Холокоста, активно использовали эти материалы в своих новаторских исследованиях, посвященных немецкой полиции и гражданской администрации на оккупированной территории СССР.[98]
Кроме того, следует упомянуть и исторические работы, написанные бывшими и нынешними сотрудниками отделов по расследованию военных преступлений. Получив возможность непосредственно познакомиться с архивными и другими источниками, находящимися на территории Литвы, Латвии, Эстонии, Белоруссии, Украины и России, эти специалисты обращают особое внимание на то, каким образом нацисты привлекали местных жителей оккупированных территорий к совершению актов геноцида.[99] Сочетая владение методами работы судебного следователя с познаниями в области истории Третьего рейха и нацистской оккупационной политики, историки внесли “очеловечивающее”, индивидуализирующее начало в историографию, что соответствует духу Людвигсбурга. Вместе с другими учеными, признающими познавательную ценность судебного преследования нацистских преступников, они раздвинули горизонты исследования, открыли новые направления, принципиально значимые для комплексного, многоуровневого понимания нацистского режима и его преступлений. Отказавшись от “Нюрнбергского представления о нацизме” (выражение Кристофера Браунинга), они сосредоточились на выяснении действительных событий на местах – в концентрационных лагерях и лагерях смерти, в клиниках для душевнобольных и инвалидов, на всем огромном пространстве Восточной Европы и России, где царила смерть. Эта “смена парадигмы” привела к переосмыслению геноцида, совершенного нацистами. История пополнилась новыми главами – начато изучение роли коллаборационистов в массовых убийствах на оккупированной территории, взаимодействия между нацистским командованием на периферии и вождями Третьего рейха, способствовавшего разрастанию геноцида.[100]
В рамках людвигсбургской парадигмы и ее американского, австралийского, британского и канадского вариантов стало возможным плодотворное сотрудничество исторической науки и правосудия. Хотя правосудие свершилось не в полной мере (в том смысле, что суды не смогли вынести обвинительный приговор всем нацистским преступникам), историческая наука много выиграла от этого взаимодействия. И все же с самого начала сотрудничество истории и юстиции подвергалось критике как со стороны историков, так и со стороны юристов. Некоторые из этих критиков полагали, что “постыдный союз” двух дисциплин подрывает самые их основы. Гейдельбергский юрист Эрнст Форстхофф выразил подобные сомнения применительно к франкфуртскому процессу по делу о преступлениях в Освенциме. Он спрашивал:
“Что значит для истории, когда известные специалисты в этой области выступают в качестве экспертов и допрашиваются в суде по поводу организации и командных структур подразделений СС, когда их познания в этой науке используются в целях судебной экспертизы?”
В этом случае – так он отвечал на свой вопрос – на судебном процессе в качестве неоспоримых доказательств применяются выводы, полученные в ходе исторического исследования. Однако историческая наука по своей природе предполагает возможность пересмотра таких выводов в последующих работах на ту же тему. Что же тогда? – спрашивает Форстхофф, - “Nova reperta? Возобновление слушаний по этому делу? Повторный процесс?”. Как только результаты исторического исследования принимают “форму заключения судебной экспертизы”, историческая наука перестает руководствоваться своим основополагающим принципом: устанавливать правду о событиях прошлого в постоянном процессе критического изучения источников. Злополучный союз истории и правосудия приводит к тому, что “суд и историческая наука образуют симбиоз”, при котором правосудие попадает в зависимость от экспертов-историков, а история превращается в “судебноэкспертный историцизм”.[101]
Однако доводы Форстхоффа носят чисто теоретический характер. На практике ни правосудие, ни историческая наука не проиграли от этого “симбиоза”, возникшего в ходе расследования нацистских преступлений. Это ясно показывает уже тот самый судебный процесс, который и вызвал критику Форстхоффа. И по нынешний день экспертные заключения по делу о преступлениях в Освенциме считаются образцом исторического исследования, а их выводы прошли проверку временем. С чисто историографической точки зрения, методичная и беспристрастная реконструкция “государства СС” была многим обязана судебной экспертизе. До этого процесса изучение Холокоста грешило неоправданными обобщениями и многими повторявшимися от одной работы к другой неточностями, за которыми часто стояли политические интересы. Что еще опаснее, эти недостатки подогревали абсурдные “ревизионистские” трактовки в историографии Холокоста, выдвигавшиеся теми, кто его вообще отрицал. В изучении такого острого, эмоционального вопроса, как Холокост, нужна была именно “судебноэкспертная история”.[102]
Правосудие не пострадало от привлечения историков в качестве экспертов, а история не отказалась от своих принципов из-за того, что специалисты в этой области давали показания в суде.[103] Напротив, их экспертные заключения представляют собой образец скрупулезного изучения многих сторон истории Третьего рейха. Закон требовал предъявления на суде таких доказательств преступных действий, которые “не допускали бы разумных сомнений”. Это заставило историков соответствовать самым высоким стандартам собственной профессии. Вот что писал Джонатан Стайнберг по поводу историков из отделов расследования военных преступлений:
“Без всяких колебаний я могу сказать: требования, предъявляемые к результатам изысканий историков этого ведомства, превосходят уровень большинства обычных исторических работ. Исследование должно выдержать проверку, проводимую как адвокатами подсудимых, так и государственными обвинителями, на предмет доказательности, соответствия поставленным вопросам, глубины интерпретации, достоверности источников с точки зрения их происхождения и, наконец, квалифицированной экспертизы документов.”[104]
Историки, знакомые со строгими требованиями судопроизводства, без сомнения, согласятся как с наблюдением Стайнберга, так и, вероятно, со следующим утверждением Ханса Бухгайма:
“...уголовный процесс требует особенно беспристрастного и рационального подхода в исследовании. Ведь с этом случае точное установление фактов [Tatsachenfeststellungen] происходит не в рамках научной статьи, которая, в конечном счете, никого ни к чему не обязывает, а при вынесении судебного решения, определяющего участь обвиняемых. Обязательства, налагаемые на историка его участием в судопроизводстве, идут на пользу исторической науке. Они служат хорошим противовесом распространенным эмоциональным проявлениям в преодолении прошлого [emotionale Vergangenheitsbewältigung], когда ради того, чтобы подчеркнуть некоторые общие, пусть и справедливые, выводы, авторы жертвуют точностью воспроизведения действительных фактов и обстоятельств... Только таким путем можно избежать опасности извлечь из прошлого совсем не те уроки, какие нам нужны. Строгие правила судопроизводства дают нам рациональные критерии, в которых мы весьма нуждаемся.”[105]
Таким образом, судебные процессы, благодаря которым появилась “людвигсбургская парадигма”, а также последующие случаи судебного преследования нацистских преступников в других странах, рассмотренные в настоящей статье, отнюдь не подорвали авторитет судей и историков. Представители обеих профессий придерживались правил, существующих в своей науке, говорили на своем языке, не нарушая грани, отделяющей правосудие от исторической правды. Хотя был соблазн превратить зал суда в трибуну для того, чтобы поведать обществу правду о прошлом, строгое соблюдение правовых норм не позволило зайти так далеко и нарушить принципы юстиции. Если же судебные процессы над нацистскими преступниками и способствовали осознанию обществом того, что такое Холокост, то это произошло благодаря привлечению внимания общественности к этим процессам. На историографию эти процессы оказали влияние именно тем, что в ходе расследования выявлялись и привлекались в качестве юридических доказательств новые исторические факты и новые концепции.[106] “Принцип доказательности” стал тем пробным камнем, на котором проверялась общность подходов к установлению фактов, выяснению всех условий и обстоятельств прошлого. Этот принцип объединяет судью и историка, несмотря на различные требования и задачи, стоящие перед юриспруденцией и исторической наукой. Как отмечает Дик де Мильд, общие усилия представителей этих двух профессий, затраченные на вынесение приговоров нацистским преступникам, заложили “прочную информационную базу, на которую можно опираться ‘без всяких разумных сомнений’. Показания самих убийц, их жертв, документы Третьего рейха стали неопровержимыми доказательствами преступлений нацизма”.[107]