История и правосудие: парадигмы судебного преследования преступлений нацизма - 1
3/2007
Перевод статьи: Erich Haberer. History and Justice: Paradigms of the Prosecution of Nazi Crimes // Holocaust and Genocide Studies. 2005. Vol. 19. No. 3. Pp. 487-519. © Oxford University Press, 2005. Редакция признательна автору Эриху Хабереру и Издательству Оксфордского университета за предоставление разрешения на перевод и публикацию русской версии статьи.
Перевод с англ. М. Лоскутовой.
Союз “и”, вынесенный в название настоящей статьи, подразумевает взаимосвязь между историческим исследованием и судебным расследованием. Существование связи между этими двумя различными областями признано очень давно, еще в античности, когда в Древней Греции появилось понятие “история”.[1] Однако сущность этой связи значительно изменилась по сравнению с античной эпохой, по мере того как правосудие (в виде юриспруденции) и история (в лице исторической науки) превратились в самостоятельные дисциплины. В рамках каждой из них были выработаны своя профессиональная этика, свои требования. Не только историки, но и практикующие юристы стали считать неприемлемым пересечение этих сфер, имевшее место, например, в историографии Французской революции, весьма напоминавшей прения сторон в суде; критически относились они и к восходящему к Гегелю представлению о всеобщей истории как о суде над прошлым (Weltgeschichte als Weltgericht).[2] В XVIII и XIX веках историки еще допускали, что их наука выносит приговор событиям и выдающимся деятелям прошлого, а судьи охотно ссылались на историков, когда подписывали вердикт. Однако к началу XX в. представители обеих профессий уже находили пересечение этих сфер несовместимым с требованиями как той, так и другой дисциплины. Когда внедрение тоталитарных методов отправления правосудия при национал-социалистах в Германии и при сталинском коммунистическом режиме снова привело к смешению истории и правосудия, то и специалисты, и общественное мнение расценили эту практику как нарушение моральных и профессиональных норм. К тому времени считалось само собой разумеющимся, что историк должен стремиться установить правду о прошлом, а юрист – добиваться правосудия в рамках закона, четко оговаривающего критерии, которым должны соответствовать предъявляемые доказательства и доводы сторон.[3]
Ирония заключается в том, что как раз после Второй мировой войны, когда в юриспруденции было окончательно признано недопустимым смешивать историю и правосудие, по этому вопросу снова разгорелась полемика. Признаки оживления старых споров впервые наметились в конце XIX в., когда под давлением сторонников пацифизма и соображений этики были подписаны международные соглашения, определявшие допустимые с юридической точки зрения методы ведения военных действий. Нарушения этих норм квалифицировались как военные преступления. После Первой мировой войны стремление держав-победительниц предать суду германское верховное командование за совершение военных преступлений знаменовало наступление новой эпохи – история стала привлекаться к судопроизводству и переписываться по решению суда.[4] Однако именно страшные злодеяния, совершенные нацистами в годы Второй мировой войны, послужили причиной того, что вопрос о роли истории при вынесении приговора судом и наказании преступников снова оказался открытым. Со времен Международного военного трибунала в Нюрнберге взаимоотношения между правом и историей, возникающие в ходе судебного преследования военных преступлений и преступлений против человечества, привлекают к себе внимание историков, судей, специалистов в области юриспруденции и различных комментаторов. Особенно ожесточенные дискуссии ведутся по поводу привлечения историков к процессу в качестве свидетелей-экспертов и превращения судебных слушаний по делам о военных преступлениях в подобие общественного форума, где идет поиск истины и справедливости не только в юридических, но и в исторических категориях. В последнем случае судебное расследование и последующее вынесение приговора служат не только целям правосудия, состоящим в преследовании лиц, повинных в совершении геноцида. У них есть и еще одна задача, выходящая за рамки юстиции, – рассказать обществу правду и не позволить ему забыть о Холокосте и других носящих характер геноцида преступлениях. Современные тенденции в научном обсуждении этих проблем хорошо прослеживаются уже в названии двух опубликованных в 2001 г. монографий: книги Дональда Боксэма “Геноцид перед судом: судебные процессы над военными преступниками и формирование истории и памяти Холокоста”[5] и работы Лоренса Дугласа “Память о приговоре: сотворение закона и истории в ходе процессов о Холокосте”.[6]
Хотя в настоящей статье и затрагиваются некоторые проблемы, получившие освещение в названных выше публикациях, я не ставлю перед собой задачу показать, каким образом “процессы о Холокосте” сформировали нашу память о геноциде, совершенном нацистами. Также я не рассматриваю здесь вопрос о том, действительно ли судопроизводство по этим делам вышло за рамки юстиции и занялось “сотворением закона и истории” во имя воспитания общества. По ходу статьи я касаюсь этих аспектов, но мое исследование посвящено другой проблеме – взаимодействию между исторической наукой и правосудием в ходе юридического преследования преступлений нацизма. Это взаимодействие я собираюсь проанализировать на примере судебных процессов по уголовным делам о преступлениях национал-социалистов (NS-Verfahren), проходивших в Западной Германии, и особенно – на примере деятельности инициировавшего их учреждения в Людвигсбурге. Я постараюсь показать, что столкновение требований закона и исторической науки оказалось очень продуктивным и привело к появлению бесценных документальных доказательств и созданию источниковой базы для будущих исследований. Эти материалы (особенно те, что фигурировали на процессах в Западной Германии) по сравнению с нюрнбергскими материалами открыли новые направления в историографии, привели к появлению новых исторических интерпретаций, связанных с нашими усилиями по осмыслению нацистского геноцида и мотивов, которыми руководствовались те, кто проводил в жизнь эту политику.
Дабы мои суждения о плодотворности взаимодействия судебного расследования и исторического исследования в ходе процессов над национал-социалистами в Западной Германии не были истолкованы в том смысле, что немецкая судебная система добилась в этих делах безоговорочного успеха, а трагедию Холокоста удалось адекватно представить в общественном сознании, я должен сделать несколько предварительных замечаний. Во-первых, использованный в настоящем исследовании подход позволяет дать более высокую оценку западногерманским процессам над национал-социалистами, чем это принято в существующей литературе. Этот вывод, к которому я пришел в ходе обсуждения основного вопроса – герменевтической ценности взаимодействия истории и правосудия, – вносит коррективы в господствующую отрицательную оценку усилий Германии в данной сфере.
Во-вторых, из проводимого мною сопоставления “людвигсбургской парадигмы” с “нюрнбергской” отнюдь не следует, что первая модель идеально воссоздает прошлое или будто бы благодаря Людвигсбургу мы располагаем авторитетной историей Холокоста. Безусловно, существуют другие вполне приемлемые способы рассказать о том, что означало “окончательное решение еврейского вопроса” и каким образом оно осуществлялось. Примером такого иного подхода может служить классическая работа Рауля Хильберга (Raul Hilberg) “Уничтожение европейских евреев” [The Destruction of the European Jews] – заметим, тоже основанная на судебных доказательствах, собранных в ходе Нюрнбергского процесса. Это исследование содержит непревзойденный анализ огромной “машины уничтожения”, созданной Третьим рейхом, которая составляла самую сущность проводимой государством политики геноцида.
Наконец, мое последнее замечание связано с первым: в настоящей работе я не занимаюсь выяснением вопросов об отношении германской судебной системы к наследию национал-социализма или о влиянии преемственности юридических и полицейских кадров (Personalkontinuität), оставшихся на службе со времен Третьего рейха, на немецкое судопроизводство.[7] Мое исследование сосредоточено исключительно на соединении истории и права в расследовании преступлений нацизма. Я провожу четкое различие между историческими и юридическими аспектами этих судебных процессов. С правовой точки зрения и даже с точки зрения морали, в ценности этих процессов можно усомниться. Особенности немецкого уголовного права с его весьма своеобразными законами, относящимися к убийству, привели к вынесению достаточно мягких приговоров, приостановке рассмотрения дел и, наконец, к слишком малому числу обвинений, предъявленных “кабинетным преступникам” (Schreibtischtäter).[8] В этом смысле можно говорить о том, что рассматриваемые здесь судебные процессы не достигли своей цели – правосудие так и не свершилось. Эти вещи не раз справедливо критиковались, но для целей настоящего исследования имеет значение лишь то, что касается исторического значения данных судебных процессов. Иными словами, я не берусь рассматривать здесь вопрос о том, свершилось или нет правосудие. Меня интересуют не столь высокие, но от того не менее важные вопросы: какой вклад внесли установленные в судебном порядке исторические свидетельства в расследование военных преступлений и как процесс установления доказательств повлиял на историографию Холокоста и геноцида.[9]
Предваряя разговор о том, что выиграла историография от судебных процессов над нацистскими преступниками, я хотел бы сделать несколько методологических и теоретических наблюдений по поводу взаимоотношений между исторической наукой и юриспруденцией. Несмотря на существующую четкую границу, разделяющую эти две дисциплины, они пересекаются друг с другом в одном: обе эти сферы строятся на “принципе доказательности”,[10] или критической оценки наличных свидетельств для установления фактов. Как указывает Карло Гинзбург, “поиск объективных свидетельств или доказательств – занятие не только для инквизиторов, живших триста с лишним лет назад, или для современных судей; в наши дни это также и задача историка”.[11] Действительно, эту общность отмечают и многие другие специалисты, особенно те, кто изучает взаимодействие истории и правосудия в ходе судебного преследования нацистских преступников. Исследователи часто приписывают юстиции положительное воздействие на историческую науку, как это видно на примере следующего высказывания: “Судебный следователь всегда служил образцом для историка благодаря скрупулезности своих методов установления доказательств”.[12]
Однако, признавая некоторое сходство между историком и судьей, наблюдатели всегда подчеркивают и то, что их разделяет. Хотя обе профессии служат “установлению фактов, а значит, требуют предъявления доказательств”,[13] они совершенно по-разному оценивают и используют свидетельские показания. Юристы прибегают к ним для того, чтобы подтвердить в суде те или иные заявления сторон. Историки же обращаются к свидетельствам о прошлом затем, чтобы проанализировать те или иные исторические события или процессы и предложить свою трактовку. Иными словами, история и юстиция значительно отличаются по своим задачам и методам. Для судьи значение имеют лишь те вещественные доказательства или свидетельские показания, которые имеют отношение к рассматриваемому делу. Историку же важны любые свидетельства, которые он считает необходимыми, чтобы как можно более правдиво рассказать: когда, как и почему что-то произошло. По-разному эти дисциплины толкуют и понятие контекста. Судья обращается к нему затем, чтобы оценить обстоятельства совершения преступления. Ему важно знать, можно или нет признать их смягчающими вину ответчика. Для историка же в контексте заключен самый смысл его поиска – именно им определяется достоверность источников, именно он обеспечивает соответствие истине созданной историком картины прошлого. Такое понимание контекста означает, между прочим, что историку не возбраняется ради максимально точной реконструкции исторических событий восполнять недостающие свидетельства, полагаясь на свое “историческое воображение”. От него именно этого и ждут. Напротив, юриста совершенно не интересует общий исторический или социальный контекст преступления. Если, как замечает Рауль Хилберг, “дело историка – искать истину”,[14] то дело судьи – отправлять правосудие. И хотя правосудие не исключает понимания истины как предъявленных доказательств, само это понятие имеет лишь прикладное значение для вынесения справедливого приговора. Судья или правовед могут опираться на свою “юридическую интуицию”, когда позиция защиты или обвинения основана на серьезных косвенных уликах или смягчающих обстоятельствах. Но в любом случае судья, в отличие от историка, ограничен в своих решениях известным принципом in dubio pro reo [при сомнении решать в пользу ответчика. – Прим. перев.]. Этот принцип подразумевает, что приговор выносится лишь на основе допустимых с юридической точки зрения доказательств, “вне всякого разумного сомнения” подтверждающих вину подсудимого. Таким образом, рассматривая и оценивая имеющиеся свидетельства, историки и юристы ставят перед собой разные цели и руководствуются разными принципами проведения расследования/исследования.
Не следует, однако, считать, что сходство между исторической наукой и юстицией исчерпывается их общей приверженностью “принципу доказательности”. Применительно к преступлениям нацизма здесь не все так просто. Достаточно абстрактное перечисление различий между судьей и историком затмевает важный момент: в ходе расследования преступлений нацизма между историей и правосудием возникли уникальные отношения. Без них процесс судопроизводства был бы совершенно невозможен, и по большей части они пошли на пользу для обеих этих сфер. В отличие от обычных уголовных дел, основанных исключительно на показаниях свидетелей, предъявлении улик и заключениях судебных экспертов, процессы по обвинению в военных преступлениях строятся во многом на документальных источниках, с помощью которых доказывается сам факт совершения преступлений и подтверждаются показания очевидцев. Таким образом, в отношении доказательной базы суд здесь зависит от исторической науки, т.е. от исторических документов и от самих историков, которые работают с ними. Историки также играют важную роль при установлении обстоятельств дела, его контекста. Их познания здесь необходимы, поскольку сугубо юридическое понимание имеющих отношение к делу обстоятельств оказывается недостаточным и обычно неприменимым к преступлениям, совершенным за много лет или даже десятилетий до процесса. Здесь для установления степени виновности ответчика требуется более широкая трактовка как непосредственных обстоятельств преступления, так и общих исторических условий. Иными словами, заключение историка-эксперта необходимо для воссоздания исторического контекста, потребность в котором продиктована новыми юридическими обстоятельствами. Поэтому судебные процессы по делам о военных преступлениях, совершенных в годы Второй мировой войны, снова привлекли историческую науку к решению тех проблем, которые ранее считались чисто правовыми.
Зависимость истории и правосудия друг от друга крайне велика. Расследование преступлений нацизма и предъявление обвинения по этим делам (т.е. правосудие) не могут обойтись без экспертизы со стороны исторической науки. История же, служа интересам правосудия, значительно продвинулась по пути понимания истоков нацистской политики “окончательного решения еврейского вопроса” и хода ее реализации. Как никогда ранее историки и юристы объединили свои усилия, но это отнюдь не означало отступления от тех принципов, на которых основаны эти две разные дисциплины. Ниже я постараюсь показать, что успех союза истории и юстиции был обусловлен как различием их подходов, так и их общей приверженностью “принципу доказательности”.
Каким же образом взаимодействие истории и правосудия развивалось на практике в ходе расследования преступлений нацизма и судебных процессов над нацистскими преступниками? Начало было положено в Нюрнберге, где в 1945-1946 г. Международный военный трибунал судил главных обвиняемых в военных преступлениях нацистского режима и проходили последующие процессы 1946-1949 гг. Считается, что Нюрнберг стал той вехой, с которой ведется отсчет применения международного права в области “военных преступлений и преступлений против человечества”.[15] Не столь однозначную оценку, однако, вызывают характеристика военных преступлений нацизма и геноцида, данная Нюрнбергским трибуналом, а также использование им истории в воспитательных и просветительных целях. Подход Международного военного трибунала к этим вопросам был продиктован далеко не бесспорными правовыми и политическими концепциями, которые и определили главный первый пункт обвинительного заключения, предъявленного в Нюрнберге: участие подсудимых в “выработке или исполнении общего плана или заговора, направленного на то, чтобы совершить, или предполагавшего совершение преступлений против мира, военных преступлений или преступлений против человечества”.[16] Подчеркивание “общего плана или заговора” во многом предопределило ход Нюрнбергского процесса и привело к появлению такой интерпретации преступлений нацизма, которую можно назвать “Нюрнбергской парадигмой”. Международный военный трибунал открыто признавал, что он намерен использовать судебный процесс как средство для достижения целей, не относящихся к сфере юстиции: донести до общества правду о преступлениях Третьего рейха и запечатлеть для потомков все зло нацизма. Эти цели ясно выражены в письме государственного обвинителя Соединенных Штатов Гордона Дина своему соотечественнику Роберту Джексону, главному обвинителю на Первом Нюрнбергском процессе:
“Одна из основных целей суда над главными военными преступниками состоит в том, чтобы документально показать как нашим современникам, так и будущим поколениям те средства и методы, которые использовали нацистские вожди для реализации своих планов по установлению мирового господства и развязыванию войны.”[17]
Независимо от того, какими другими “основными целями” и требованиями законодательства руководствовался Международный военный трибунал, эти открыто декларируемые дидактические задачи судопроизводства определили характер нюрнбергского правосудия и созданные здесь представления об истории. Как пишет Дональд Блоксэм в своей книге “Геноцид перед судом”, в Нюрнберге присутствовало “намерение превратить судебный процесс... в огромный урок истории”.[18]
Нюрнберг действительно дал много нового с точки зрения юстиции и много исторических открытий. Историческая наука невероятно обогатилась источниками, поскольку обвинение опиралось в первую очередь на такие считавшиеся неопровержимыми доказательства, как документы самих нацистов. Собранные и систематизированные в Нюрнберге материалы составили первое крупное собрание документов, которое до сих пор сохраняет огромную ценность как для историков, так и для следователей, ведущих дела о преступлениях нацизма.[19] Тем не менее можно утверждать, что основная парадигма Нюрнбергского процесса не благоприятствовала плодотворному взаимодействию истории и юстиции. Действительно, отношения между этими двумя дисциплинами в ходе работы Международного военного трибунала были неравноправными и в конечном счете непродуктивными. Замечание Бенджамена Ференца в разговоре с Вольфгангом Шеффлером показывает, насколько утилитарным был подход Международного военного трибунала к документальным свидетельствам:
“Однажды мне принесли отчеты оперативных групп (Einsatzgruppen) полиции безопасности (Sicherheitspolizei) и СД. При всем несовершенстве моего владения немецким языком я сразу осознал их значение и сообщил о них Телфорду Тейлору, а тот вначале лишь покачал головой и сказал: “У нас нет людей, чтоб разобраться со всем этим, разве что вы сами займетесь...”. Я занялся. Мы использовали эти доклады, когда рассматривалось дело Отто Олендорфа, в результате выяснились 92 тысячи замученных жертв. Все остальное, что бы там еще ни содержалось в этих отчетах, общая картина и т.д., – все это было вторичным и не имело особого значения [для нас. – Э.Х.]. Налицо были жертвы преступления и были убийцы, мы располагали доказательствами, а также признательными показаниями – и этого было достаточно, чтобы закрыть дело [damit war der Fall gelaufen].”[20]
Вызывала вопросы практика отбора таких документов, которые бы соответствовали требованиям первого пункта обвинительного акта. Профессиональные историки редко привлекались к их анализу, хотя историческая экспертиза могла бы помочь суду лучше понять, как функционировала бюрократическая система Третьего рейха, те ее учреждения, которые и проводили геноцид.
Нежелание обвинителей привлекать свидетельские показания лишь усугубляло проблемы, вызванные использованием случайно отобранных неизученных документальных доказательств. В своем стремлении как можно нагляднее и убедительнее продемонстрировать существование огромного заговора прокуратура, как правило, не приобщала к делу свидетельские показания нацистских палачей и их жертв. Обвинение считало их слишком ненадежными, могущими лишь повредить предъявлению документальных материалов, показывающих, что произошло на самом деле.[21] Как тогда казалось, подобные показания могли лишь замедлить процесс вынесения обвинительных приговоров подсудимым или даже скомпрометировать решения суда, поставить под сомнение однозначное освещение совершенных преступлений, вырабатывавшееся в дидактических целях.
Подобный подход обвинения, осознанно предпочитавшего доказательства одного типа другим, не только шел вразрез с общепринятыми нормами правосудия. При отсутствии подтверждающих свидетельских показаний неправильно истолковывались “неопровержимые” документальные улики.[22] Неисторический подход к отбору нацистских документов и нежелание привлекать к разбирательству свидетелей объяснялись стремлением обвинения к тому, чтобы предъявляемые на процессе доказательства вписывались в уже сложившиеся представления о сущности нацизма и его преступлений. Все это не позволило воссоздать в Нюрнберге исторический контекст, совершенно необходимый для правильного понимания природы и масштабов катастрофы, вызванной национал-социалистическим режимом.
В течение Нюрнбергского судебного процесса документальные материалы и вся воссоздаваемая ими картина прошлого подгонялись под тезис о “едином плане преступной организации заговорщиков”,[23] что означало, в сущности, вынесение приговора истории. Нацистские документы собирались и просеивались без исторической экспертизы и, соответственно, без надлежащего контекстуального анализа и интерпретации. “Правосудие” и “история” работали на общую задачу, формулируемую обвинением, искавшим истину в правосудии и справедливость в истории. По всей видимости, обвинители просто не замечали различий между этими двумя областями. Они считали себя одновременно судьями и историками, просвещающими общество и в то же время занимающимися “судебной историографией”.[24] Иными словами, обвинение использовало эти процессы как трибуну для того, чтобы еще раз продемонстрировать обществу уже известную правду о преступном плане нацистов – развязать захватническую войну и совершить геноцид.[25]
C определенными оговорками правосудие в Нюрнберге свершилось. Однако здесь так и не удалось показать истинную сущность нацистского режима и природу Холокоста. Нюрнбергский процесс в тот момент привел к распространению в обществе многих ошибочных представлений о нацизме и Холокосте: преуменьшались масштабы Холокоста, не обращалось внимания на самих его жертв, неправильно была представлена вся многоплановость осуществления геноцида на пространстве целого континента. В результате общество недостаточно понимало механизм геноцида, существование множества разных институциональных уровней, на которых проводилась эта политика. Это недопонимание, в свою очередь, приводило к путанице в понятиях, в одну категорию стали неосторожно относить концентрационные лагеря и лагеря смерти – заблуждение, распространенное до сих пор. Точно также в Нюрнберге, как правило, не уделяли достаточного внимания участию в геноциде вермахта, высшего и среднего командования СС и полиции, полиции общественного порядка (Ordungspolizei), гражданских чиновников и пособников нацистов среди местного населения оккупированных стран, особенно на Востоке. Последствия этого невнимания сказываются на представлениях общества о Холокосте и по сей день. Эти упущения оказали воздействие и на историческую науку. Как замечает Блоксэм, “некоторые современные исследователи Холокоста... находятся под слишком большим влиянием, скажем так, ‘нюрнбергской историографии’”.[26]
Историография унаследовала от “нюрнбергской парадигмы” и ее стремление свести объяснение мотивов нацистов при совершении геноцида к единственной “патолого-идеологической” причине. В рамках этой парадигмы акты геноцида характеризуются как преступления, продиктованные антисемитизмом, атавистическими инстинктами и патологическими наклонностями – пробуждением варварского стремления к убийству и нигилистическим отрицанием человеческой цивилизации. Именно таковы будто бы были побудительные причины нацистского “заговора” с целью развязать войну и совершить геноцид.[27] При таком объяснении мотивы преступления не имели никакого юридического значения, с их помощью лишь давалось логичное и убедительное с точки зрения морали обоснование судебному преследованию и осуждению главных нацистских военных преступников. Поскольку такие мотивы считались заранее известными и приписывались всем ответчикам без исключения, то в соответствии с нормами права обвинению было достаточно доказать, что подсудимые действительно принимали участие в преступных действиях. Таким образом, именно преступления, определяемые в соответствии с формулировками обвинительного акта Международного военного трибунала, а не мотивы преступлений и обстоятельства их совершения, были предметом судебного разбирательства и вынесенного вердикта. В отличие от обычного уголовного процесса, в Нюрнберге судьи не занимались выяснением мотивов отдельных лиц – предполагалось, что ответчиками двигали атавистические позывы и патологический антисемитизм, присущие этим людям в силу самой их природы. Так создавался демонический образ нацистских преступников. Конечно, все это было вполне понятной реакцией на преступления, выходящие за пределы человеческого разума. Однако такой подход препятствовал действительному осознанию всей многоплановости преступного поведения нацистов и по сути снимал “вопрос об индивидуальных мотивах при совершении убийства, полностью подчинив их метаисторическим силам”.[28]
Патолого-идеологическая модель объяснения не только разделялась в Нюрнберге судьями, обвинением и адвокатами ответчиков – она была воспринята большинством историков, писавших о Холокосте после Нюрнберга, и вошла в практику университетского преподавания как тезис о том, что “окончательное решение еврейского вопроса” с самого начала входило в планы нацистов. Действительно, такая “интенционалистская” трактовка родилась именно в Нюрнберге.[29] Ее истоки легко опознать. Как замечает Блоксэм, “по сути различие между ссылками на планы ‘преступной организации заговорщиков’ и интенционалистской трактовкой не слишком велико”.[30] Признанное судом, отвечающее нравственному чувству людей, убедительное своей “самоочевидной” правотой и простотой объяснение Холокоста “логикой зла”, т.е. идеологией нацизма, его патологическим характером, атавистическими инстинктами, которые он пробудил, все еще популярно у исследователей несмотря на то, что эта “метафизическая” трактовка была изобретением юридической мысли.[31] Проще говоря, интенционалистский подход появился на свет в результате неправильного взаимодействия истории и правосудия, характерного для “нюрнбергской парадигмы”.
Критическая оценка этой парадигмы не должна заслонять историческое значение Нюрнбергского процесса над нацистскими военными преступниками с точки зрения созданного им прецедента. Не следует также недооценивать те неотложные политические и юридические соображения, которые привели к использованию обвинения в заговоре.[32] И уж тем более эта критика не должна мешать признанию огромных заслуг Международного военного трибунала по созданию документальной базы, ставшей “материальной основой” изучения Холокоста.[33] Тем не менее многое было упущено тогда из виду, и по уже названным причинам слушания, проводившиеся Международным военным трибуналом в Нюрнберге, не смогли выявить всю сложность мотивов, которыми руководствовались преступники в совершении действий, выходящих за границы человеческого понимания. Эти мотивы действительно смущают наше сознание несообразностью человеческому измерению. Чтобы понять “логику зла”, приведшую к геноциду, увидеть в ней нечто большее, чем патологический антисемитизм, присущий нацистам по самой их природе, необходимо обратиться к другой парадигме, предлагающей более тонкое и более реалистическое объяснение причин Холокоста и участия такого большого числа людей (немцев и не только) в совершении преступлений.[34]
Эта парадигма восходит к процессам над нацистскими преступниками, проходившими в Германии после 1958 г., к деятельности Центрального отделения Государственного управления юстиции по расследованию преступлений национал-социализма (Zentralstelle der Landesjustizverwaltung zur Aufklärung nationalsozialistischer Verbrechen), известного как “Центральное отделение-Людвигсбург” (Zentralstelle Ludwigsburg – ZstL), поскольку оно находилось в Людвигсбурге, в окрестностях Штуттгарта. Несмотря на значимость Центрального отделения-Людвигсбург для исторической науки и его ключевую роль в процессе “преодоления прошлого” (Vergangenheitsbewältigung) в Германии, деятельность этого учреждения еще недостаточно изучена.[35] Людвигсбург – это “немецкий Нюрнберг” минус обвинение в заговоре и “патолого-идеологические” мотивы. Центральное отделение-Людвигсбург продемонстрировало готовность энергично и последовательно предъявлять обвинения и преследовать в судебном порядке лиц, виновных в совершении актов геноцида, которые жили “обычной жизнью” в обществе, до той поры не желавшем взглянуть в глаза своему национал-социалистическому прошлому. В этом смысле Людвигсбург обозначил поворотный момент в восприятии преступлений нацизма в Германии как в правовых, так и в исторических категориях.[36] Людвигсбург ознаменовал постепенное (возможно, запоздалое) изменение отношения немецкого общества к этой проблеме: на смену равнодушию или даже враждебности стало приходить признание нравственного и исторического долга, состоящего в судебном преследовании нацистских преступников. Осознание этого долга стало движущей силой людвигсбургских процессов.[37]
Очевидное изменение тенденции – die klare Trendwende – произошло в 1958 г. благодаря так называемому Ульмскому процессу над членами “оперативного отряда” (Ulmer Einsatzkommando Prozess).[38] Ульм открыл глаза общественности, поскольку на этом процессе было публично продемонстрировано, что даже спустя десять лет после войны судебная практика едва затронула сложнейшую проблему преступлений нацизма. Благодаря настойчивости штуттгартского прокурора Эрвина Шюле и некоторых его коллег обвинение по этому делу было предъявлено не одному человеку, как это обычно бывало до тех пор в Западной Германии. В отличие от предшествующих достаточно случайных и изолированных друг от друга судебных процессов, сразу десять членов “оперативного отряда” государственной полиции и СД “Тильзит”, включая командира, предстали перед судом по обвинению в участии в массовом убийстве литовских евреев. Ульмский процесс стал “шоковой терапией”, благодаря которой общество лучше осознало масштабы массовых убийств, особенно на Востоке. Стало понятно и то, что судебная система ранее слишком терпимо относилась к преступникам. Это осознание и, что еще важнее, готовность прокуратуры Штуттгарта расследовать дело и предъявить обвинение всем установленным членам Einsatzkommando вдохнули новую жизнь в судебное преследование нацистских преступников в Германии и стали решающим толчком к созданию Центрального отделения-Людвигсбург в декабре 1958 г. Ульмский процесс послужил образцом в расследовании преступлений, предъявлении обвинения и вынесении приговоров отдельным лицам, связанным между собою общностью совершенных ими преступных деяний (Tatkomplex – комплексом действий).[39]
Будучи одновременно учреждением федеративного и регионального (земельного – Länder) уровня, Центральное отделение-Людвигсбург пришло на смену изолированным усилиям различных региональных (земельных) прокуратур (Bundesländer Staatsanwaltschaften). Оно инициировало и координировало работу по расследованию преступлений, установлению личности нацистских преступников и их преследованию в судебном порядке на всей территории Западной Германии. С этого момента, как совершенно правильно утверждает Дик де Мильд,
“возбуждение уголовного дела по преступлениям нацистов более не зависело ни от обвинений, выдвигаемых против конкретных подозреваемых, ни от места совершения преступления. Вместо этого Людвигсбургское отделение могло по своей собственной инициативе расследовать почти все преступления нацистов. Это несомненно стало революционным переворотом в судебном расследовании таких преступлений и преследовании виновных, а также значительно повысило качество обвинения.”[40]
Согласно полученному мандату, задача Центрального отделения-Людвигсбург состояла в том, чтобы выявлять, собирать и изучать все доступные в Германии и за границей документы, касающиеся преступлений нацизма. Основной целью при этом было проанализировать конкретные сочетания, кластеры преступлений (Tatkomplexe), чтобы квалифицировать их характер и установить участников. После того как эта задача была решена, Центральное отделение-Людвигсбург передавало собранные данные, в том числе и имена возможных свидетелей по делу, в соответствующую прокуратуру, которая и принимала уголовное дело к рассмотрению. Центральное отделение-Людвигсбург при этом продолжало следить за ходом дела, оказывая помощь в расследовании.[41] Таким образом, с точки зрения механизма судебного преследования нацистских преступников, Центральное отделение стало настоящим мотором в этом деле. Более того, поскольку прокуратуры были обязаны не только принять направленное из Людвигсбурга дело к рассмотрению, но и представить затем протоколы проведенного судебного процесса обратно в Людвигсбург, то Центральное отделение выполняло также функции центральной справочной службы, располагавшей данными по всем процессам о нацистских преступлениях, состоявшимся в Германии после 1958 г.[42]
Подобный подход, заключавшийся в выявлении и судебном преследовании целых “кластеров” преступлений, требовал, чтобы обвинение “опиралось на весь исторический контекст [gesamte historische Umfeld] таких преступных комплексов как неотъемлемой составляющей судопроизводства”.[43] По-видимому, все последующие директора Центрального отделения-Людвигсбург и руководство прокуратурой прекрасно осознавали взаимосвязь между правосудием и историей в ходе процессов над национал-социалистами и не считали ее неизбежным злом, а напротив – всецело поддерживали. Так, например, говоря о франкфуртском процессе по делу о преступлениях в Освенциме (1963-1965), Адальберт Рюкерль (директор Центрального отделения в 1966-1986 гг.) подчеркивал, что в такого рода делах задача судей состоит в “проведении исторического исследования или предъявлении исторических документов”. Более того, Рюкерль доказывал, что юристы не должны бояться проводить такое исследование, хотя оно и выходит за рамки их прямых обязанностей.[44] Мартин Бросат, ныне покойный директор Института современной истории в Мюнхене, в 1987 г. писал:
“Благодаря способности выявлять [исторические. – Э.Х.] доказательства за последние тридцать лет судам и прокуратуре удалось последовательно добиться гораздо большего, чем смогли бы сделать историки, действуя в одиночку и располагая лишь ограниченными возможностями.”[45]
Цитируя Бросата в своей замечательной работе, Рюкерль приходит к следующему выводу:
“В деле преследования нацистских преступлений главное достижение немецкого судопроизводства и юриспруденции заключается, пожалуй, в установлении фактов и общем осмыслении преступного характера национал-социализма, а не в вынесенных или так и не вынесенных приговорах конкретным лицам.”[46]
Это достижение немецкой юстиции возвращает нас к вопросу об участии исторической науки в преследовании нацистских преступников. Получение новых исторических знаний, развитие историографии не входили в основные цели или задачи судопроизводства. Скорее, они стали побочным результатом стремления к совершению правосудия, реализуемого в рамках немецкого уголовного и процессуального законодательства, применяемого в обычных уголовных делах. Однако в таких необычных случаях, как судебное преследование нацистских преступлений, тот же закон (точнее, немецкий Уголовный кодекс 1871 г.) требует, чтобы при выяснении контекста преступления, личных мотивов обвиняемых, характера преступления и конкретных обстоятельств его совершения юристы обращались к историческим свидетельствам.
Именно по этим причинам прокурор Рюкерль и его коллеги и настаивали на том, чтобы при установлении доказательств суды не только выполняли все положенные процессуальные действия, но и сами проводили исторические исследования, собирали и изучали исторические документы. И хотя юристы непосредственно участвовали в такой работе, осуществление этого требования на практике привело к тому, что судебные органы начали действительно привлекать историков в качестве экспертов (Gutachter), предоставив в их распоряжение свои институциональные возможности и ресурсы. Иными словами, историки стали бесценными помощниками при проведении судебного расследования по делам о преступлениях нацизма. Их задачей было установить контекст преступлений – в том числе выяснить для суда конкретные вопросы, ответ на которые был необходим для предъявления обвинения.
Такое большое внимание, уделявшееся в ходе судопроизводства по этим делам среде совершения преступлений и вопросам исторического характера, объяснялось рядом причин. Во-первых, между следствием по делу и совершенными преступлениями прошло много лет. Во-вторых, судопроизводство применяло “кластерный подход”, объединяя в одно дело целый ряд однотипных преступлений. В-третьих, здесь действовал ряд законодательных ограничений: нельзя было применять законы, принятые после совершения преступлений, к уголовной ответственности можно было привлечь лишь за совершение умышленного убийства – таким образом, исключалось предъявление обвинений в убийстве по неосторожности или в геноциде, законодательно квалифицированном как преступление в Германии лишь в 1954 г.
Последнее чисто юридическое обстоятельство и объясняет то, почему историческая наука оказалась вовлечена в сферу судопроизводства. Ключевую роль здесь сыграл § 2 статьи 211 немецкого Уголовного кодекса, который гласит:
“Умышленное убийство совершает всякий человек, который убивает другого человека, движимый желанием убить, удовлетворить свои сексуальные инстинкты, алчностью или другими низменными побуждениями, преступными намерениями или жестокостью, опасными для общества мотивами, или же с целью содействовать другому преступлению или скрыть другое преступление.”[47]
Процитированный параграф чрезвычайно затрудняет предъявление обвинения по делам о преступлениях нацистов и почти не позволяет преследовать в судебном порядке так называемых кабинетных преступников,[48] поскольку обвинение должно доказать наличие намерения, инициативы и мотива для совершения преступления или сочетания нескольких этих элементов. Другая сложность заключается в том, что, помимо установления этих, в сущности, субъективных факторов, для предъявления обвинения в умышленном убийстве или в содействии его совершению необходимо доказать, что намерения или мотивы ответчика были преступными “по своему внутреннему содержанию”. Поскольку сами обвиняемые в таких случаях не склонны признаваться в содеянном, каким образом можно продемонстрировать, что они сознательно убивали людей “из низменных побуждений”? Для решения этой задачи в первую очередь требовалось детально проанализировать и осмыслить объективные институциональные, организационные, идеологические и юридические обстоятельства совершения преступления. Именно здесь могли обнаружиться указания на то, что обвиняемого подтолкнули к убийству субъективные противозаконные мотивы. Только после установления контекста преступления и разъяснения его значения экспертами-историками суд мог предъявлять обвинение и начинать производство по делу.